|
Русские поэты •
Биографии •
Стихи по темам
Случайное стихотворение • Случайная цитата Рейтинг русских поэтов • Рейтинг стихотворений Угадай автора стихотворения Переводы русских поэтов на другие языки |
|
Русская поэзия >> Евгений Александрович Евтушенко Евгений Александрович Евтушенко (1933-2017) Все стихотворения на одной странице Алла У могилы поэта, презревшего все мировые базары, я не встретил в тот день ни души - даже призрака Лары, но когда подошел, обходя неизбежную русскую лужу, я увидел одну знаменитую, но никому не известную душу. На скамеечке тихо сидела не кто-нибудь, а Пугачева - одиноко, задумчиво, поглощенно в затрапезном платочке, без всяких подмазок и блесток, угловатая, будто бы скрытая в диве базарной девчонка-подросток, На колени она перед камнем надгробным отнюдь не валилась, но чуть-чуть шевелила губами, как будто молилась. А однажды я видел ее, на банкете хлеставшую водку. В чью-то кофту вцепилась она: «Слушай, ты не толкнешь эту шмотку?» Как смешалось в ней все - и воинственная вульгарность, и при этом при всем - Пастернаку таинственная благодарность. Персианка и Стенька в едином лице. Гениальности с пошлостью Ниагара. Пастернаковская свеча, на которой так много нагара. Фаворитов меняет, как Екатерина Великая плебса, но в невидимом скипетре столько у ней неподдельного блеска! Все народы похожи на собственных идолов. Их слепив из себя, из фантазий несбывшихся выдумав. На кого ты похожа, Россия? Похожа на Пугачеву. Ты идеи с чужого плеча примеряешь опять, как обнову, но марксизм не налез, да и капитализм на Россию никак не налезет. Не по нам эти шмотки. Чужое напяливать нам бесполезно. На всемирные конкурсы рваться не надо сейчас ни России, ни Алле. Если в первые мы не попали, не значит еще, что пропали. Мы буксуем в грязи, но пока хоть в одномуголочке души мы чисты, "еще идут старинные часы..." Мы не все потеряли еще, распадаясь под собственный гогот. Только те могут петь, кто молчать над могилами могут. Я Россию люблю, как шахтер свою шахту, не меньше во время обвала. Я любимых артистов люблю, как ни горько, не меньше во время провала. Я люблю тебя, русская Пьяф, соловьиха-разбойница и задавала, над могилой поэта притихшая, будто монашенка, Алла. * * * Бывало, спит у ног собака, костер занявшийся гудит, и женщина из полумрака глазами зыбкими глядит. Потом под пихтою приляжет на куртку рыжую мою и мне, задумчивая, скажет: "А ну-ка, спой!.."- и я пою. Лежит, отдавшаяся песням, и подпевает про себя, рукой с латышским светлым перстнем цветок алтайский теребя. Мы были рядом в том походе. Все говорили, что она и рассудительная вроде, а вот в мальчишку влюблена. От шуток едких и топорных я замыкался и молчал, когда лысеющий топограф меня лениво поучал: "Таких встречаешь, брат, не часто. В тайге все проще, чем в Москве. Да ты не думай, что начальство! Такая ж баба, как и все..." А я был тихий и серьезный и в ночи длинные свои мечтал о пламенной и грозной, о замечательной любви. Но как-то вынес одеяло и лег в саду, а у плетня она с подругою стояла и говорила про меня. К плетню растерянно приникший, я услыхал в тени ветвей, что с нецелованным парнишкой занятно баловаться ей... Побрел я берегом туманным, побрел один в ночную тьму, и все казалось мне обманным, и я не верил ничему. Ни песням девичьим в долине, ни воркованию ручья... Я лег ничком в густой полыни, и горько-горько плакал я. Но как мое, мое владенье, в текучих отблесках огня всходило смутное виденье и наплывало на меня. Я видел - спит у ног собака, костер занявшийся гудит, и женщина из полумрака глазами зыбкими глядит. 1955 Волга Мы русские. Мы дети Волги. Для нас значения полны ее медлительные волны, тяжелые, как валуны. Любовь России к ней нетленна. К ней тянутся душою всей Кубань и Днепр, Нева и Лена, и Ангара, и Енисей. Люблю ее всю в пятнах света, всю в окаймленье ивняка... Но Волга Для России — это гораздо больше, чем река. А что она — рассказ не краток. Как бы связуя времена, она — и Разин, и Некрасов1, и Ленин — это все она. Я верен Волге и России — надежде страждущей земли. Меня в большой семье растили, меня кормили, как могли. В час невеселый и веселый пусть так живу я и пою, как будто на горе высокой я перед Волгою стою. Я буду драться, ошибаться, не зная жалкого стыда. Я буду больно ушибаться, но не расплачусь никогда. И жить мне молодо и звонко, и вечно мне шуметь и цвесть, покуда есть на свете Волга, покуда ты, Россия, есть. 1958 * * * Голос в телефонной трубке Если б голос можно было целовать, Я прижался бы губами к твоему, Шелестящему внутри, как целый сад, Что-то шепчущий, обняв ночную тьму. Если б душу можно было целовать, К ней прильнул бы, словно к лунному лучу. Как бедны на свете те, чья цель – кровать, Моя цель – душа твоя. Её хочу. Я хочу твой голос. Он – твоя душа. По росе хочу с ним бегать босиком, И в стогу, так нежно колющем, греша, Кожи голоса коснуться языком. И, наверно, в мире у тебя одной Существует – хоть про все забудь! – Этот голос, упоительно грудной, Тот, что втягивает в белый омут – в грудь. 1986 Дворец Сказки, знаю нас - напрасно вы не молвитесь! Ведь недаром сон я помню до сих пор: я сижу у синя моря, добрый молодец. Я кручинюсь. Я оперся о топор. Призывал меня вчера к себе царь-батюшка и такие мне говаривал слова: "На тебе, гляжу, заплатанное платьишко, да и лапти твои держатся едва. Гей, возьмите, мои слуги, добра молодца, отведите его к синю морю вы. А не сделает к утру - пускай помолится. Не сносить ему шалавой головы! Вы ведите его к морю, да не цацкайтесь!" Благодарно я склонился до земли. Подхватили меня крепко слуги царские и сюда, на эту кручу, привели. Был не очень-то настроен веселиться я, как избавиться, не знал я, от беды. Вдруг я вижу что Премудрой Василисою появляешься ты прямо из воды! На меня ты, подбодряя словно, глянула и, пройдя по морю синему пешком, трижды топнула решительно сафьяновым, шитым золотом заморским сапожком. Там, где бровью указала чернодужною, затвердели волны глыбами земли. Где на землю кику бросила жемчужную, там палаты камня белого взошли. И смотрел, застыв на круче, удивленно я, как, улыбкой создавая острова, доставала ты, шутя, сады зеленые то из лева, то из права рукава. Птиц пустила в небеса, мосты расставила. "Будь спокоен!- мне сказала.- Можешь спать". И скользнула легкой тенью, и растаяла, и оставила до случая опять. А наутро просыпаюсь я от гомона. Вижу я - стоит народ, разинув рот. Вижу - движется ко мне толпа огромная, окружает и к царю меня ведет. Царь дарит меня и милостью и ласкою (правда, милость государя до поры), но пока хожу, одет в наряды фряжские, и уже поют мне славу гусляры. И не знают люди, чудом ослепленные, что не я - его действительный творец, что не мной сады посажены зеленые и построен белокаменный дворец... 1952 Елабужский гвоздь Помнишь, гераневая Елабуга, ту городскую, что вечность назад долго курила, курила, как плакала, твой разъедающий самосад. Бога просила молитвенно, ранено, чтобы ей дали белье постирать. Вы мне позвольте, Марина Ивановна, там, где вы жили, чуть-чуть постоять. Бабка открыла калитку зыбучую: «Пытка под старость — незнамо за что. Ходют и ходют — ну прямо замучили. Дом бы продать, да не купит никто. Помню — была она строгая, крупная. Не подходила ей стирка белья. Не управлялась она с самокрутками. Я их крутила. Веревку — не я...» Сирые сени. Слепые. Те самые, где оказалась пенька хороша, где напослед леденящею Камою губы смочить привелось из ковша. Гвоздь, а не крюк. Он граненый, увесистый для хомутов, для рыбацких снастей. Слишком здесь низко, чтоб взять и повеситься. Вот удавиться — оно попростей. Ну а старушка, что выжила впроголодь, мне говорит, будто важный я гость: «Как мне с гвоздем-то? Все смотрят и трогают... Может, возьмете себе этот гвоздь?» Бабушка, я вас прошу как о милости — только не спрашивайте опять: «А отчего она самоубилась-то? Вы ведь ученый... Вам легче понять...» Бабушка, страшно мне в сенцах и комнате. Мне бы поплакать на вашем плече. Есть лишь убийства на свете — запомните. Самоубийств не бывает вообще. * * * Зашумит ли клеверное поле, заскрипят ли сосны на ветру, я замру, прислушаюсь и вспомню, что и я когда-нибудь умру. Но на крыше возле водостока встанет мальчик с голубем тугим, и пойму, что умереть — жестоко и к себе, и, главное, к другим. Чувства жизни нет без чувства смерти. Мы уйдем не как в песок вода, но живые, те, что мертвых сменят, не заменят мертвых никогда. Кое-что я в жизни этой понял,— значит, я недаром битым был. Я забыл, казалось, все, что помнил, но запомнил все, что я забыл. Понял я, что в детстве снег пушистей, зеленее в юности холмы, понял я, что в жизни столько жизней, сколько раз любили в жизни мы. Понял я, что тайно был причастен к стольким людям сразу всех времен. Понял я, что человек несчастен, потому что счастья ищет он. В счастье есть порой такая тупость. Счастье смотрит пусто и легко. Горе смотрит, горестно потупясь, потому и видит глубоко. Счастье — словно взгляд из самолета. Горе видит землю без прикрас. В счастье есть предательское что-то — горе человека не предаст. Счастлив был и я неосторожно, слава богу — счастье не сбылось. Я хотел того, что невозможно. Хорошо, что мне не удалось. Я люблю вас, люди-человеки, и стремленье к счастью вам прощу. Я теперь счастливым стал навеки, потому что счастья не ищу. Мне бы — только клевера сладинку на губах застывших уберечь. Мне бы — только малую слабинку — все-таки совсем не умереть. 1977 Когда мужчине сорок лет Когда мужчине сорок лет, ему пора держать ответ: душа не одряхлела?- перед своими сорока, и каждой каплей молока, и каждой крошкой хлеба. Когда мужчине сорок лет, то снисхожденья ему нет перед собой и перед богом. Все слезы те, что причинил, все сопли лживые чернил ему выходят боком. Когда мужчине сорок лет, то наложить пора запрет на жажду удовольствий: ведь если плоть не побороть, урчит, облизываясь, плоть - съесть душу удалось ей. И плоти, в общем-то, кранты, когда вконец замуслен ты, как лже-Христос, губами. Один роман, другой роман, а в результате лишь туман и голых баб - как в бане. До сорока яснее цель. До сорока вся жизнь как хмель, а в сорок лет - похмелье. Отяжелела голова. Не сочетаются слова. Как в яме - новоселье. До сорока, до сорока схватить удачу за рога на ярмарку мы скачем, а в сорок с ярмарки пешком с пустым мешком бредем тишком. Обворовали - плачем. Когда мужчине сорок лет, он должен дать себе совет: от ярмарки подальше. Там не обманешь - не продашь. Обманешь - сам уже торгаш. Таков закон продажи. Еще противней ржать, дрожа, конем в руках у торгаша, сквалыги, живоглота. Два равнозначные стыда: когда торгуешь и когда тобой торгует кто-то. Когда мужчине сорок лет, жизнь его красит в серый цвет, но если не каурым - будь серым в яблоках конем и не продай базарным днем ни яблока со шкуры. Когда мужчине сорок лет, то не сошелся клином свет на ярмарочном гаме. Все впереди - ты погоди. Ты лишь в комедь не угоди, но не теряйся в драме! Когда мужчине сорок лет, или распад, или расцвет - мужчина сам решает. Себя от смерти не спасти, но, кроме смерти, расцвести ничто не помешает. 1972 * * * Когда придёт в Россию человек, который бы не обманул России? В правительстве такого чина нет, но, может быть… когда-нибудь… впервые… А что он сможет сделать лишь один? Как столько злоб в согласие он сложит? Мы ни за что его не пощадим, когда он лучше сделать нас не сможет. А как он лучше сделается сам, когда обязан, как бы ни обрыдло, прислушиваться к липким голосам элиты нашей липовой и быдла? Здесь уж быть должен медленен, но быстр. Как сделать, чтобы бомбы или пули прицельно попадали лишь в убийц, а всех детей и женщин обогнули? Как сохранить свободу и терпеть нахальную невежливость свободы? Взять в руки крепостническую плеть? Но выпоротый пишет слабо оды. Как не звереть, матрасы распоров, не рыться в каждой люльке, в каждом гробе? Казнить больших и маленьких воров? Россия станет, как пустыня Гоби. Кровь Углича, Катыни, Колымы размыла честь. Никто не наказуем. Собою обесчещенные, мы по честности, но лишь чужой, тоскуем. Не раздавать бы детям леденцов, а дать бы горькой памяти последки, когда над честной бедностью отцов смеются, как над глупостью, их детки. А вдруг придёт в Россию человек не лжемессия с приторным сияньем, а лишь один из нас, один из всех, и не обманет – мы его обманем? Когда придёт в Россию человек? Когда.… когда все будут человеки. Но всё чернее и чернее снег, и всё отравленней и мы, и реки. И тёмная тяжёлая вина лежит на мне, и на кремлёвском троне, и даже – да простит меня она! – на нищей солженицынской Матрёне. Не хлеба – человека недород в России, переставшей ждать мессию. Когда придёт в Россию тот народ, который бы не обманул Россию? 2000 * * * Лучшие из поколения, цвести вам — не увядать! Вашего покорения бедам — не увидать! Разные будут случаи — будьте сильны и дружны. Вы ведь на то и лучшие — выстоять вы должны. Вам петь, вам от солнца жмуриться, но будут и беды и боль... Благословите на мужество! Благословите на бой! Возьмите меня в наступление — не упрекнете ни в чем. Лучшие из поколения, возьмите меня трубачом! Я буду трубить наступление, ни нотой не изменю, а если не хватит дыхания, трубу на винтовку сменю. Пускай, если даже погибну, не сделав почти ничего, строгие ваши губы коснутся лба моего. 1957 Моей собаке В стекло уткнувши черный нос, все ждет и ждет кого-то пес. Я руку в шерсть его кладу, и тоже я кого-то жду. Ты помнишь, пес, пора была, когда здесь женщина жила. Но кто же мне была она — не то сестра, не то жена, а иногда, казалось,— дочь, которой должен я помочь. Она далеко... Ты притих. Не будет женщин здесь других. Мой славный пес, ты всем хорош, и только жаль, что ты не пьешь! 1958 Нежность Разве же можно, чтоб все это длилось? Это какая-то несправедливость... Где и когда это сделалось модным: "Живым - равнодушье, внимание - мертвым?" Люди сутулятся, выпивают. Люди один за другим выбывают, и произносятся для истории нежные речи о них - в крематории... Что Маяковского жизни лишило? Что револьвер ему в руки вложило? Ему бы - при всем его голосе, внешности - дать бы при жизни хоть чуточку нежности. Люди живые - они утруждают. Нежностью только за смерть награждают. 1955 Одиночество Как стыдно одному ходить в кинотеатры без друга, без подруги, без жены, где так сеансы все коротковаты и так их ожидания длинны! Как стыдно - в нервной замкнутой войне с насмешливостью парочек в фойе жевать, краснея, в уголке пирожное, как будто что-то в этом есть порочное... Мы, одиночества стесняясь, от тоски бросаемся в какие-то компании, и дружб никчемных обязательства кабальные преследуют до гробовой доски. Компании нелепо образуются - в одних все пьют да пьют, не образумятся. В других все заняты лишь тряпками и девками, а в третьих - вроде спорами идейными, но приглядишься - те же в них черты... Разнообразные формы суеты! То та, то эта шумная компания... Из скольких я успел удрать - не счесть! Уже как будто в новом был капкане я, но вырвался, на нем оставив шерсть. Я вырвался! Ты спереди, пустынная свобода... А на черта ты нужна! Ты милая, но ты же и постылая, как нелюбимая и верная жена. А ты, любимая? Как поживаешь ты? Избавилась ли ты от суеты; И чьи сейчас глаза твои раскосые и плечи твои белые роскошные? Ты думаешь, что я, наверно, мщу, что я сейчас в такси куда-то мчу, но если я и мчу, то где мне высадиться? Ведь все равно мне от тебя не высвободиться! Со мною женщины в себя уходят, чувствуя, что мне они сейчас такие чуждые. На их коленях головой лежу, но я не им - тебе принадлежу... А вот недавно был я у одной в невзрачном домике на улице Сенной. Пальто повесил я на жалкие рога. Под однобокой елкой с лампочками тускленькими, посвечивая беленькими туфельками, сидела женщина, как девочка, строга. Мне было так легко разрешено приехать, что я был самоуверен и слишком упоенно современен - я не цветы привез ей, а вино. Но оказалось все - куда сложней... Она молчала, и совсем сиротски две капельки прозрачных - две сережки мерцали в мочках розовых у ней. И, как больная, глядя так невнятно И, поднявши тело детское свое, сказала глухо: "Уходи... Не надо... Я вижу - ты не мой, а ты - ее..." Меня любила девочка одна с повадками мальчишескими дикими, с летящей челкой и глазами-льдинками, от страха и от нежности бледна. В Крыму мы были. Ночью шла гроза, и девочка под молниею магнийной шептала мне: "Мой маленький! Мой маленький!" - ладонью закрывая мне глаза. Вокруг все было жутко и торжественно, и гром, и моря стон глухонемой, и вдруг она, полна прозренья женского, мне закричала: "Ты не мой! Не мой!" Прощай, любимая! Я твой угрюмо, верно, и одиночество - всех верностей верней. Пусть на губах моих не тает вечно прощальный снег от варежки твоей. Спасибо женщинам, прекрасным и неверным, за то, что это было все мгновенным, за то, что их "прощай!" - не "до свиданья!", за то, что, в лживости так царственно горды, даруют нам блаженные страданья и одиночества прекрасные плоды. 1959 Ожидание В прохладу волн загнав стада коров мычащих, сгибает стебли трав жара в застывших чащах. Прогретая гора дымится пылью склонов. Коробится кора у накаленных кленов. Изнемогли поля, овраги истомились, и солнцу тополя уже сдались на милость. Но все-таки тверды, сильны и горделивы чего-то ждут сады, и ждут чего-то нивы. Пусть влага с высоты еще не стала литься, но ждут ее сады, и ею бредят листья. Пускай повсюду зной, и день томится в зное, но все живет грозой, и дышит все грозою. 1951 Ольховая серёжка Д. Батлер Уронит ли ветер в ладони сережку ольховую, начнет ли кукушка сквозь крик поездов куковать, задумаюсь вновь, и, как нанятый, жизнь истолковываю и вновь прихожу к невозможности истолковать. Себя низвести до пылиночки в звездной туманности, конечно, старо, но поддельных величий умней, и нет униженья в осознанной собственной малости - величие жизни печально осознанно в ней. Сережка ольховая, легкая, будто пуховая, но сдунешь ее - все окажется в мире не так, а, видимо, жизнь не такая уж вещь пустяковая, когда в ней ничто не похоже на просто пустяк. Сережка ольховая выше любого пророчества. Тот станет другим, кто тихонько ее разломил. Пусть нам не дано изменить все немедля, как хочется,- когда изменяемся мы, изменяется мир. И мы переходим в какое-то новое качество и вдаль отплываем к неведомой новой земле, и не замечаем, что начали странно покачиваться на новой воде и совсем на другом корабле. Когда возникает беззвездное чувство отчаленности от тех берегов, где рассветы с надеждой встречал, мой милый товарищ, ей-богу, не надо отчаиваться - поверь в неизвестный, пугающе черный причал. Не страшно вблизи то, что часто пугает нас издали. Там тоже глаза, голоса, огоньки сигарет. Немножко обвыкнешь, и скрип этой призрачной пристани расскажет тебе, что единственной пристани нет. Яснеет душа, переменами неозлобимая. Друзей, не понявших и даже предавших,- прости. Прости и пойми, если даже разлюбит любимая, сережкой ольховой с ладони ее отпусти. И пристани новой не верь, если станет прилипчивой. Призванье твое - беспричальная дальняя даль. С шурупов сорвись, если станешь привычно привинченный, и снова отчаль и плыви по другую печаль. Пускай говорят: «Ну когда он и впрямь образумится!» А ты не волнуйся - всех сразу нельзя ублажить. Презренный резон: «Все уляжется, все образуется...» Когда образуется все - то и незачем жить. И необъяснимое - это совсем не бессмыслица. Все переоценки нимало смущать не должны,- ведь жизни цена не понизится и не повысится - она неизменна тому, чему нету цены. С чего это я? Да с того, что одна бестолковая кукушка-болтушка мне долгую жизнь ворожит. С чего это я? Да с того, что сережка ольховая лежит на ладони и, словно живая, дрожит... 1975 Памяти Есенина Поэты русские, друг друга мы браним — Парнас российский дрязгами засеян. но все мы чем-то связаны одним: любой из нас хоть чуточку Есенин. И я — Есенин, но совсем иной. В колхозе от рожденья конь мой розовый. Я, как Россия, более суров, и, как Россия, менее березовый. Есенин, милый, изменилась Русь! но сетовать, по-моему, напрасно, и говорить, что к лучшему,— боюсь, ну а сказать, что к худшему,— опасно... Какие стройки, спутники в стране! Но потеряли мы в пути неровном и двадцать миллионов на войне, и миллионы — на войне с народом. Забыть об этом, память отрубив? Но где топор, что память враз отрубит? Никто, как русскиe, так не спасал других, никто, как русскиe, так сам себя не губит. Но наш корабль плывет. Когда мелка вода, мы посуху вперед Россию тащим. Что сволочей хватает, не беда. Нет гениев — вот это очень тяжко. И жалко то, что нет еще тебя И твоего соперника — горлана. Я вам двоим, конечно, не судья, но все-таки ушли вы слишком рано. Когда румяный комсомольский вождь На нас, поэтов, кулаком грохочет и хочет наши души мять, как воск, и вылепить свое подобье хочет, его слова, Есенин, не страшны, но тяжко быть от этого веселым, и мне не хочется, поверь, задрав штаны, бежать вослед за этим комсомолом. Порою горько мне, и больно это все, и силы нет сопротивляться вздору, и втягивает смерть под колесо, Как шарф втянул когда-то Айседору. Но — надо жить. Ни водка, ни петля, ни женщины — все это не спасенье. Спасенье ты, российская земля, спасенье — твоя искренность, Есенин. И русская поэзия идет вперед сквозь подозренья и нападки и хваткою есенинской кладет Европу, как Поддубный, на лопатки. 1965 * * * Паровозный гудок, журавлиные трубы, и зубов холодок сквозь раскрытые губы. До свиданья, прости, отпусти, не неволь же! Разойдутся пути и не встретятся больше. По дорогам весны поезда будут мчаться, и не руки, а сны будут ночью встречаться. Опустевший вокзал над сумятицей судеб... Тот, кто горя не знал, о любви пусть не судит. 1951 По Печоре За ухой, до слез перченной, сочиненной в котелке, спирт, разбавленный Печорой, пили мы на катерке. Катерок плясал по волнам без гармошки трепака и о льды на самом полном обдирал себе бока. И плясали мысли наши, как стаканы на столе, то о Даше, то о Маше, то о каше на земле. Я был вроде и не пьяный, ничего не упускал. Как олень под снегом ягель, под словами суть искал. Но в разброде гомонившем не добрался я до дна, ибо суть и говорившем не совсем была ясна. Люди все куда-то плыли по работе, по судьбе. Люди пили. Люди были неясны самим себе. Оглядел я, вздрогнув, кубрик: понимает ли рыбак, тот, что мрачно пьет и курит, отчего он мрачен так? Понимает ли завскладом, продовольственный колосс, что он спрашивает взглядом из-под слипшихся волос? Понимает ли, сжимая локоть мой, товаровед,— что он выяснить желает? Понимает или нет? Кулаком старпом грохочет. Шерсть дымится на груди. Ну, а что сказать он хочет — разбери его поди. Все кричат: предсельсовета, из рыбкопа чей-то зам. Каждый требует ответа, а на что — не знает сам. Ах ты, матушка — Россия, что ты делаешь со мной? То ли все вокруг смурные? То ли я один смурной! Я — из кубрика на волю, но, суденышко креня, вопрошаюшие волны навалились на меня. Вопрошали что-то искры из трубы у катерка, вопрошали ивы, избы, птицы, звери, облака. Я прийти в себя пытался, и под крики птичьих стай я по палубе метался, как по льдине горностай. А потом увидел ненца. Он, как будто на холме, восседал надменно, немо, словно вечность, на корме. Тучи шли над ним, нависнув, ветер бил в лицо, свистя, ну, а он молчал недвижно — тундры мудрое дитя. Я застыл, воображая — вот кто знает все про нас. Но вгляделся — вопрошали щелки узенькие глаз. «Неужели,— как в тумане крикнул я сквозь рев и гик,— все себя не понимают, и тем более — других?» Мои щеки повлажнели. Вихорь брызг меня шатал. «Неужели? Неужели? Неужели?» — я шептал. «Может быть, я мыслю грубо? Может быть, я слеп и глух? Может, все не так уж глупо — просто сам я мал и глуп?» Катерок то погружался, то взлетал, седым-седой. Грудью к тросам я прижался, наклонился над водой. «Ты ответь мне, колдовская, голубая глубота, отчего во мне такая горевая глупота? Езжу, плаваю, летаю, все куда-то тороплюсь, книжки умные читаю, а умней не становлюсь. Может, поиски, метанья — не причина тосковать? Может, смысл существованья в том, чтоб смысл его искать?» Ждал я, ждал я в криках чаек, но ревела у борта, ничего не отвечая, голубая глубота. 1963 * * * Пора вставать... Ресниц не вскинуть сонных. Пора вставать... Будильник сам не свой. В окно глядит и сетует подсолнух, покачивая рыжей головой. Ерошит ветер зябнущую зелень. Туманами покрыта вся река, как будто это на воду присели спустившиеся с неба облака. И пусть кругом еще ночная тишь, заря с отливом розовым, нездешним скользит по непроснувшимся скворешням, по кромкам свежевыкрашенных крыш. Пора, пора вглодаться и вглядеться в заждавшуюся жизнь. Все ждет с утра. Пора вставать... С тобой рассталось детство. Пора вставать... Быть молодым пора... 1950 * * * Проклятье века — это спешка, и человек, стирая пот, по жизни мечется, как пешка, попав затравленно в цейтнот. Поспешно пьют, поспешно любят, и опускается душа. Поспешно бьют, поспешно губят, а после каются, спеша. Но ты хотя б однажды в мире, когда он спит или кипит, остановись, как лошадь в мыле, почуяв пропасть у копыт. Остановись на полдороге, доверься Небу, как судье, подумай — если не о Боге — хотя бы просто о себе. Под шелест листьев обветшалых, под паровозный хриплый крик пойми: забегавшийся — жалок, остановившийся — велик. Пыль суеты сует сметая, ты вспомни вечность наконец, и нерешительность святая вольется в ноги, как свинец. Есть в нерешительности сила, когда по ложному пути вперед на ложные светила ты не решаешься идти. Топча, как листья, чьи-то лица, остановись! Ты слеп, как Вий. И самый шанс остановиться безумством спешки не убий. Когда шагаешь к цели бойко, как по ступеням, по телам, остановись, забывший Бога, — ты по себе шагаешь сам! Когда тебя толкает злоба к забвенью собственной души, к бесчестью выстрела и слова, не поспеши, не соверши! Остановись, идя вслепую, о население Земли! Замри, летя из кольта, пуля, и бомба в воздухе, замри! О человек, чье имя свято, подняв глаза с молитвой ввысь, среди распада и разврата остановись, остановись! 1967 Ритмы Рима "Забыли нас, любимый мой. Из парка все ушли домой, и с чертова колеса стекли куда-то голоса. Внизу политики-врали, торговцы, шлюхи, короли, чины, полиция, войска - какая это все тоска! Кому-то мы внизу нужны, и что-то делать мы должны. Спасибо им, что хоть сейчас на небесах забыли нас. Внизу наш бедный гордый Рим, проклятый Рим, любимый Рим. Не знает он, что мы над ним в своей кабиночке парим. Чуть-чуть кабиночку качни и целовать меня начни, не то сама ее качну и целовать тебя начну". Постой, война, постой, война!.. Да, жизнь как Рим,- она страшна, но жизнь как Рим - она одна... Постой, война, постой, война! 1972 * * * Е. Ласкиной Смеялись люди за стеной, а я глядел на эту стену с душой, как с девочкой больной в руках, пустевших постепенно. Смеялись люди за стеной. Они как будто издевались. Они смеялись надо мной, и как бессовестно смеялись! На самом деле там, в гостях, устав кружиться по паркету, они смеялись просто так,— не надо мной и не над кем-то. Смеялись люди за стеной, себя вином подогревали, и обо мне с моей больной, смеясь, и не подозревали. Смеялись люди... Сколько раз я тоже, тоже так смеялся, а за стеною кто-то гас и с этим горестно смирялся! И думал он, бедой гоним и ей почти уже сдаваясь, что это я смеюсь над ним и, может, даже издеваюсь. Да, так устроен шар земной, и так устроен будет вечно: рыдает кто-то за стеной, когда смеемся мы беспечно. Но так устроен мир земной и тем вовек неувядаем: смеется кто-то за стеной, когда мы чуть ли не рыдаем. И не прими на душу грех, когда ты мрачный и разбитый, там, за стеною, чей-то смех сочесть завистливо обидой. Как равновесье — бытие. В нем зависть — самооскорбленье. Ведь за несчастие твое чужое счастье — искупленье. Желай, чтоб в час последний твой, когда замрут глаза, смыкаясь, смеялись люди за стеной, смеялись, все-таки смеялись! 1963 * * * Б. Ахмадулиной Со мною вот что происходит: ко мне мой старый друг не ходит, а ходят в мелкой суете разнообразные не те. И он не с теми ходит где-то и тоже понимает это, и наш раздор необъясним, и оба мучимся мы с ним. Со мною вот что происходит: совсем не та ко мне приходит, мне руки на плечи кладёт и у другой меня крадёт. А той - скажите, бога ради, кому на плечи руки класть? Та, у которой я украден, в отместку тоже станет красть. Не сразу этим же ответит, а будет жить с собой в борьбе и неосознанно наметит кого-то дальнего себе. О, сколько нервных и недужных, ненужных связей, дружб ненужных! Куда от этого я денусь?! О, кто-нибудь, приди, нарушь чужих людей соединённость и разобщённость близких душ! 1957 Тореро Тореро, мальчик, я - старик, я сам - тореро бывший. Вот шрам, вот ряд зубов стальных - Хорош подарок бычий? Вон там одна... Из-под платка горят глазищи - с виду как уши черные быка! Ей посвяти корриду. Доверься сердцу - не уму, и посвяти кориду красотке этой иль тому обрубку-инвалиду. Они, конечно, ни шиша общественно не значат, но отлетит твоя душа - они по ней заплачут. Заплачут так, по доброте, ненадолго, но все же... Ведь слез не ведают вон те в правительственной ложе! Кто ты для них? Отнюдь не бог - в игре простая пешка. Когда тебя пропорет рог, по ним скользнет усмешка. И кто-то,- как там его звать?- Одно из рыл, как рыло, Брезгливо сморщится:"Убрать!"- И уберут,- коррида! Тореро, мальчик, будь собой - ведь честь всего дороже. Не посвящай, тореро, бой правительственной ложе! 1973 * * * Ты большая в любви. Ты смелая. Я - робею на каждом шагу. Я плохого тебе не сделаю, а хорошее вряд ли смогу. Все мне кажется, будто бы по лесу без тропинки ведешь меня ты. Мы в дремучих цветах до пояса. Не пойму я - что за цветы. Не годятся все прежние навыки. Я не знаю, что делать и как. Ты устала. Ты просишься на руки. Ты уже у меня на руках. "Видишь, небо какое синее? Слышишь, птицы какие в лесу? Ну так что же ты? Ну? Неси меня! А куда я тебя понесу?.. 1953 * * * У римской забытой дороги недалеко от Дамаска мертвенны гор отроги, как императоров маски. Кольца на солнце грея, сдержанно скрытноваты, нежатся жирные змеи — только что с Клеопатры. Везли по дороге рубины, мечи из дамасской стали, и волосами рабыни, корчась, ее подметали. Старый палач и насильник, мазью натершись этрусской, покачиваясь в носилках, думал наместник обрюзглый: «Пусть от рабочей черни лишь черепа да ребра: все мы умрем, как черви, но не умрет дорога...» И думал нубиец-строитель, о камни бивший кувалдой, но все-таки раб строптивый, но все-таки раб коварный: «Помня только о плоти, вы позабыли бога, значит, и вы умрете, значит, умрет и дорога...» Сгнивали империи корни. Она, расползаясь, зияла, как сшитое нитками крови лоскутное одеяло. Опять применяли опыт улещиванья и пыток. Кровью пытались штопать, но нет ненадежней ниток. С римского лицемерия спала надменная тога, и умерла империя, и умирала дорога. Пытались прибегнуть к подлогу. Твердили, что в крови, когда-то пролитой на дорогу, дорога не виновата. Но дикой травы поколенья сводили с ней счеты крупно: родившая преступленья, дорога сама преступна. И всем палачам-дорогам, и всем дорогам-тиранам да будет высоким итогом высокая плата бурьяном! Так думал я на дороге, теперь для проезда закрытой, дороге, забывшей о боге, и богом за это забытой. 1967, Дамаск Фронтовик Глядел я с верным другом Васькой, укутан в теплый тетин шарф, и на фокстроты, и на вальсы, глазок в окошке продышав. Глядел я жадно из метели, из молодого января, как девки жаркие летели, цветастым полымем горя. Открылась дверь с игривой шуткой, и в серебрящейся пыльце - счастливый смех, и шепот шумный, и поцелуи на крыльце. Взглянул - и вдруг застыло сердце. Я разглядел сквозь снежный вихрь: стоял кумир мальчишек сельских - хрустящий, бравый фронтовик. Он говорил Седых Дуняше: "А ночь-то, Дунечка,- краса!" И тихо ей: "Какие ваши совсем особые глаза..." Увидев нас, в ладоши хлопнул и нашу с Ваською судьбу решил: "Чего стоите, хлопцы?! А ну, давайте к нам в избу!" Мы долго с валенок огромных, сопя, состукивали снег и вот вошли бочком, негромко в махорку, музыку и свет. Ах, брови - черные чащобы!.. В одно сливались гул и чад, и голос: "Водочки еще бы!.."- и туфли-лодочки девчат. Аккордеон вовсю работал, все поддавал он ветерка, а мы смотрели, как на бога, на нашего фронтовика. Мы любовались,- я не скрою,- как он в стаканы водку лил, как перевязанной рукою красиво он не шевелил. Но он историями сыпал и был уж слишком пьян и лих, и слишком звучно, слишком сыто вещал о подвигах своих. И вдруг уже к Петровой Глаше подсел в углу под образа, и ей опять: "Какие ваши совсем особые глаза..." Острил он приторно и вязко. Не слушал больше никого. Сидели молча я и Васька. Нам было стыдно за него. Наш взгляд, обиженный, колючий, его упрямо не забыл, что должен быть он лучше, лучше за то, что он на фронте был. Смеясь, шли девки с посиделок и говорили про свое, а на веревках поседелых скрипело мерзлое белье. 1955 Цветы лучше пуль Тот, кто любит цветы, Тот, естественно, пулям не нравится. Пули — леди ревнивые. Стоит ли ждать доброты? Девятнадцатилетняя Аллисон Краузе, Ты убита за то, что любила цветы. Это было Чистейших надежд выражение, В миг, Когда, беззащитна, как совести тоненький пульс, Ты вложила цветок В держимордово дуло ружейное И сказала: «Цветы лучше пуль». Не дарите цветов государству, Где правда карается. Государства такого отдарок циничен, жесток. И отдарком была тебе, Аллисон Краузе, Пуля, Вытолкнувшая цветок. Пусть все яблони мира Не в белое — в траур оденутся! Ах, как пахнет сирень, Но не чувствуешь ты ничего. Как сказал президент про тебя, Ты «бездельница». Каждый мертвый — бездельник, Но это вина не его. Встаньте, девочки Токио, Мальчики Рима, Поднимайте цветы Против общего злого врага! Дуньте разом на все одуванчики мира! О, какая великая будет пурга! Собирайтесь, цветы, на войну! Покарайте карателей! За тюльпаном тюльпан, За левкоем левкой, Вырываясь от гнева Из клумб аккуратненьких, Глотки всех лицемеров Заткните корнями с землей! Ты опутай, жасмин, Миноносцев подводные лопасти! Залепляя прицелы, Ты в линзы отчаянно впейся, репей! Встаньте, лилии Ганга И нильские лотосы, И скрутите винты самолетов, Беременных смертью детей! Розы, вы не гордитесь, Когда продадут подороже! Пусть приятно касаться Девической нежной щеки, — Бензобаки Прокалывайте Бомбардировщикам! Подлинней, поострей отрастите шипы! Собирайтесь, цветы, на войну! Защитите прекрасное! Затопите шоссе и проселки, Как армии грозный поток, И в колонны людей и цветов Встань, убитая Аллисон Краузе, Как бессмертник эпохи — Протеста колючий цветок! Шутливое Комаров по лысине размазав Попадая в топи там и сям Автор нежных, дымчатых рассказов Шпарил из двухстволки по гусям И грузинским тостам не обучен Речь свою за водкой и чайком Уснащал великим и могучим Русским нецензурным языком В темноте залузганной хибары Он ворчал мрачнее сатаны По ночам-какие суки бабы По утрам-какие суки мы И когда храпел ужасно громок Думал я тихонько про себя За него, наверно, тайный гномик Пишет, тихо пёрышком скрипя Но однажды, ночью тёмной-тёмной При собачьем лае и дожде Не скажу, что с радостью огромной На зады мы вышли при луне Совершая там обряд законный Мой товарищ, спрятанный в тени Вдруг сказал мне с дрожью незнакомой- Посмотри-ка, светятся они Били прямо в нос навоз и силос Было сыро, гнусно и темно Ничего как-будто не светилось И светиться не было должно Но внезапно я увидел, словно На минуту раньше был я слеп Как свежеотёсанные брёвна Испускали ровный белый свет И была в них лунная дремота Запах далей северных лесных И ещё особенное что-то Выше нас, и выше их самих... И товарищ тихо и блаженно Выдохнул из мрака - благодать Светяться то, светяться как, Женька И добавил грустно - так их мать. 1978 * * * Я разлюбил тебя... Банальная развязка. Банальная, как жизнь, банальная, как смерть. Я оборву струну жестокого романса, гитару пополам — к чему ломать комедь! Лишь не понять щенку — лохматому уродцу, чего ты так мудришь, чего я так мудрю. Его впущу к себе — он в дверь твою скребется, а впустишь ты его — скребется в дверь мою. Пожалуй, можно так с ума сойти, метаясь... Сентиментальный пес, ты попросту юнец. Но не позволю я себе сентиментальность. Как пытку продолжать — затягивать конец. Сентиментальным быть не слабость — преступленье, когда размякнешь вновь, наобещаешь вновь и пробуешь, кряхтя, поставить представленье с названием тупым «Спасенная любовь». Спасать любовь пора уже в самом начале от пылких «никогда!», от детских «навсегда!». «Не надо обещать!» — нам поезда кричали, «Не надо обещать!» — мычали провода. Надломленность ветвей и неба задымленность предупреждали нас, зазнавшихся невежд, что полный оптимизм — есть неосведомленность, что без больших надежд — надежней для надежд. Гуманней трезвым быть и трезво взвесить звенья, допрежь чем их надеть,— таков закон вериг. Не обещать небес, но дать хотя бы землю. До гроба не сулить, но дать хотя бы миг. Гуманней не твердить «люблю...», когда ты любишь. Как тяжело потом из этих самых уст услышать звук пустой, вранье, насмешку, грубость, и ложно полный мир предстанет ложно пуст. Не надо обещать... Любовь — неисполнимость. Зачем же под обман вести, как под венец? Виденье хорошо, пока не испарилось. Гуманней не любить, когда потом — конец. Скулит наш бедный пес до умопомраченья, то лапой в дверь мою, то в дверь твою скребя. За то, что разлюбил, я не прошу прощенья. Прости меня за то, что я любил тебя. 1966 * * * Я у рудничной чайной, у косого плетня, молодой и отчаянный, расседлаю коня. О железную скобку сапоги оботру, закажу себе стопку и достану махру. Два степенных казаха прилагают к устам с уважением сахар, будто горный хрусталь. Брючки географини все - репей на репье. Орден "Мать-героиня" у цыганки в тряпье. И, невзрачный, потешный, странноватый на вид, старикашка подсевший мне бессвязно твердит, как в парах самогонных в синеватом дыму золотой самородок являлся ему, как, раскрыв свою сумку, после сотой версты самородком он стукнул в кабаке о весы, как шалавых девчонок за собою водил и в портянках парчовых по Иркутску ходил... В старой рудничной чайной городским хвастуном, молодой и отчаянный, я сижу за столом. Пью на зависть любому, и блестят сапоги. Гармонисту слепому я кричу: "Сыпани!" Горячо мне и зыбко и беда нипочем, а буфетчица Зинка все поводит плечом. Все, что было, истратив, как подстреленный влет, плачет старый старатель оттого, что он врет. Может, тоже заплачу и на стол упаду, все, что было, истрачу, ничего не найду. Но пока что мне зыбко и легко на земле, и буфетчица Зинка улыбается мне. 1955 Всего стихотворений: 31 Количество обращений к поэту: 5578 |
||
russian-poetry.ru@yandex.ru | ||
Русская поэзия |