|
Русские поэты •
Биографии •
Стихи по темам
Случайное стихотворение • Случайная цитата Рейтинг русских поэтов • Рейтинг стихотворений Угадай автора стихотворения Переводы русских поэтов на другие языки |
|
Русская поэзия >> Осип Эмильевич Мандельштам Осип Эмильевич Мандельштам (1891-1938)
Все стихотворения Осипа Мандельштама на одной странице 1 января 1924 Кто время целовал в измученное темя, — С сыновьей нежностью потом Он будет вспоминать, как спать ложилось время В сугроб пшеничный за окном. Кто веку поднимал болезненные веки — Два сонных яблока больших, — Он слышит вечно шум — когда взревели реки Времен обманных и глухих. Два сонных яблока у века-властелина И глиняный прекрасный рот, Но к млеющей руке стареющего сына Он, умирая, припадет. Я знаю, с каждым днем слабеет жизни выдох, Еще немного — оборвут Простую песенку о глиняных обидах И губы оловом зальют. О, глиняная жизнь! О, умиранье века! Боюсь, лишь тот поймет тебя, В ком беспомощная улыбка человека, Который потерял себя. Какая боль — искать потерянное слово, Больные веки поднимать И с известью в крови для племени чужого Ночные травы собирать. Век. Известковый слой в крови больного сына Твердеет. Спит Москва, как деревянный ларь, И некуда бежать от века-властелина... Снег пахнет яблоком, как встарь. Мне хочется бежать от моего порога. Куда? На улице темно, И, словно сыплют соль мощеною дорогой, Белеет совесть предо мной. По переулочкам, скворешням и застрехам, Недалеко, собравшись как-нибудь, — Я, рядовой седок, укрывшись рыбьим мехом, Все силюсь полость застегнуть. Мелькает улица, другая, И яблоком хрустит саней морозный звук, Не поддается петелька тугая, Все время валится из рук. Каким железным скобяным товаром Ночь зимняя гремит по улицам Москвы, То мерзлой рыбою стучит, то хлещет паром Из чайных розовых — как серебром плотвы. Москва — опять Москва. Я говорю ей: здравствуй! Не обессудь, теперь уж не беда. По старине я принимаю братство Мороза крепкого и щучьего суда. Пылает на снегу аптечная малина, И где-то щелкнул ундервуд, Спина извозчика и снег на пол-аршина: Чего тебе еще? Не тронут, не убьют. Зима-красавица, и в звездах небо козье Рассыпалось и молоком горит, И конским волосом о мерзлые полозья Вся полость трется и звенит. А переулочки коптили керосинкой, Глотали снег, малину, лед, Все шелушиться им советской сонатинкой, Двадцатый вспоминая год. Ужели я предам позорному злословью — Вновь пахнет яблоком мороз — Присягу чудную четвертому сословью И клятвы крупные до слез? Кого еще убьешь? Кого еще прославишь? Какую выдумаешь ложь? То ундервуда хрящ: скорее вырви клавиш — И щучью косточку найдешь; И известковый слой в крови больного сына Растает, и блаженный брызнет смех... Но пишущих машин простая сонатина — Лишь тень сонат могучих тех.Написано в январе 1924 г. в Киеве, где Осип Мандельштам с женой встречали Новый год. По всей вероятности, завершено в конце месяца, уже в Москве, после смерти и похорон В. И. Ленина. Рапповский критик Г. Лелевич в статье «По журнальным окопам» называл это стихотворение «ямбическим стоном торжественного осколка акмеизма». «Насквозь пропитана кровь Мандельштама известью старого мира, и не веришь ему, когда он в конце концов начинает с сомнением рассуждать о «присяге чудной четвертому сословью». Никакая присяга не возвратит мертвеца...» Братство // Мороза крепкого и щучьего суда. — Возможно, имеется в виду суровость зимы 1917/1918 гг., ознаменовавшейся большим числом самосудов. Аптечная малина. — В аптечных витринах часто выставлялись шары с малиновой водой. Четвертое сословье — пролетариат. Клятвы, крупные до слез. — Возможно, аллюзия из речи Сталина. над гробом Ленина. 1924, 1937 10 января 1934 Меня преследуют две-три случайных фразы, Весь день твержу: печаль моя жирна... О Боже, как жирны и синеглазы Стрекозы смерти, как лазурь черна. Где первородство? где счастливая повадка? Где плавкий ястребок на самом дне очей? Где вежество? где горькая украдка? Где ясный стан? где прямизна речей, Запутанных, как честные зигзаги У конькобежца в пламень голубой, — Морозный пух в железной крутят тяге, С голуботвердой чокаясь рекой. Ему солей трехъярусных растворы, И мудрецов германских голоса, И русских первенцев блистательные споры Представились в полвека, в полчаса. И вдруг открылась музыка в засаде, Уже не хищницей лиясь из-под смычков, Не ради слуха или неги ради, Лиясь для мышц и бьющихся висков, Лиясь для ласковой, только что снятой маски, Для пальцев гипсовых, не держащих пера, Для укрупненных губ, для укрепленной ласки Крупнозернистого покоя и добра. Дышали шуб меха, плечо к плечу теснилось, Кипела киноварь здоровья, кровь и пот — Сон в оболочке сна, внутри которой снилось На полшага продвинуться вперед. А посреди толпы стоял гравировальщик, Готовясь перенесть на истинную медь То, что обугливший бумагу рисовальщик Лишь крохоборствуя успел запечатлеть. Как будто я повис на собственных ресницах, И созревающий и тянущийся весь, — Доколе не сорвусь, разыгрываю в лицах Единственное, что мы знаем днесь... 16 января 1934 Notre Dame Где римский судия судил чужой народ, Стоит базилика,- и, радостный и первый, Как некогда Адам, распластывая нервы, Играет мышцами крестовый легкий свод. Но выдает себя снаружи тайный план: Здесь позаботилась подпружных арок сила, Чтоб масса грузная стены не сокрушила, И свода дерзкого бездействует таран. Стихийный лабиринт, непостижимый лес, Души готической рассудочная пропасть, Египетская мощь и христианства робость, С тростинкой рядом - дуб, и всюду царь - отвес. Но чем внимательней, твердыня Notre Dame, Я изучал твои чудовищные ребра, Тем чаще думал я: из тяжести недоброй И я когда-нибудь прекрасное создам. 1912 Silentium Она еще не родилась, Она и музыка и слово, И потому всего живого Ненарушаемая связь. Спокойно дышат моря груди, Но, как безумный, светел день, И пены бледная сирень В черно-лазоревом сосуде. Да обретут мои уста Первоначальную немоту, Как кристаллическую ноту, Что от рождения чиста! Останься пеной, Афродита, И слово в музыку вернись, И сердце сердца устыдись, С первоосновой жизни слито! 1910 А небо будущим беременно... Опять войны разноголосица На древних плоскогорьях мира, И лопастью пропеллер лоснится, Как кость точеная тапира. Крыла и смерти уравнение, — С алгебраических пирушек Слетев, он помнит измерение Других эбеновых игрушек, Врагиню ночь, рассадник вражеский Существ коротких ластоногих, И молодую силу тяжести: Так начиналась власть немногих... Итак, готовьтесь жить во времени, Где нет ни волка, ни тапира, А небо будущим беременно — Пшеницей сытого эфира. А то сегодня победители Кладбища лета обходили, Ломали крылья стрекозиные И молоточками казнили. Давайте слушать грома проповедь, Как внуки Себастьяна Баха, И на востоке и на западе Органные поставим крылья! Давайте бросим бури яблоко На стол пирующим землянам И на стеклянном блюде облако Поставим яств посередине. Давайте все покроем заново Камчатной скатертью пространства, Переговариваясь, радуясь, Друг другу подавая брашна. На круговом на мирном судьбище Зарею кровь оледенится. В беременном глубоком будущем Жужжит большая медуница. А вам, в безвременьи летающим Под хлыст войны за власть немногих, — Хотя бы честь млекопитающих, Хотя бы совесть ластоногих. И тем печальнее, тем горше нам, Что люди-птицы хуже зверя И что стервятникам и коршунам Мы поневоле больше верим. Как шапка холода альпийского, Из года в год, в жару и лето, На лбу высоком человечества Войны холодные ладони. А ты, глубокое и сытое, Забременевшее лазурью, Как чешуя многоочитое, И альфа и омега бури; Тебе — чужое и безбровое, Из поколенья в поколение, — Всегда высокое и новое Передается удивление. 1923 Аббат (О, спутник вечного романа) О, спутник вечного романа, Аббат Флобера и Золя - От зноя рыжая сутана И шляпы круглые поля. Он все еще проходит мимо, В тумане полдня, вдоль межи, Влача остаток власти Рима Среди колосьев спелой ржи. Храня молчанье и приличье, Он с нами должен пить и есть И прятать в светское обличье Сияющей тонзуры честь. Он Цицерона на перине Читает, отходя ко сну: Так птицы на своей латыни Молились Богу в старину. Я поклонился, он ответил Кивком учтивым головы, И, говоря со мной, заметил: - Католиком умрете вы! - Потом вздохнул: - Как нынче жарко! - И, разговором утомлен, Направился к каштанам парка, В тот замок, где обедал он. Аббат (Переменилось все земное) Переменилось все земное, И лишь не сбросила земля Сутану римского покроя И ваше золото, поля. И самый скромный современник, Как жаворонок, Жамм поет, — Ведь католический священник Ему советы подает! Священник слышит пенье птичье И всякую живую весть. Питает все его величье Сияющей тонзуры честь. Свет дивный от нее исходит, Когда он вечером идет Иль по утрам на рынке бродит И милостыню подает. Я поклонился, он ответил Кивком учтивым головы И, говоря со мной, заметил: — Католиком умрете вы! — И в толщь унынья и безделья Какой врезается алмаз, Когда мы вспомним новоселье, Что в Риме ожидает нас! Там каноническое счастье, Как солнце, стало на зенит, И никакое самовластье Ему сиять не запретит. О, жаворонок, гибкий пленник, Кто лучше песнь твою поймет, Чем католический священник В июле, в урожайный год! 1915 (1914?) Автопортрет В поднятьи головы крылатый Намек — но мешковат сюртук; В закрытьи глаз, в покое рук — Тайник движенья непочатый. Так вот кому летать и петь И слова пламенная ковкость, — Чтоб прирожденную неловкость Врожденным ритмом одолеть!По мнению А. А. Морозова, стихотворение связано с портретом Мандельштама работы А. М. Зельмановой. 1914 (1913?) Адмиралтейство В столице северной томится пыльный тополь, Запутался в листве прозрачный циферблат, И в темной зелени фрегат или акрополь Сияет издали, воде и небу брат. Ладья воздушная и мачта-недотрога, Служа линейкою преемникам Петра, Он учит: красота - не прихоть полубога, А хищный глазомер простого столяра. Нам четырех стихий приязненно господство, Но создал пятую свободный человек. Не отрицает ли пространства превосходство Сей целомудренно построенный ковчег? Сердито лепятся капризные Медузы, Как плуги брошены, ржавеют якоря - И вот разорваны трех измерений узы И открываются всемирные моря! 1913 Айя-София Айя-София,- здесь остановиться Судил Господь народам и царям! Ведь купол твой, по слову очевидца, Как на цепи, подвешен к небесам. И всем векам - пример Юстиниана, Когда похитить для чужих богов Позволила эфесская Диана Сто семь зеленых мраморных столбов. Но что же думал твой строитель щедрый, Когда, душой и помыслом высок, Расположил апсиды и экседры, Им указав на запад и восток? Прекрасен край, купающийся в мире, И сорок окон - света торжество. На парусах, под куполом, четыре Архангела - прекраснее всего. И мудрое сферическое зданье Народы и века переживет, И серафимов гулкое рыданье Не покоробит темных позолот.Вместе со стихотворением «Реймс и Кельн» это стихотворение было прочитано Осипом Мандельштамом на вечере «Писатели — воинам» в Александровском зале Петроградской думы, данном 25 января 1915 г. в пользу Лазарета деятелей искусств (с участием А. Блока, Ф. Сологуба, А. Ахматовой и др.). Айя-София — храм св. Софии, построенный в Константинополе в 532 — 537 гг. в царствование византийского императора Юстиниана, повелевшего установить в нем колонны из храма Дианы (Артемиды) в Эфесе — одного из семи «чудес света» древности. Апсиды — полукруглые выступы для алтарей и смежных помещений. Экседры — полукруглые ниши. Паруса — треугольные сферические своды, держащие купол (впервые применены в храме св. Софии). И мудрое сферическое зданье // Народы и века переживет. — После завоевания Константинополя турками в храме св. Софии устроена мечеть. 1912 Актер и рабочий Здесь, на твердой площадке яхт-клуба, Где высокая мачта и спасательный круг, У южного моря, под сенью Юга Деревянный пахучий строился сруб! Это игра воздвигает здесь стены! Разве работать — не значит играть? По свежим доскам широкой сцены Какая радость впервые шагать! Актер — корабельщик на палубе мира! И дом актера стоит на волнах! Никогда, никогда не боялась лира Тяжелого молота в братских руках! Что сказал художник, сказал и работник: «Воистину, правда у нас одна!» Единым духом жив и плотник, И поэт, вкусивший святого вина! А вам спасибо! И дни, и ночи Мы строим вместе — и наш дом готов! Под маской суровости скрывает рабочий Высокую нежность грядущих веков! Веселые стружки пахнут морем, Корабль оснащен — в добрый путь! Плывите же вместе к грядущим зорям, Актер и рабочий, вам нельзя отдохнуть! 1920 Актёру, игравшему испанца Испанец собирается порой На похороны тетки в Сарагосу, Но все же он не опускает носу Пред теткой бездыханной, дорогой. Он выкурит в Севилье пахитосу И быстро возвращается домой. Любовника с испанкой молодой Он застает и хвать ее за косу! Он говорит: не ездил я порой На похороны тетки в Сарагосу, Я тетки не имею никакой. Я выкурил в Севилье пахитосу. И вот я здесь, клянусь в том бородой, Билибердосою и Бомбардосой!Обращено к Сергею Ивановичу Антимонову (1880 — 1954), актеру театра «Кривое зеркало», исполнявшему роль матадора Фернандо Поганеца в спектакле по пьесе В. Трахтенберга «Загадка и разгадка» (шла в «Привале комедиантов» в феврале — апреле 1917 г.). ‹1917 (1918?)› Американ бар Еще девиц не видно в баре, Лакей невежлив и угрюм; И в крепкой чудится сигаре Американца едкий ум. Сияет стойка красным лаком, И дразнит сода-виски форт: Кто незнаком с буфетным знаком И в ярлыках не слишком тверд? Бананов груда золотая На всякий случай подана, И продавщица восковая Невозмутима, как луна. Сначала нам слегка взгрустнется, Мы спросим кофе с кюрассо. В пол-оборота обернется Фортуны нашей колесо! Потом, беседуя негромко, Я на вращающийся стул Влезаю в шляпе и, соломкой Мешая лед, внимаю гул... Хозяйский глаз желтей червонца Мечтателей не оскорбит... Мы недовольны светом солнца, Теченьем медленных орбит! ‹Не позднее июня› 1913 Американка Американка в двадцать лет Должна добраться до Египта, Забыв «Титаника» совет, Что спит на дне мрачнее крипта. В Америке гудки поют, И красных небоскребов трубы Холодным тучам отдают Свои прокопченные губы. И в Лувре океана дочь Стоит прекрасная, как тополь; Чтоб мрамор сахарный толочь, Влезает белкой на Акрополь. Не понимая ничего, Читает «Фауста» в вагоне И сожалеет, отчего Людовик больше не на троне. Ариост (В Европе холодно. В Италии темно) В Европе холодно. В Италии темно. Власть отвратительна, как руки брадобрея. О, если б распахнуть, да как нельзя скорее, На Адриатику широкое окно. Над розой мускусной жужжание пчелы, В степи полуденной — кузнечик мускулистый. Крылатой лошади подковы тяжелы, Часы песочные желты и золотисты. На языке цикад пленительная смесь Из грусти пушкинской и средиземной спеси, Как плющ назойливый, цепляющийся весь, Он мужественно врет, с Орландом куролеся. Часы песочные желты и золотисты, В степи полуденной кузнечик мускулистый — И прямо на луну влетает враль плечистый... Любезный Ариост, посольская лиса, Цветущий папоротник, парусник, столетник, Ты слушал на луне овсянок голоса, А при дворе у рыб — ученый был советник. О, город ящериц, в котором нет души, — От ведьмы и судьи таких сынов рожала Феррара черствая и на цепи держала, И солнце рыжего ума взошло в глуши. Мы удивляемся лавчонке мясника, Под сеткой синих мух уснувшему дитяти, Ягненку на дворе, монаху на осляти, Солдатам герцога, юродивым слегка От винопития, чумы и чеснока, — И свежей, как заря, удивлены утрате... Май 1933, июль 1935 Ариост (Во всей Италии приятнейший, умнейший) Во всей Италии приятнейший, умнейший, Любезный Ариост немножечко охрип. Он наслаждается перечисленьем рыб И перчит все моря нелепицею злейшей. И, словно музыкант на десяти цимбалах, Не уставая рвать повествованья нить, Ведет туда-сюда, не зная сам, как быть, Запутанный рассказ о рыцарских скандалах. На языке цикад пленительная смесь Из грусти пушкинской и средиземной спеси — Он завирается, с Орландом куролеся, И содрогается, преображаясь весь. И морю говорит: шуми без всяких дум, И деве на скале: лежи без покрывала... Рассказывай еще — тебя нам слишком мало, Покуда в жилах кровь, в ушах покуда шум. О город ящериц, в котором нет души, — Когда бы чаще ты таких мужей рожала, Феррара черствая! Который раз сначала, Покуда в жилах кровь, рассказывай, спеши! В Европе холодно. В Италии темно. Власть отвратительна, как руки брадобрея, А он вельможится все лучше, все хитрее И улыбается в крылатое окно — Ягненку на горе, монаху на осляти, Солдатам герцога, юродивым слегка От винопития, чумы и чеснока, И в сетке синих мух уснувшему дитяти. А я люблю его неистовый досуг — Язык бессмысленный, язык солено-сладкий И звуков стакнутых прелестные двойчатки... Боюсь раскрыть ножом двустворчатый жемчуг. Любезный Ариост, быть может, век пройдет — В одно широкое и братское лазорье Сольем твою лазурь и наше черноморье. ... И мы бывали там. И мы там пили мед...Стихотворение написано в Старом Крыму, где с 18 апреля по 29 мая 1933 г. О. Э. и Н. Я. Мандельштам, а с ними и Б. С. Кузин (бывший перед этим, с 3 по 10 апреля, под арестом) жили у H. H. Грин, вдовы А. С. Грина. Это был период усиленного чтения Данта, Ариоста, Tacca и Петрарки в подлиннике. Тогда же появилась целая группа «итальянских» стихотворений. 4—6 мая 1933 Ахматова В пол-оборота, о печаль, На равнодушных поглядела. Спадая с плеч, окаменела Ложноклассическая шаль. Зловещий голос - горький хмель - Души расковывает недра: Так - негодующая Федра - Стояла некогда Рашель. Батюшков Словно гуляка с волшебною тростью, Батюшков нежный со мною живет. Он тополями шагает в замостье, Нюхает розу и Дафну поет. Ни на минуту не веря в разлуку, Кажется, я поклонился ему: В светлой перчатке холодную руку Я с лихорадочной завистью жму. Он усмехнулся. Я молвил: спасибо. И не нашел от смущения слов: — Ни у кого — этих звуков изгибы... — И никогда — этот говор валов... Наше мученье и наше богатство, Косноязычный, с собой он принес — Шум стихотворства и колокол братства И гармонический проливень слез. И отвечал мне оплакавший Тасса: — Я к величаньям еще не привык; Только стихов виноградное мясо Мне освежило случайно язык... Что ж! Поднимай удивленные брови, Ты, горожанин и друг горожан, Вечные сны, как образчики крови, Переливай из стакана в стакан... 18 июня 1932 Бах Здесь прихожане — дети праха И доски вместо образов, Где мелом — Себастьяна Баха Лишь цифры значатся псалмов. Разноголосица какая В трактирах буйных и церквах, А ты ликуешь, как Исайя, О, рассудительнейший Бах! Высокий спорщик, неужели, Играя внукам свой хорал, Опору духа в самом деле Ты в доказательстве искал? Что звук? Шестнадцатые доли, Органа многосложный крик — Лишь воркотня твоя, не боле, О, несговорчивый старик! И лютеранский проповедник На черной кафедре своей С твоими, гневный собеседник, Мешает звук своих речей. 1913 * * * Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до середины: Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный, Что над Элладою когда-то поднялся. Как журавлиный клин в чужие рубежи,- На головах царей божественная пена,- Куда плывете вы? Когда бы не Елена, Что Троя вам одна, ахейские мужи? И море, и Гомер - всё движется любовью. Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит, И море черное, витийствуя, шумит И с тяжким грохотом подходит к изголовью. 1915 * * * Бесшумное веретено Отпущено моей рукою. И - мною ли оживлено - Переливается оно Безостановочной волною - Веретено. Все одинаково темно; Все в мире переплетено Моею собственной рукою; И, непрерывно и одно, Обуреваемое мною Остановить мне не дано - Веретено. Буквы — Я писать умею: отчего же Говорят, что буквы непохожи, Что не буквы у меня — кривули? С длинными хвостами загогули? Будто «А» мое как головастик, Что у «Б» какой-то лишний хлястик: Трудно с вами, буквы-негритята, Длинноногие мои утята! * * * В морозном воздухе растаял легкий дым, И я, печальною свободою томим, Хотел бы вознестись в холодном, тихом гимне, Исчезнуть навсегда, но суждено идти мне По снежной улице, в вечерний этот час Собачий слышен лай и запад не погас, И попадаются прохожие навстречу. Не говори со мной! Что я тебе отвечу? 1909 * * * В огромном омуте прозрачно и темно, И томное окно белеет; А сердце, отчего так медленно оно И так упорно тяжелеет? То всею тяжестью оно идет ко дну, Соскучившись по милом иле, То, как соломинка, минуя глубину, Наверх всплывает без усилий. С притворной нежностью у изголовья стой И сам себя всю жизнь баюкай; Как небылицею, своей томись тоской И ласков будь с надменной скукой. 1910 * * * В Петербурге мы сойдемся снова, Словно солнце мы похоронили в нем, И блаженное, бессмысленное слово В первый раз произнесем. В черном бархате советской ночи, В бархате всемирной пустоты, Все поют блаженных жен родные очи, Все цветут бессмертные цветы. Дикой кошкой горбится столица, На мосту патруль стоит, Только злой мотор во мгле промчится И кукушкой прокричит. Мне не надо пропуска ночного, Часовых я не боюсь: За блаженное, бессмысленное слово Я в ночи советской помолюсь. Слышу легкий театральный шорох И девическое «ах» - И бессмертных роз огромный ворох У Киприды на руках. У костра мы греемся от скуки, Может быть, века пройдут, И блаженных жен родные руки Легкий пепел соберут. Где-то грядки красные партера, Пышно взбиты шифоньерки лож, Заводная кукла офицера - Не для черных душ и низменных святош... Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи В черном бархате всемирной пустоты. Все поют блаженных жен крутые плечи, А ночного солнца не заметишь ты. * * * В Петрополе прозрачном мы умрем, Где властвует над нами Прозерпина. Мы в каждом вздохе смертный воздух пьем, И каждый час нам смертная година. Богиня моря, грозная Афина, Сними могучий каменный шелом. В Петрополе прозрачном мы умрем,- Здесь царствуешь не ты, а Прозерпина. 1916 * * * В разноголосице девического хора Все церкви нежные поют на голос свой, И в дугах каменных Успенского собора Мне брови чудятся, высокие, дугой. И с укрепленного архангелами вала Я город озирал на чудной высоте. В стенах Акрополя печаль меня снедала По русском имени и русской красоте. Не диво ль дивное, что вертоград нам снится, Где голуби в горячей синеве, Что православные крюки поет черница: Успенье нежное - Флоренция в Москве. И пятиглавые московские соборы С их итальянскою и русскою душой Напоминают мне явление Авроры, Но с русским именем и в шубке меховой. * * * В спокойных пригородах снег Сгребают дворники лопатами; Я с мужиками бородатыми Иду, прохожий человек. Мелькают женщины в платках, И тявкают дворняжки шалые, И самоваров розы алые Горят в трактирах и домах. * * * В таверне воровская шайка Всю ночь играла в домино. Пришла с яичницей хозяйка, Монахи выпили вино. На башне спорили химеры: Которая из них урод? А утром проповедник серый В палатки призывал народ. На рынке возятся собаки, Менялы щелкает замок. У вечности ворует всякий, А вечность - как морской песок: Он осыпается с телеги - Не хватит на мешки рогож, - И, недовольный, о ночлеге Монах рассказывает ложь! * * * В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа, Нам пели Шуберта — родная колыбель. Шумела мельница, и в песнях урагана Смеялся музыки голубоглазый хмель. Старинной песни мир — коричневый, зеленый, Но только вечно молодой, Где соловьиных лип рокочущие кроны С безумной яростью качает царь лесной. И сила страшная ночного возвращенья — Та песня дикая, как черное вино: Это двойник, пустое привиденье, Бессмысленно глядит в холодное окно! 1917 * * * В хрустальном омуте какая крутизна! За нас сиенские предстательствуют горы, И сумасшедших скал колючие соборы Повисли в воздухе, где шерсть и тишина. С висячей лестницы пророков и царей Спускается орган, Святого Духа крепость, Овчарок бодрый лай и добрая свирепость, Овчины пастухов и посохи судей. Вот неподвижная земля, и вместе с ней Я христианства пью холодный горный воздух, Крутое "Верую" и псалмопевца роздых, Ключи и рубища апостольских церквей. Какая линия могла бы передать Хрусталь высоких нот в эфире укрепленном, И с христианских гор в пространстве изумленном, Как Палестрины песнь, нисходит благодать. Валькирии Летают Валькирии, поют смычки - Громоздкая опера к концу идет. С тяжелыми шубами гайдуки На мраморных лестницах ждут господ. Уж занавес наглухо упасть готов, Еще рукоплещет в райке глупец, Извозчики пляшут вокруг костров... «Карету такого-то!» - Разъезд. Конец. Век Век мой, зверь мой, кто сумеет Заглянуть в твои зрачки И своею кровью склеит Двух столетий позвонки? Кровь-строительница хлещет Горлом из земных вещей, Захребетник лишь трепещет На пороге новых дней. Тварь, покуда жизнь хватает, Донести хребет должна, И невидимым играет Позвоночником волна. Словно нежный хрящ ребенка Век младенческой земли — Снова в жертву, как ягненка, Темя жизни принесли. Чтобы вырвать век из плена, Чтобы новый мир начать, Узловатых дней колена Нужно флейтою связать. Это век волну колышет Человеческой тоской, И в траве гадюка дышит Мерой века золотой. И еще набухнут почки, Брызнет зелени побег, Но разбит твой позвоночник, Мой прекрасный жалкий век! И с бессмысленной улыбкой Вспять глядишь, жесток и слаб, Словно зверь когда-то гибкий, На следы своих же лап. Кровь — строительница хлещет Горлом из земных вещей, И горящей рыбой мещет В берег теплый хрящ морей. И с высокой сетки птичьей, От лазурных влажных глыб Льется, льется безразличье На смертельный твой ушиб. 1922 Веницейская жизнь Веницейской жизни, мрачной и бесплодной, Для меня значение светло. Вот она глядит с улыбкою холодной В голубое дряхлое стекло. Тонкий воздух кожи, синие прожилки, Белый снег, зеленая парча. Всех кладут на кипарисные носилки, Сонных, теплых вынимают из плаща. И горят, горят в корзинах свечи, Словно голубь залетел в ковчег. На театре и на праздном вече Умирает человек. Ибо нет спасенья от любви и страха, Тяжелее платины Сатурново кольцо, Черным бархатом завешенная плаха И прекрасное лицо. Тяжелы твои, Венеция, уборы, В кипарисных рамах зеркала. Воздух твой граненый. В спальне тают горы Голубого дряхлого стекла. Только в пальцах - роза или склянка, Адриатика зеленая, прости! Что же ты молчишь, скажи, венецианка, Как от этой смерти праздничной уйти? Черный Веспер в зеркале мерцает, Все проходит, истина темна. Человек родится, жемчуг умирает, И Сусанна старцев ждать должна.21 октября 1920 г. Осип Мандельштам читал эти стихи в Союзе поэтов на Литейной. А. Блок записал в своем дневнике: «Гвоздь вечера — И. Мандельштам. Постепенно привыкаешь, «жидочек» прячется, виден артист. Его стихи возникают из снов — очень своеобразных, лежащих в областях искусства только. Гумилев определяет его путь: от иррационального к рациональному (противоположность моему). Его «Венеция» (полный текст сообщен А. Л. Гришуниным). В Италии Мандельштам был дважды, и оба раза — очень коротко, в августе 1908 и в начале 1910 г. 1920 * * * Вернись в смесительное лоно, Откуда, Лия, ты пришла, За то, что солнцу Илиона Ты желтый сумрак предпочла. Иди, никто тебя не тронет, На грудь отца в глухую ночь Пускай главу свою уронит Кровосмесительница-дочь. Но роковая перемена В тебе исполниться должна: Ты будешь Лия - не Елена! Не потому наречена, Что царской крови тяжелее Струиться в жилах, чем другой, - Нет, ты полюбишь иудея, Исчезнешь в нем - и Бог с тобой. * * * Вечер нежный. Сумрак важный. Гул за гулом. Вал за валом. И в лицо нам ветер влажный Бьет соленым покрывалом. Все погасло. Все смешалось. Волны берегом хмелели. В нас вошла слепая радость — И сердца отяжелели. Оглушил нас хаос темный, Одурманил воздух пьяный, Убаюкал хор огромный: Флейты, лютни и тимпаны... 1910 * * * Воздух пасмурный влажен и гулок; Хорошо и не страшно в лесу. Легкий крест одиноких прогулок Я покорно опять понесу. И опять к равнодушной отчизне Дикой уткой взовьется упрек, - Я участвую в сумрачной жизни, Где один к одному одинок! Выстрел грянул. Над озером сонным Крылья уток теперь тяжелы. И двойным бытием отраженным Одурманены сосен стволы. Небо тусклое с отсветом странным - Мировая туманная боль - О, позволь мне быть также туманным И тебя не любить мне позволь. * * * [Обращено к О. Арбениной] Возьми на радость из моих ладоней Немного солнца и немного меда, Как нам велели пчелы Персефоны. Не отвязать неприкрепленной лодки, Не услыхать в меха обутой тени, Не превозмочь в дремучей жизни страха. Нам остаются только поцелуи, Мохнатые, как маленькие пчелы, Что умирают, вылетев из улья. Они шуршат в прозрачных дебрях ночи, Их родина - дремучий лес Тайгета, Их пища - время, медуница, мята. Возьми ж на радость дикий мой подарок, Невзрачное сухое ожерелье Из мертвых пчел, мед превративших в солнце. * * * Вооруженный зреньем узких ос, Сосущих ось земную, ось земную, Я чую все, с чем свидеться пришлось, И вспоминаю наизусть и всуе... И не рисую я, и не пою, И не вожу смычком черноголосым: Я только в жизнь впиваюсь и люблю Завидовать могучим, хитрым осам. О, если б и меня когда-нибудь могло Заставить, сон и смерть минуя, Стрекало воздуха и летнее тепло Услышать ось земную, ось земную... 8 февраля 1937 * * * Вот дароносица, как солнце золотое, Повисла в воздухе — великолепный миг. Здесь должен прозвучать лишь греческий язык: Взят в руки целый мир, как яблоко простое. Богослужения торжественный зенит, Свет в круглой храмине под куполом в июле, Чтоб полной грудью мы вне времени вздохнули О луговине той, где время не бежит. И евхаристия, как вечный полдень, длится — Все причащаются, играют и поют, И на виду у всех божественный сосуд Неисчерпаемым веселием струится. 1915 Все в трамвае Красноглазой сонной стаей Едут вечером трамваи, С ними мальчик едет тот, Что запоvнил твердо счет; И портниха: с ней иголка, У нее в руках кошелка; Мальчик с баночкой чернил — Перья новые купил; Едет чистильщик с скамейкой, Полотер с мастикой клейкой; Едет муха налегке, Выкупавшись в молоке; С ними едут и другие, Незнакомые, чужие. Лишь настройщик опоздал: На рояле он играл. * * * Все чуждо нам в столице непотребной: Ее сухая черствая земля, И буйный торг на Сухаревке хлебной, И страшный вид разбойного Кремля. Она, дремучая, всем миром правит. Мильонами скрипучих арб она Качнулась в путь — и пол-вселенной давит Ее базаров бабья ширина. Ее церквей благоуханных соты — Как дикий мед, заброшенный в леса, И птичьих стай густые перелеты Угрюмые волнуют небеса. Она в торговле хитрая лисица, А перед князем — жалкая раба. Удельной речки мутная водица Течет, как встарь, в сухие желоба. Май-июнь 1918 Второй футбол Рассеен утренник тяжелый, На босу ногу день пришел; А на дворе военной школы Играют мальчики в футбол. Чуть-чуть неловки, мешковаты — Как подобает в их лета, — Кто мяч толкает угловатый, Кто охраняет ворота... Любовь, охотничьи попойки — Все в будущем, а ныне — скорбь И вскакивать на жесткой койке, Чуть свет, под барабанов дробь! Увы: ни музыки, ни славы! Так, от зари и до зари, В силках науки и забавы Томятся дети-дикари. Осенней путаницы сито. Деревья мокрые в золе. Мундир обрызган. Грудь открыта. Околыш красный на земле. 1913 * * * Вы, с квадратными окошками, невысокие дома,— Здравствуй, здравствуй, петербургская несуровая зима! И торчат, как щуки ребрами, незамерзшие катки, И еще в прихожих слепеньких валяются коньки. А давно ли по каналу плыл с красным обжигом гончар, Продавал с гранитной лесенки добросовестный товар. Ходят боты, ходят серые у Гостиного двора, И сама собой сдирается с мандаринов кожура. И в мешочке кофий жареный, прямо с холоду домой, Электрическою мельницей смолот мокко золотой. Шоколадные, кирпичные, невысокие дома,— Здравствуй, здравствуй, петербургская несуровая зима! И приемные с роялями, где, по креслам рассадив, Доктора кого-то потчуют ворохами старых «Нив». После бани, после оперы,— все равно, куда ни шло,— Бестолковое, последнее трамвайное тепло! 1924 * * * Где связанный и пригвожденный стон? Где Прометей - скалы подспорье и пособье? А коршун где - и желтоглазый гон Его когтей, летящих исподлобья? Тому не быть - трагедий не вернуть, Но эти наступающие губы - Но эти губы вводят прямо в суть Эсхила-грузчика, Софокла-лесоруба. Он эхо и привет, он веха,- нет, лемех... Воздушно-каменный театр времен растущих Встал на ноги, и все хотят увидеть всех - Рожденных, гибельных и смерти не имущих. 19 января-4 февраля 1937 Грифельная ода Мы только с голоса поймем, Что там царапалось, боролось... Звезда с звездой — могучий стык, Кремнистый путь из старой песни, Кремня и воздуха язык, Кремень с водой, с подковой перстень. На мягком сланце облаков Молочный грифельный рисунок — Не ученичество миров, А бред овечьих полусонок. Мы стоя спим в густой ночи Под теплой шапкою овечьей. Обратно в крепь родник журчит Цепочкой, пеночкой и речью. Здесь пишет страх, здесь пишет сдвиг Свинцовой палочкой молочной, Здесь созревает черновик Учеников воды проточной. Крутые козьи города, Кремней могучее слоенье; И все-таки еще гряда — Овечьи церкви и селенья! Им проповедует отвес, Вода их учит, точит время, И воздуха прозрачный лес Уже давно пресыщен всеми. Как мертвый шершень возле сот, День пестрый выметен с позором. И ночь-коршунница несет Горящий мел и грифель кормит. С иконоборческой доски Стереть дневные впечатленья И, как птенца, стряхнуть с руки Уже прозрачные виденья! Плод нарывал. Зрел виноград. День бушевал, как день бушует. И в бабки нежная игра, И в полдень злых овчарок шубы. Как мусор с ледяных высот — Изнанка образов зеленых — Вода голодная течет, Крутясь, играя, как звереныш. И как паук ползет по мне — Где каждый стык луной обрызган, На изумленной крутизне Я слышу грифельные визги. Ломаю ночь, горящий мел, Для твердой записи мгновенной. Меняю шум на пенье стрел, Меняю строй на стрепет гневный. Кто я? Не каменщик прямой, Не кровельщик, не корабельщик, — Двурушник я, с двойной душой, Я ночи друг, я дня застрельщик. Блажен, кто называл кремень Учеником воды проточной. Блажен, кто завязал ремень Подошве гор на твердой почве. И я теперь учу дневник Царапин грифельного лета, Кремня и воздуха язык, С прослойкой тьмы, с прослойкой света; И я хочу вложить персты В кремнистый путь из старой песни, Как в язву, заключая в стык — Кремень с водой, с подковой перстень.Стрепет (было «трепет») — опечатка машинистки, очень понравившаяся Тихонову, из-за чего Мандельштам ее сохранил. 1923, 1937 * * * Да, я лежу в земле, губами шевеля, Но то, что я скажу, заучит каждый школьник: На Красной площади всего круглей земля, И скат ее твердеет добровольный, На Красной площади земля всего круглей, И скат ее нечаянно-раздольный, Откидываясь вниз — до рисовых полей, Покуда на земле последний жив невольник. Май 1935 * * * Дано мне тело - что мне делать с ним, Таким единым и таким моим? За радость тихую дышать и жить Кого, скажите, мне благодарить? Я и садовник, я же и цветок, В темнице мира я не одинок. На стекла вечности уже легло Мое дыхание, мое тепло. Запечатлеется на нем узор, Неузнаваемый с недавних пор. Пускай мгновения стекает муть Узора милого не зачеркнуть. 1909 Два трамвая КЛИК И ТРАМ Жили в парке два трамвая: Клик и Трам. Выходили они вместе По утрам. Улица-красавица, всем трамваям мать, Любит электричеством весело моргать. Улица-красавица, всем трамваям мать, Выслала метельщиков рельсы подметать. От стука и звона у каждого стыка На рельсах болела площадка у Клика. Под вечер слипались его фонари: Забыл он свой номер — не пятый, не третий... Смеются над Кликом извозчик и дети: — Вот сонный трамвай, посмотри! — Скажи мне, кондуктор, скажи мне, вожатый, Где брат мой двоюродный Трам? Его я всегда узнаю по глазам, По красной площадке и спинке горбатой. Начиналась улица у пяти углов, А кончалась улица у больших садов. Вся она истоптана крепко лошадьми, Вся она исхожена дочерна людьми. Рельсы серебристые выслала вперед. Клика долго не было: что он не идет? Кто там смотрит фонарями в темноту? Это Клик остановился на мосту, И слезятся разноцветные огни: — Эй, вожатый, я устал, домой гони! А Трам швырк-шварк — Рассыпает фейерверк; А Трам не хочет в парк, Громыхает громче всех. На вокзальной башне светят Круглолицые часы, Ходят стрелки по тарелке, Словно черные усы. Здесь трамваи словно гуси Поворачиваются. Трам с товарищами вместе Околачивается. — Вот летит автомобиль-грузовик — Мне не страшно. Я трамвай. Я привык. Но скажите, где мой брат, где мой Клик? — Мы не знаем ничего, Не видали мы его. — Я спрошу у лошадей, лошадей, Проходил ли здесь трамвай-ротозей, Сразу видно — молодой, всех глупей. — Мы не знаем ничего. Не видали мы его. — Ты скажи, семиэтажный Каменный глазастый дом, Всеми окнами ты видишь На три улицы кругом, Не слыхал ли ты о Клике, О трамвае молодом? Дом ответил очень зло: — Много здесь таких прошло. Вы, друзья-автомобили, Очень вежливый народ И всегда-всегда трамваи Пропускаете вперед, Расскажите мне о Клике, О трамвае-горемыке, О двоюродном моем С бледно-розовым огнем. — Видели, видели и не обидели. Стоит на площади — и всех глупей: Один глаз розовый, другой темней. — Возьми мою руку, вожатый, возьми, Поедем к нему поскорее; С чужими он там говорит лошадьми, Моложе он всех и глупее. Поедем к нему и найдем его там. И Клика находит на площади Трам. И сказал трамвай трамваю: — По тебе я, Клик, скучаю, Я услышать очень рад, Как звонки твои звенят. Где же розовый твой глаз? Он ослеп. Я возьму тебя сейчас на прицеп: Ты моложе — так ступай на прицеп! ‹1924—1925› Дворцовая площадь Императорский виссон И моторов колесницы, - В черном омуте столицы Столпник-ангел вознесен. В темной арке, как пловцы, Исчезают пешеходы, И на площади, как воды, Глухо плещутся торцы. Только там, где твердь светла, Черно-желтый лоскут злится, Словно в воздухе струится Желчь двуглавого орла. * * * ...Дев полуночных отвага И безумных звезд разбег, Да привяжется бродяга, Вымогая на ночлег. Кто, скажите, мне сознанье Виноградом замутит, Если явь - Петра созданье, Медный Всадник и гранит? Слышу с крепости сигналы, Замечаю, как тепло. Выстрел пушечный в подвалы, Вероятно, донесло. И гораздо глубже бреда Воспаленной головы - Звезды, трезвая беседа, Ветер западный с Невы. Декабрист "Тому свидетельство языческий сенат,- Сии дела не умирают" Он раскурил чубук и запахнул халат, А рядом в шахматы играют. Честолюбивый сон он променял на сруб В глухом урочище Сибири, И вычурный чубук у ядовитых губ, Сказавших правду в скорбном мире. Шумели в первый раз германские дубы, Европа плакала в тенетах, Квадриги черные вставали на дыбы На триумфальных поворотах. Бывало, голубой в стаканах пунш горит, С широким шумом самовара Подруга рейнская тихонько говорит, Вольнолюбивая гитара. Еще волнуются живые голоса О сладкой вольности гражданства, Но жертвы не хотят слепые небеса, Вернее труд и постоянство. Все перепуталось, и некому сказать, Что, постепенно холодея, Все перепуталось, и сладко повторять: Россия, Лета, Лорелея. 1917 * * * Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем! Я нынче славным бесом обуян, Как будто в корень голову шампунем Мне вымыл парикмахер Франсуа. Держу пари, что я еще не умер, И, как жокей, ручаюсь головой, Что я еще могу набедокурить На рысистой дорожке беговой. Держу в уме, что нынче тридцать первый Прекрасный год в черемухах цветет, Что возмужали дождевые черви И вся Москва на яликах плывет. Не волноваться. Нетерпенье - роскошь, Я постепенно скорость разовью - Холодным шагом выйдем на дорожку - Я сохранил дистанцию мою. 7 июня 1931 Домби и сын Когда, пронзительнее свиста, Я слышу английский язык - Я вижу Оливера Твиста Над кипами конторских книг. У Чарльза Диккенса спросите, Что было в Лондоне тогда: Контора Домби в старом Сити И Темзы желтая вода... Дожди и слезы. Белокурый И нежный мальчик - Домби-сын; Веселых клерков каламбуры Не понимает он один. В конторе сломанные стулья, На шиллинги и пенсы счет; Как пчелы, вылетев из улья, Роятся цифры круглый год. А грязных адвокатов жало Работает в табачной мгле - И вот, как старая мочала, Банкрот болтается в петле. На стороне врагов законы: Ему ничем нельзя помочь! И клетчатые панталоны, Рыдая, обнимает дочь... * * * Душный сумрак кроет ложе, Напряженно дышит грудь... Может, мне всего дороже Тонкий крест и тайный путь. Европа Как средиземный краб или звезда морская, Был выброшен последний материк. К широкой Азии, к Америке привык, Слабеет океан, Европу омывая. Изрезаны ее живые берега, И полуостровов воздушны изваянья; Немного женственны заливов очертанья: Бискайи, Генуи ленивая дуга. Завоевателей исконная земля - Европа в рубище Священного Союза - Пята Испании, Италии Медуза И Польша нежная, где нету короля. Европа цезарей! С тех пор, как в Бонапарта Гусиное перо направил Меттерних, - Впервые за сто лет и на глазах моих Меняется твоя таинственная карта! Египтянин (Я выстроил себе благополучья дом) Я выстроил себе благополучья дом, Он весь из дерева, и ни куска гранита, И царская его осматривала свита, В нем виноградники, цветник и водоем. Чтоб воздух проникал в удобное жилье, Я вынул три стены в преддверьи легкой клети, И безошибочно я выбрал пальмы эти Краеугольными — прямые, как копье. Кто может описать чиновника доход! Бессмертны высокопоставленные лица! (Где управляющий? Готова ли гробница?) В хозяйстве письменный я слушаю отчет. Тяжелым жерновом мучнистое зерно Приказано смолоть служанке низкорослой, Священникам налог исправно будет послан, Составлен протокол на хлеб и полотно. В столовой на полу пес, растянувшись, лег, И кресло прочное стоит на львиных лапах. Я жареных гусей вдыхаю сладкий запах — Загробных радостей вещественный залог. 1913 (1914?) Египтянин (Я избежал суровой пени) (Надпись на камне 18—19 династии) Я избежал суровой пени И почестей достиг; От радости мои колени Дрожали, как тростник. И прямо в полы балахона, Большие, как луна, На двор с высокого балкона Бросали ордена. То, что я сделал, превосходно — И это сделал я! И место новое доходно И прочно для житья. И, предвкушая счастья глянец, Я танцевал не зря Изящный и отличный танец В присутствии царя. По воздуху летает птица. Бедняк идет пешком. Вельможе ехать не годится Дрянным сухим путем. И, захватив с собой подарки И с орденами тюк, Как подобает мне, на барке Я поплыву на юг. 1913 * * * Если утро зимнее темно, То холодное твое окно Выглядит, как старое панно: Зеленеет плющ перед окном; И стоят, под ледяным стеклом, Тихие деревья под чехлом — Ото всех ветров защищены, Ото всяких бед ограждены И ветвями переплетены. Полусвет становится лучист. Перед самой рамой — шелковист Содрогается последний лист. 1909 * * * Есть целомудренные чары - Высокий лад, глубокий мир, Далеко от эфирных лир Мной установленные лары. У тщательно обмытых ниш В часы внимательных закатов Я слушаю моих пенатов Всегда восторженную тишь. Какой игрушечный удел, Какие робкие законы Приказывает торс точеный И холод этих хрупких тел! Иных богов не надо славить: Они как равные с тобой, И, осторожною рукой, Позволено их переставить. * * * Есть ценностей незыблемая скала Над скучными ошибками веков. Неправильно наложена опала На автора возвышенных стихов. И вслед за тем, как жалкий Сумароков Пролепетал заученную роль, Как царский посох в скинии пророков, У нас цвела торжественная боль. Что делать вам в театре полуслова И полумаск, герои и цари? И для меня явленье Озерова - Последний луч трагической зари. * * * Еще не умер ты, еще ты не один, Покуда с нищенкой-подругой Ты наслаждаешься величием равнин И мглой, и холодом, и вьюгой. В роскошной бедности, в могучей нищете Живи спокоен и утешен. Благословенны дни и ночи те, И сладкогласный труд безгрешен. Несчастлив тот, кого, как тень его, Пугает лай и ветер косит, И беден тот, кто сам полуживой У тени милостыню просит. 15-16 января 1937 Железо Идут года железными полками, И воздух полн железными шарами. Оно бесцветное — в воде железясь, И розовое, на подушке грезясь. Железная правда — живой на зависть, Железен пестик, и железна завязь. И железой поэзия в железе, Слезящаяся в родовом разрезе. 22 мая 1935 * * * Жизнь упала, как зарница, Как в стакан воды - ресница. Изолгавшись на корню, Никого я не виню. Хочешь яблока ночного, Сбитню свежего, крутого, Хочешь, валенки сниму, Как пушинку подниму. Ангел в светлой паутине В золотой стоит овчине, Свет фонарного луча - До высокого плеча. Разве кошка, встрепенувшись, Черным зайцем обернувшись, Вдруг простегивает путь, Исчезая где-нибудь. Как дрожала губ малина, Как поила чаем сына, Говорила наугад, Ни к чему и невпопад. Как нечаянно запнулась, Изолгалась, улыбнулась - Так, что вспыхнули черты Неуклюжей красоты. Есть за куколем дворцовым И за кипенем садовым Заресничная страна,- Там ты будешь мне жена. Bыбрав валенки сухие И тулупы золотые, Взявшись за руки, вдвоем, Той же улицей пойдем, Без оглядки, без помехи На сияющие вехи - От зари и до зари Налитые фонари. * * * Жил Александр Герцович, Еврейский музыкант,- Он Шуберта наверчивал, Как чистый бриллиант. И всласть, с утра до вечера, Заученную вхруст, Одну сонату вечную Играл он наизусть... Что, Александр Герцович, На улице темно? Брось, Александр Герцович, Чего там?.. Всё равно... Пускай там нтальяночка, Покуда снег хрустит, На узеньких на саночках За Шубертом летит. Нам с музыкой-голубою Не страшно умереть, А там - вороньей шубою На вешалке висеть... Все, Александр Герцович, Заверчено давно, Брось, Александр Скерцович, Чего там?.. Всё равно... 27 марта 1931 * * * За гремучую доблесть грядущих веков, За высокое племя людей Я лишился и чаши на пире отцов, И веселья, и чести своей. Мне на плечи кидается век-волкодав, Но не волк я по крови своей, Запихай меня лучше, как шапку, в рукав Жаркой шубы сибирских степей. Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы, Ни кровавых кровей в колесе, Чтоб сияли всю ночь голубые песцы Мне в своей первобытной красе, Уведи меня в ночь, где течет Енисей И сосна до звезды достает, Потому что не волк я по крови своей И меня только равный убьет. 17-28 марта 1931, конец 1935 * * * За Паганини длиннопалым Бегут цыганскою гурьбой - Кто с чохом чех, кто с польским балом, А кто с венгерской немчурой. Девчонка, выскочка, гордячка, Чей звук широк, как Енисей,- Утешь меня игрой своей: На голове твоей, полячка, Марины Мнишек холм кудрей, Смычок твой мнителен, скрипачка. Утешь меня Шопеном чалым, Серьезным Брамсом, нет, постой: Парижем мощно-одичалым, Мучным и потным карнавалом Иль брагой Вены молодой - Вертлявой, в дирижерских фрачках. В дунайских фейерверках, скачках И вальс из гроба в колыбель Переливающей, как хмель. Играй же на разрыв аорты С кошачьей головой во рту, Три чорта было - ты четвертый, Последний чудный чорт в цвету. 5 апреля - июль 1935 * * * За то, что я руки твои не сумел удержать, За то, что я предал соленые нежные губы, Я должен рассвета в дремучем Акрополе ждать. Как я ненавижу пахучие, древние срубы! Ахейские мужи во тьме снаряжают коня, Зубчатыми пилами в стены вгрызаются крепко, Никак не уляжется крови сухая возня, И нет для тебя ни названья, ни звука, ни слепка. Как мог я подумать, что ты возвратишься, как смел? Зачем преждевременно я от тебя оторвался? Еще не рассеялся мрак и петух не пропел, Еще в древесину горячий топор не врезался. Прозрачной слезой на стенах проступила смола, И чувствует город свои деревянные ребра, Но хлынула к лестницам кровь и на приступ пошла, И трижды приснился мужам соблазнительный образ. Где милая Троя? Где царский, где девичий дом? Он будет разрушен, высокий Приамов скворешник. И падают стрелы сухим деревянным дождем, И стрелы другие растут на земле, как орешник. Последней звезды безболезненно гаснет укол, И серою ласточкой утро в окно постучится, И медленный день, как в соломе проснувшийся вол, На стогнах, шершавых от долгого сна, шевелится. 1920 * * * Заблудился я в небе - что делать? Тот, кому оно близко,- ответь! Легче было вам, Дантовых девять Атлетических дисков, звенеть. Не разнять меня с жизнью: ей снится Убивать и сейчас же ласкать, Чтобы в уши, в глаза и в глазницы Флорентийская била тоска. Не кладите же мне, не кладите Остроласковый лавр на виски, Лучше сердце мое разорвите Вы на синего звона куски... И когда я усну, отслуживши, Всех живущих прижизненный друг, Он раздастся и глубже и выше - Отклик неба - в остывшую грудь. 9-19 марта 1937 * * * Заснула чернь. Зияет площадь аркой. Луной облита бронзовая дверь. Здесь Арлекин вздыхал о славе яркой, И Александра здесь замучил Зверь. Курантов бой и тени государей: Россия, ты - на камне и крови - Участвовать в твоей железной каре Хоть тяжестью меня благослови! Зверинец Отверженное слово «мир» В начале оскорбленной эры; Светильник в глубине пещеры И воздух горных стран — эфир; Эфир, которым не сумели, Не захотели мы дышать. Козлиным голосом, опять, Поют косматые свирели. Пока ягнята и волы На тучных пастбищах водились И дружелюбные садились На плечи сонных скал орлы,— Германец выкормил орла, И лев британцу покорился, И галльский гребень появился Из петушиного хохла. А ныне завладел дикарь Священной палицей Геракла, И черная земля иссякла, Неблагодарная, как встарь. Я палочку возьму сухую, Огонь добуду из нее, Пускай уходит в ночь глухую Мной всполошенное зверье! Петух и лев, широкохмурый Орел и ласковый медведь — Мы для войны построим клеть, Звериные пригреем шкуры. А я пою вино времен — Источник речи италийской — И в колыбели праарийской Славянский и германский лен! Италия, тебе не лень Тревожить Рима колесницы, С кудахтаньем домашней птицы Перелетев через плетень? И ты, соседка, не взыщи — Орел топорщится и злится: Что, если для твоей пращи Тяжелый камень не годится? В зверинце заперев зверей, Мы успокоимся надолго, И станет полноводней Волга, И рейнская струя светлей,— И умудренный человек Почтит невольно чужестранца, Как полубога, буйством танца На берегах великих рек. 1916, 1935 * * * Звук осторожный и глухой Плода, сорвавшегося с древа, Среди немолчного напева Глубокой тишины лесной... 1908 * * * «Здесь я стою - я не могу иначе», Не просветлеет темная гора - И кряжистого Лютера незрячий Витает дух над куполом Петра. Змей Осенний сумрак - ржавое железо Скрипит, поет и разьедает плоть... Что весь соблазн и все богатства Креза Пред лезвием твоей тоски, господь! Я как змеей танцующей измучен И перед ней, тоскуя, трепещу, Я не хочу души своей излучин, И разума, и музы не хочу. Достаточно лукавых отрицаний Распутывать извилистый клубок; Нет стройных слов для жалоб и признаний, И кубок мой тяжел и неглубок. К чему дышать? На жестких камнях пляшет Больной удав, свиваясь и клубясь, Качается, и тело опояшет, И падает, внезапно утомясь. И бесполезно, накануне казни, Видением и пеньем потрясен, Я слушаю, как узник, без боязни Железа визг и ветра темный стон! * * * Золотистого меда струя из бутылки текла Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела: Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла, Мы совсем не скучаем,— и через плечо поглядела. Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни Сторожа и собаки,— идешь, никого не заметишь. Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни: Далеко в шалаше голоса — не поймешь, не ответишь. После чаю мы вышли в огромный коричневый сад, Как ресницы, на окнах опущены темные шторы. Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград, Где воздушным стеклом обливаются сонные горы. Я сказал: виноград, как старинная битва, живет, Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке: В каменистой Тавриде наука Эллады — и вот Золотых десятин благородные, ржавые грядки. Ну а в комнате белой, как прялка, стоит тишина. Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала, Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена,— Не Елена — другая — как долго она вышивала? Золотое руно, где же ты, золотое руно? Всю дорогу шумели морские тяжелые волны. И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно, Одиссей возвратился, пространством и временем полный. 1917 Золотой Целый день сырой осенний воздух Я вдыхал в смятеньи и тоске. Я хочу поужинать, и звезды Золотые в темном кошельке! И, дрожа от желтого тумана, Я спустился в маленький подвал. Я нигде такого ресторана И такого сброда не видал! Мелкие чиновники, японцы, Теоретики чужой казны... За прилавком щупает червонцы Человек, - и все они пьяны. - Будьте так любезны, разменяйте, - Убедительно его прошу, - Только мне бумажек не давайте - Трехрублевок я не выношу! Что мне делать с пьяною оравой? Как попал сюда я, Боже мой? Если я на то имею право, - Разменяйте мне мой золотой! 1912 * * * И поныне на Афоне Древо чудное растет, На крутом зеленом склоне Имя Божие поет. В каждой радуются келье Имябожцы-мужики: Слово — чистое веселье, Исцеленье от тоски! Всенародно, громогласно Чернецы осуждены; Но от ереси прекрасной Мы спасаться не должны. Каждый раз, когда мы любим, Мы в нее впадаем вновь. Безымянную мы губим Вместе с именем любовь. 1915 * * * Из омута злого и вязкого Я вырос, тростинкой шурша, И страстно, и томно, и ласково Запретною жизнью дыша. И никну, никем не замеченный, В холодный и топкий приют, Приветственным шелестом встреченный Короткиx осенниx минут. Я счастлив жестокой обидою, И в жизни поxожей на сон, Я каждому тайно завидую И в каждого тайно влюблен. 1910 * * * Из полутемной залы, вдруг, Ты выскользнула в легкой шали - Мы никому не помешали, Мы не будили спящих слуг... 1908 Казино Я не поклонник радости предвзятой, Подчас природа - серое пятно. Мне, в опьяненьи легком, суждено Изведать краски жизни небогатой. Играет ветер тучею косматой, Ложится якорь на морское дно, И бездыханная, как полотно, Душа висит над бездною проклятой. Но я люблю на дюнах казино, Широкий вид в туманное окно И тонкий луч на скатерти измятой; И, окружен водой зеленоватой, Когда, как роза, в хрустале вино, - Люблю следить за чайкою крылатой! * * * Как кони медленно ступают, Как мало в фонарях огня! Чужие люди, верно, знают, Куда везут они меня. А я вверяюсь их заботе. Мне холодно, я спать хочу; Подбросило на повороте, Навстречу звездному лучу. Горячей головы качанье И нежный лед руки чужой, И темных елей очертанья, Еще невиданные мной. * * * Как по улицам Киева-Вия Ищет мужа не знаю чья жинка, И на щеки ее восковые Ни одна не скатилась слезинка. Не гадают цыганочки кралям, Не играют в купеческом скрипки, На Крещатике лошади пали, Пахнут смертью господские Липки. Уходили с последним трамваем Прямо за город красноармейцы, И шинель прокричала сырая: "Мы вернемся еще - разумейте..." Май 1937 * * * Как светотени мученик Рембрандт, Я глубоко ушел в немеющее время, И резкость моего горящего ребра Не охраняется ни сторожами теми, Ни этим воином, что под грозою спят. Простишь ли ты меня, великолепный брат И мастер и отец черно-зеленой теми,- Но око соколиного пера И жаркие ларцы у полночи в гареме Смущают не к добру, смущают без добра Мехами сумрака взволнованное племя. 4 февраля 1937 * * * Как тень внезапных облаков, Морская гостья налетела И, проскользнув, прошелестела Смущенных мимо берегов. Огромный парус строго реет; Смертельно-бледная волна Отпрянула - и вновь она Коснуться берега не смеет; И лодка, волнами шурша, Как листьями... * * * — Как этих покрывал и этого убора Мне пышность тяжела средь моего позора! — Будет в каменной Трезене Знаменитая беда, Царской лестницы ступени Покраснеют от стыда . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . И для матери влюбленной Солнце черное взойдет. — О, если б ненависть в груди моей кипела — Но, видите, само признанье с уст слетело. — Черным пламенем Федра горит Среди белого дня Погребальный факел чадит Среди белого дня. Бойся матери, ты, Ипполит: Федра - ночь - тебя сторожит Среди белого дня. — Любовью черною я солнце запятнала... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . — Мы боимся, мы не смеем Горю царскому помочь. Уязвленная Тезеем На него напала ночь. Мы же, песнью похоронной Провожая мертвых в дом, Страсти дикой и бессонной Солнце черное уймем. 1915, 1916 Кассандре Я не искал в цветущие мгновенья Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз, Но в декабре торжественного бденья Воспоминанья мучат нас. И в декабре семнадцатого года Всё потеряли мы, любя; Один ограблен волею народа, Другой ограбил сам себя... Когда-нибудь в столице шалой На скифском празднике, на берегу Невы При звуках омерзительного бала Сорвут платок с прекрасной головы. Но, если эта жизнь — необходимость бреда И корабельный лес — высокие дома,— Я полюбил тебя, безрукая победа И зачумленная зима. На площади с броневиками Я вижу человека — он Волков горящими пугает головнями: Свобода, равенство, закон. Больная, тихая Кассандра, Я больше не могу — зачем Сияло солнце Александра, Сто лет тому назад сияло всем? 1917 * * * Квартира тиха, как бумага — Пустая, без всяких затей, — И слышно, как булькает влага По трубам внутри батарей. Имущество в полном порядке, Лягушкой застыл телефон, Видавшие виды манатки На улицу просятся вон. А стены проклятые тонки, И некуда больше бежать, И я как дурак на гребенке Обязан кому-то играть. Наглей комсомольской ячейки И вузовской песни бойчей, Присевших на школьной скамейке Учить щебетать палачей. Какой-нибудь изобразитель, Чесатель колхозного льна, Чернила и крови смеситель, Достоин такого рожна. Какой-нибудь честный предатель, Проваренный в чистках, как соль, Жены и детей содержатель, Такую ухлопает моль. Пайковые книги читаю, Пеньковые речи ловлю И грозное баюшки-баю Колхозному баю пою. И столько мучительной злости Таит в себе каждый намек, Как будто вколачивал гвозди Некрасова здесь молоток. Давай же с тобой, как на плахе, За семьдесят лет начинать, Тебе, старику и неряхе, Пора сапогами стучать. И вместо ключа Ипокрены Давнишнего страха струя Ворвется в халтурные стены Московского злого жилья.Осенью 1933 года Мандельштам наконец получил (воспетую им) квартиру (две комнаты, пятый этаж, без лифта; газовой плиты и ванны еще не было) в Нащокинском переулке. Ноябрь 1933 Кинематограф Кинематограф. Три скамейки. Сентиментальная горячка. Аристократка и богачка В сетях соперницы-злодейки. Не удержать любви полета: Она ни в чем не виновата! Самоотверженно, как брата, Любила лейтенанта флота. А он скитается в пустыне - Седого графа сын побочный. Так начинается лубочный Роман красавицы-графини. И в исступленьи, как гитана, Она заламывает руки. Разлука. Бешеные звуки Затравленного фортепьяно. В груди доверчивой и слабой Еще достаточно отваги Похитить важные бумаги Для неприятельского штаба. И по каштановой аллее Чудовищный мотор несется, Стрекочет лента, сердце бьется Тревожнее и веселее. В дорожном платье, с саквояжем, В автомобиле и в вагоне, Она боится лишь погони, Сухим измучена миражем. Какая горькая нелепость: Цель не оправдывает средства! Ему - отцовское наследство, А ей - пожизненная крепость! * * * Когда в теплой ночи замирает Лихорадочный Форум Москвы И театров широкие зевы Возвращают толпу площадям — Протекает по улицам пышным Оживленье ночных похорон; Льются мрачно-веселые толпы Из каких-то божественных недр. Это солнце ночное хоронит Возбужденная играми чернь, Возвращаясь с полночного пира Под глухие удары копыт, И, как новый встает Геркуланум, Спящий город в сияньи луны: И убогого рынка лачуги, И могучий дорический ствол! Май 1918 * * * Когда городская выходит на стогны луна, И медленно ей озаряется город дремучий, И ночь нарастает, унынья и меди полна, И грубому времени воск уступает певучий; И плачет кукушка на каменной башне своей, И бледная жница, сходящая в мир бездыханный, Тихонько шевелит огромные спицы теней И желтой соломой бросает на пол деревянный... * * * Когда мозаик никнут травы И церковь гулкая пуста, Я в темноте, как змей лукавый, Влачусь к подножию креста. Я пью монашескую нежность В сосредоточенных сердцах, Как кипариса безнадежность В неумолимых высотах. Люблю изогнутые брови И краску на лице святых, И пятна золота и крови На теле статуй восковых. Быть может, только призрак плоти Обманывает нас в мечтах, Просвечивает меж лохмотий, И дышит в роковых страстях. 1910 * * * Когда на площадях и в тишине келейной Мы сходим медленно с ума, Холодного и чистого рейнвейна Предложит нам жестокая зима. В серебряном ведре нам предлагает стужа Валгаллы белое вино, И светлый образ северного мужа Напоминает нам оно. Но северные скальды грубы, Не знают радостей игры, И северным дружинам любы Янтарь, пожары и пиры. Им только снится воздух юга — Чужого неба волшебство,— И все-таки упрямая подруга Откажется попробовать его. 1917 * * * Когда октябрьский нам готовил временщик Ярмо насилия и злобы И ощетинился убийца-броневик, И пулеметчик низколобый,— — Керенского распять!— потребовал солдат, И злая чернь рукоплескала: Нам сердце на штыки позволил взять Пилат, И сердце биться перестало! И укоризненно мелькает эта тень, Где зданий красная подкова; Как будто слышу я в октябрьский тусклый день: Вязать его, щенка Петрова! Среди гражданских бурь и яростных личин, Тончайшим гневом пламенея, Ты шел бестрепетно, свободный гражданин, Куда вела тебя Психея. И если для других восторженный народ Венки свивает золотые — Благословить тебя в далекий ад сойдет Стопами легкими Россия. Ноябрь 1917 * * * Когда Психея-жизнь спускается к теням В полупрозрачный лес, вослед за Персефоной, Слепая ласточка бросается к ногам С стигийской нежностью и веткою зеленой. Навстречу беженке спешит толпа теней, Товарку новую встречая причитаньем, И руки слабые ломают перед ней С недоумением и робким упованьем. Кто держит зеркальце, кто баночку духов, - Душа ведь женщина, ей нравятся безделки, И лес безлиственный прозрачных голосов Сухие жалобы кропят, как дождик мелкий. И в нежной сутолке не зная, что начать, Душа не узнает прозрачные дубравы, Дохнет на зеркало и медлит передать Лепешку медную с туманной переправы. * * * Когда удар с ударами встречается И надо мною роковой, Неутомимый маятник качается И хочет быть моей судьбой, Торопится, и грубо остановится, И упадет веретено - И невозможно встретиться, условиться, И уклониться не дано. Узоры острые переплетаются, И все быстрее и быстрей, Отравленные дротики взвиваются В руках отважных дикарей... * * * Колют ресницы, в груди прикипела слеза. Чую без страху, что будет и будет гроза. Кто-то чудной меня что-то торопит забыть. Душно,- и все-таки до смерти хочется жить. С пар приподнявшись на первый раздавшийся звук, Дико и сонно еще озираясь вокруг, Так вот бушлатник шершавую песню поет В час, как полоской заря над острогом встает. Март 1931 * * * Кто знает! Может быть, не хватит мне свечи — И среди бела дня останусь я в ночи; И, зернами дыша рассыпанного мака, На голову мою надену митру мрака: Как поздний патриарх в разрушенной Москве, Неосвещенный мир неся на голове — Чреватый слепотой и муками раздора; Как Тихон, ставленник последнего собора... 1917 * * * Куда как страшно нам с тобой, Товарищ большеротый мой! Ох, как крошится наш табак, Щелкунчик, дружок, дурак! А мог бы жизнь просвистать скворцом, Заесть ореховым пирогом... Да, видно, нельзя никак. 1930 Ласточка Я слово позабыл, что я хотел сказать. Слепая ласточка в чертог теней вернется, На крыльях срезанных, с прозрачными играть. В беспамятстве ночная песнь поется. Не слышно птиц. Бессмертник не цветет, Прозрачны гривы табуна ночного. В сухой реке пустой челнок плывет, Среди кузнечиков беспамятствует слово. И медленно растет как бы шатер иль храм, То вдруг прокинется безумной Антигоной, То мертвой ласточкой бросается к ногам С стигийской нежностью и веткою зеленой. О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд, И выпуклую радость узнаванья. Я так боюсь рыданья Аонид, Тумана, звона и зиянья. А смертным власть дана любить и узнавать, Для них и звук в персты прольется, Но я забыл, что я хочу сказать, И мысль бесплотная в чертог теней вернется. Все не о том прозрачная твердит, Все ласточка, подружка, Антигона... А на губах, как черный лед, горит Стигийского воспоминанье звона. 1920 Ленинград Я вернулся в мой город, знакомый до слез, До прожилок, до детских припухлых желез. Ты вернулся сюда, так глотай же скорей Рыбий жир ленинградских речных фонарей, Узнавай же скорее декабрьский денек, Где к зловещему дегтю подмешан желток. Петербург! я еще не хочу умирать! У тебя телефонов моих номера. Петербург! У меня еще есть адреса, По которым найду мертвецов голоса. Я на лестнице черной живу, и в висок Ударяет мне вырванный с мясом звонок, И всю ночь напролет жду гостей дорогих, Шевеля кандалами цепочек дверных. Декабрь 1930 * * * Люблю морозное дыханье И пара зимнего признанье: Я - это явь; явь - это явь... И мальчик, красный, как фонарик, Своих салазок государик И заправила, мчится вплавь. И я - в размолвке с миром, с волей - Заразе саночек мирволю - В сребристых скобках, в бахромах - И век бы падал векши легче, И легче векши в мягкой речке - Полнеба в валенках, в ногах... 24 января 1937 * * * Люблю под сводами седыя тишины Молебнов, панихид блужданье И трогательный чин - ему же все должны, - У Исаака отпеванье. Люблю священника неторопливый шаг, Широкий вынос плащаницы И в ветхом неводе Генисаретский мрак Великопостныя седмицы. Ветхозаветный дым на теплых алтарях И иерея возглас сирый, Смиренник царственный - снег чистый на плечах И одичалые порфиры. Соборы вечные Софии и Петра, Амбары воздуха и света, Зернохранилища вселенского добра И риги Новаго Завета. Не к вам влечется дух в годины тяжких бед, Сюда влачится по ступеням Широкопасмурным несчастья волчий след, Ему ж вовеки не изменим. Зане свободен раб, преодолевший страх, И сохранилось свыше меры В прохладных житницах, в глубоких закромах Зерно глубокой, полной веры. Лютеранин Я на прогулке похороны встретил Близ протестантской кирки, в воскресенье. Рассеянный прохожий, я заметил Тех прихожан суровое волненье. Чужая речь не достигала слуха, И только упряжь тонкая сияла, Да мостовая праздничная глухо Ленивые подковы отражала. А в эластичном сумраке кареты, Куда печаль забилась, лицемерка, Без слов, без слез, скупая на приветы, Осенних роз мелькнула бутоньерка. Тянулись иностранцы лентой черной, И шли пешком заплаканные дамы, Румянец под вуалью, и упорно Над ними кучер правил вдаль, упрямый. Кто б ни был ты, покойный лютеранин, - Тебя легко и просто хоронили. Был взор слезой приличной затуманен, И сдержанно колокола звонили. И думал я: витийствовать не надо. Мы не пророки, даже не предтечи, Не любим рая, не боимся ада, И в полдень матовый горим, как свечи. Мадригал (Дочь Андроника Комнена...) Кн. Андрониковой Дочь Андроника Комнена, Византийской славы дочь! Помоги мне в эту ночь Солнце выручить из плена, Помоги мне пышность тлена Стройной песнью превозмочь, Дочь Андроника Комнена, Византийской славы дочь! 1916 * * * Мастерица виноватых взоров, Маленьких держательница плеч! Усмирен мужской опасный норов, Не звучит утопленница-речь. Ходят рыбы, рдея плавниками, Раздувая жабры: на, возьми! Их, бесшумно охающих ртами, Полухлебом плоти накорми. Мы не рыбы красно-золотые, Наш обычай сестринский таков: В теплом теле ребрышки худые И напрасный влажный блеск зрачков. Маком бровки мечен путь опасный... Что же мне, как янычару, люб Этот крошечный, летуче-красный, Этот жалкий полумесяц губ?.. Не серчай, турчанка дорогая: Я с тобой в глухой мешок зашьюсь, Твои речи темные глотая, За тебя кривой воды напьюсь. Ты, Мария,- гибнущим подмога, Надо смерть предупредить - уснуть. Я стою у твоего порога. Уходи, уйди, еще побудь. Февраль 1934 Меганом Еще далеко асфоделей Прозрачно-серая весна, Пока еще на самом деле Шуршит песок, кипит волна. Но здесь душа моя вступает, Как Персефона в легкий круг, И в царстве мертвых не бывает Прелестных загорелых рук. Зачем же лодке доверяем Мы тяжесть урны гробовой И праздник черных роз свершаем Над аметистовой водой? Туда душа моя стремится, За мыс туманный Меганом, И черный парус возратится Оттуда после похорон. Как быстро тучи пробегают Неосвещенною грядой, И хлопья черных роз летают Под этой ветреной луной. И, птица смерти и рыданья, Влачится траурной каймой Огромный флаг воспоминанья За кипарисною кормой. И раскрывается с шуршаньем Печальный веер прошлых лет,— Туда, где с темным содроганьем В песок зарылся амулет. Туда душа моя стремится, За мыс туманный Меганом, И черный парус возвратится Оттуда после похорон! 1917 * * * Медлительнее снежный улей, Прозрачнее окна хрусталь, И бирюзовая вуаль Небрежно брошена на стуле. Ткань, опьяненная собой, Изнеженная лаской света, Она испытывает лето, Как бы не тронута зимой; И, если в ледяных алмазах Струится вечности мороз, Здесь - трепетание стрекоз Быстроживущих, синеглазых. * * * Мне жалко, что теперь зима И комаров не слышно в доме, Но ты напомнила сама О легкомысленной соломе. Стрекозы вьются в синеве, И ласточкой кружится мода; Корзиночка на голове Или напыщенная ода? Советовать я не берусь, И бесполезны отговорки, Но взбитых сливок вечен вкус И запах апельсинной корки. Ты все толкуешь наобум, От этого ничуть не хуже, Что делать: самый нежный ум Весь помещается снаружи. И ты пытаешься желток Взбивать рассерженною ложкой, Он побелел, он изнемог. И все-таки еще немножко... И, право, не твоя вина, - Зачем оценки и изнанки? Ты как нарочно создана Для комедийной перебранки. В тебе все дразнит, все поет, Как итальянская рулада. И маленький вишневый рот Сухого просит винограда. Так не старайся быть умней, В тебе все прихоть, все минута, И тень от шапочки твоей - Венецианская баута. * * * Мне Тифлис горбатый снится, Сазандарей стон звенит, На мосту народ толпится, Вся ковровая столица, А внизу Кура шумит. Над Курою есть духаны, Где вино и милый плов, И духанщик там румяный Подает гостям стаканы И служить тебе готов. Кахетинское густое Хорошо в подвале пить,— Там в прохладе, там в покое Пейте вдоволь, пейте двое,— Одному не надо пить! В самом маленьком духане Ты обманщика найдешь, Если спросишь «Телиане» — Поплывет Тифлис в тумане, Ты в бутылке поплывешь. Человек бывает старым, А барашек молодым, И под месяцем поджарым С розоватым винным паром Полетит шашлычный дым... 1920, 1927 * * * Мне холодно. Прозрачная весна В зеленый пух Петрополь одевает, Но, как медуза, невская волна Мне отвращенье легкое внушает. По набережной северной реки Автомобилей мчатся светляки, Летят стрекозы и жуки стальные, Мерцают звезд булавки золотые, Но никакие звезды не убьют Морской воды тяжелый изумруд. 1916 * * * Мой тихий сон, мой сон ежеминутный — Невидимый, завороженный лес, Где носится какой-то шорох смутный, Как дивный шелест шелковых завес. В безумных встречах и туманных спорах, На перекрестке удивленных глаз Невидимый и непонятный шорох, Под пеплом вспыхнул и уже погас. И как туманом одевает лица, И слово замирает на устах, И кажется — испуганная птица Метнулась в вечереющих кустах. 1908 * * * Мороженно! Солнце. Воздушный бисквит. Прозрачный стакан с ледяною водою. И в мир шоколада с румяной зарею, В молочные Альпы, мечтанье летит. Но, ложечкой звякнув, умильно глядеть - И в тесной беседке, средь пыльных акаций, Принять благосклонно от булочных граций В затейливой чашечке хрупкую снедь... Подруга шарманки, появится вдруг Бродячего ледника пестрая крышка - И с жадным вниманием смотрит мальчишка В чудесного холода полный сундук. И боги не ведают - что он возьмет: Алмазные сливки иль вафлю с начинкой? Но быстро исчезнет под тонкой лучинкой, Сверкая на солнце, божественный лед. * * * Мы живем, под собою не чуя страны, Наши речи за десять шагов не слышны, А где хватит на полразговорца, Там припомнят кремлёвского горца. Его толстые пальцы, как черви, жирны, А слова, как пудовые гири, верны, Тараканьи смеются усища, И сияют его голенища. А вокруг него сброд тонкошеих вождей, Он играет услугами полулюдей. Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет, Он один лишь бабачит и тычет, Как подкову, кует за указом указ: Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз. Что ни казнь у него - то малина И широкая грудь осетина. Ноябрь 1933 * * * Мы напряженного молчанья не выносим - Несовершенство душ обидно, наконец! И в замешательстве уж объявился чтец, И радостно его приветствовали: просим! Я так и знал, кто здесь присутствовал незримо: Кошмарный человек читает «Улялюм». Значенье - суета, и слово только шум, Когда фонетика - служанка серафима. О доме Эшеров Эдгара пела арфа. Безумный воду пил, очнулся и умолк. Я был на улице. Свистел осенний шелк... И горло греет шелк щекочущего шарфа... * * * Мы с тобой на кухне посидим, Сладко пахнет белый керосин; Острый нож да хлеба каравай... Хочешь, примус туго накачай, А не то веревок собери Завязать корзину до зари, Чтобы нам уехать на вокзал, Где бы нас никто не отыскал. Январь 1931 * * * На бледно-голубой эмали, Какая мыслима в апреле, Березы ветви поднимали И незаметно вечерели. Узор отточенный и мелкий, Застыла тоненькая сетка, Как на фарфоровой тарелке Рисунок, вычерченный метко, - Когда его художник милый Выводит на стеклянной тверди, В сознании минутной силы, В забвении печальной смерти. 1909 * * * ...На луне не растет Ни одной былинки; На луне весь народ Делает корзинки - Из соломы плетет Легкие корзинки. На луне - полутьма И дома опрятней; На луне не дома - Просто голубятни; Голубые дома - Чудо-голубятни. * * * На меня нацелилась груша да черемуха - Силою рассыпчатой бьет меня без промаха. Кисти вместе с звездами, звезды вместе с кистями,- Что за двоевластье там? В чьем соцветьи истина? С цвету ли, с размаха ли - бьет воздушно-целыми В воздух, убиваемый кистенями белыми. И двойного запаха сладость неуживчива: Борется и тянется - смешана, обрывчива. 4 мая 1937 * * * На перламутровый челнок Натягивая шелка нити, О пальцы гибкие, начните Очаровательный урок! Приливы и отливы рук... Однообразные движенья... Ты заклинаешь, без сомненья, Какой-то солнечный испуг, Когда широкая ладонь, Как раковина, пламенея, То гаснет, к теням тяготея, То в розовый уйдет огонь!.. * * * На площадь выбежав, свободен Стал колоннады полукруг, - И распластался храм Господень, Как легкий крестовик-паук. А зодчий не был итальянец, Но русский в Риме, - ну так что ж! Ты каждый раз, как иностранец, Сквозь рощу портиков идешь. И храма маленькое тело Одушевленнее стократ Гиганта, что скалою целой К земле беспомощно прижат! * * * На розвальнях, уложенных соломой, Едва прикрытые рогожей роковой, От Воробьевых гор до церковки знакомой Мы ехали огромною Москвой. А в Угличе играют дети в бабки И пахнет хлеб, оставленный в печи. По улицам меня везут без шапки, И теплятся в часовне три свечи. Не три свечи горели, а три встречи — Одну из них сам Бог благословил, Четвертой не бывать, а Рим далече — И никогда он Рима не любил. Ныряли сани в черные ухабы, И возвращался с гульбища народ. Худые мужики и злые бабы Переминались у ворот. Сырая даль от птичьих стай чернела, И связанные руки затекли; Царевича везут, немеет страшно тело — И рыжую солому подожгли. 1916 * * * На страшной высоте блуждающий огонь! Но разве так звезда мерцает? Прозрачная звезда, блуждающий огонь,- Твой брат, Петрополь, умирает! На страшной высоте земные сны горят, Зеленая звезда летает. О, если ты звезда,- воды и неба брат,- Твой брат, Петрополь, умирает! Чудовищный корабль на страшной высоте Несется, крылья расправляет... Зеленая звезда,- в прекрасной нищете Твой брат, Петрополь, умирает. Прозрачная весна над черною Невой Сломалась, воск бессмертья тает... О, если ты звезда,- Петрополь, город твой, Твой брат, Петрополь, умирает! Март 1918 Нашедший подкову (Пиндарический отрывок) Глядим на лес и говорим: - Вот лес корабельный, мачтовый, Розовые сосны, До самой верхушки свободные от мохнатой ноши, Им бы поскрипывать в бурю, Одинокими пиниями, В разъяренном безлесном воздухе; Под соленою пятою ветра устоит отвес, пригнанный к пляшущей палубе, И мореплаватель, В необузданной жажде пространства, Влача через влажные рытвины хрупкий прибор геометра, Сличит с притяженьем земного лона Шероховатую поверхность морей. А вдыхая запах Смолистых слез, проступивших сквозь обшивку корабля, Любуясь на доски Заклепанные, слаженные в переборки Не вифлеемским мирным плотником, а другим - Отцом путешествий, другом морехода,- Говорим: - И они стояли на земле, Неудобной, как хребет осла, Забывая верхушками о корнях На знаменитом горном кряже, И шумели под пресным ливнем, Безуспешно предлагая небу выменять на щепотку соли Свой благородный груз. С чего начать? Всё трещит и качается. Воздух дрожит от сравнений. Ни одно слово не лучше другого, Земля гудит метафорой, И легкие двуколки, В броской упряжи густых от натуги птичьих стай, Разрываются на части, Соперничая с храпящими любимцами ристалищ. Трижды блажен, кто введет в песнь имя; Украшенная названьем песнь Дольше живет среди других - Она отмечена среди подруг повязкой на лбу, Исцеляющий от беспамятства, слишком сильного одуряющего запаха - Будь то близость мужчины, Или запах шерсти сильного зверя, Или просто дух чебра, растертого между ладоней. Воздух бывает темным, как вода, и всё живое в нем плавает, как рыба, Плавниками расталкивая сферу, Плотную, упругую, чуть нагретую,- Хрусталь, в котором движутся колеса и шарахаются лошади, Влажный чернозем Нееры, каждую ночь распаханный заново Вилами, трезубцами, мотыгами, плугами. Воздух замешен так же густо, как земля,- Из него нельзя выйти, в него трудно войти. Шорох пробегает по деревьям зеленой лаптой: Дети играют в бабки позвонками умерших животных. Хрупкое исчисление нашей эры подходит к концу. Спасибо за то, что было: Я сам ошибся, я сбился, запутался в счете. Эра звенела, как шар золотой, Полая, литая, никем не поддерживаемая, На всякое прикосновение отвечала "да" и "нет". Так ребенок отвечает: "Я дам тебе яблоко" или "Я не дам тебе яблока". И лицо его точный слепок с голоса, который произносит эти слова. Звук еще звенит, хотя причина звука исчезла. Конь лежит в пыли и храпит в мыле, Но крутой поворот его шеи Еще сохраняет воспоминание о беге с разбросанными ногами,- Когда их было не четыре, А по числу камней дороги, Обновляемых в четыре смены, По числу отталкивании от земли пышущего жаром иноходца. Так Нашедший подкову Сдувает с нее пыль И растирает ее шерстью, пока она не заблестит, Тогда Он вешает ее на пороге, Чтобы она отдохнула, И больше уж ей не придется высекать искры из кремня. Человеческие губы, которым больше нечего сказать, Сохраняют форму последнего сказанного слова, И в руке остается ощущенье тяжести, Хотя кувшин наполовину расплескался, пока его несли домой. То, что я сейчас говорю, говорю не я, А вырыто из земли, подобно зернам окаменелой пшеницы. Одни на монетах изображают льва, Другие - голову. Разнообразные медные, золотые и бронзовые лепешки С одинаковой почестью лежат в земле; Век, пробуя их перегрызть, оттиснул на них свои зубы. Время срезает меня, как монету, И мне уж не хватает меня самого. 1923 * * * Не веря воскресенья чуду, На кладбище гуляли мы. - Ты знаешь, мне земля повсюду Напоминает те холмы . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Где обрывается Россия Над морем черным и глухим. От монастырских косогоров Широкий убегает луг. Мне от владимирских просторов Так не хотелося на юг, Но в этой темной, деревянной И юродивой слободе С такой монашкою туманной Остаться - значит быть беде. Целую локоть загорелый И лба кусочек восковой. Я знаю - он остался белый Под смуглой прядью золотой. Целую кисть, где от браслета Еще белеет полоса. Тавриды пламенное лето Творит такие чудеса. Как скоро ты смуглянкой стала И к Спасу бедному пришла, Не отрываясь целовала, А гордою в Москве была. Нам остается только имя: Чудесный звук, на долгий срок. Прими ж ладонями моими Пересыпаемый песок. 1916 * * * Невыразимая печаль Открыла два огромных глаза, Цветочная проснулась ваза И выплеснула свой хрусталь. Вся комната напоена Истомой - сладкое лекарство! Такое маленькое царство Так много поглотило сна. Немного красного вина, Немного солнечного мая - И, тоненький бисквит ломая, Тончайших пальцев белизна. * * * Нежнее нежного Лицо твое, Белее белого Твоя рука, От мира целого Ты далека, И все твое - От неизбежного. От неизбежного Твоя печаль, И пальцы рук Неостывающих, И тихий звук Неунывающих Речей, И даль Твоих очей. * * * Нет, не луна, а светлый циферблат Сияет мне, - и чем я виноват, Что слабых звезд я осязаю млечность? И Батюшкова мне противна спесь: Который час, его спросили здесь, А он ответил любопытным: вечность! * * * Ни о чем не нужно говорить, Ничему не следует учить, И печальна так и хороша Темная звериная душа: Ничему не хочет научить, Не умеет вовсе говорить И плывет дельфином молодым По седым пучинам мировым. * * * О временах простых и грубых Копыта конские твердят. И дворники в тяжелых шубах На деревянных лавках спят. На стук в железные ворота Привратник, царственно-ленив, Встал, и звериная зевота Напомнила твой образ, скиф! Когда с дряхлеющей любовью Мешая в песнях Рим и снег, Овидий пел арбу воловью В походе варварских телег. * * * О красавица Сайма, ты лодку мою колыхала, Колыхала мой челн, челн подвижный, игривый и острый, В водном плеске душа колыбельную негу слыхала, И поодаль стояли пустынные скалы, как сестры. Отовсюду звучала старинная песнь — Калевала: Песнь железа и камня о скорбном порыве титана. И песчаная отмель — добыча вечернего вала, Как невеста, белела на пурпуре водного стана. Как от пьяного солнца бесшумные падали стрелы И на дно опускались и тихое дно зажигали, Как с небесного древа клонилось, как плод перезрелый, Слишком яркое солнце, и первые звезды мигали; Я причалил и вышел на берег седой и кудрявый; Я не знаю, как долго, не знаю, кому я молился... Неоглядная Сайма струилась потоками лавы, Белый пар над водой тихонько вставал и клубился. 1908 * * * О небо, небо, ты мне будешь сниться! Не может быть, чтоб ты совсем ослепло И день сгорел, как белая страница: Немного дыма и немного пепла! * * * О свободе небывалой Сладко думать у свечи. — Ты побудь со мной сначала,— Верность плакала в ночи,— Только я мою корону Возлагаю на тебя, Чтоб свободе, как закону, Подчинился ты, любя... — Я свободе, как закону, Обручен, и потому Эту легкую корону Никогда я не сниму. Нам ли, брошенным в пространстве, Обреченным умереть, О прекрасном постоянстве И о верности жалеть! 1915 * * * Обиженно уходят на холмы, Как Римом недовольные плебеи, Старухи овцы — черные халдеи, Исчадье ночи в капюшонах тьмы. Их тысячи — передвигают все, Как жердочки, мохнатые колени, Трясутся и бегут в курчавой пене, Как жеребья в огромном колесе. Им нужен царь и черный Авентин, Овечий Рим с его семью холмами, Собачий лай, костер под небесами И горький дым жилища и овин. На них кустарник двинулся стеной И побежали воинов палатки, Они идут в священном беспорядке. Висит руно тяжелою волной. 1915 * * * Образ твой, мучительный и зыбкий, Я не мог в тумане осязать. "Господи!"- сказал я по ошибке, Сам того не думая сказать. Божье имя, как большая птица, Вылетало из моей груди. Впереди густой туман клубится, И пустая клетка позади. 1912 Ода Бетховену Бывает сердце так сурово, Что и любя его не тронь! И в темной комнате глухого Бетховена горит огонь. И я не мог твоей, мучитель, Чрезмерной радости понять. Уже бросает исполнитель Испепеленную тетрадь. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Кто этот дивный пешеход? Он так стремительно ступает С зеленой шляпою в руке, . . . . . . . . . . . . . . . . . . С кем можно глубже и полнее Всю чашу нежности испить, Кто может, ярче пламенея Усилье воли освятить? Кто по-крестьянски, сын фламандца, Мир пригласил на ритурнель И до тех пор не кончил танца, Пока не вышел буйный хмель? О Дионис, как муж, наивный И благодарный, как дитя! Ты перенес свой жребий дивный То негодуя, то шутя! С каким глухим негодованьем Ты собирал с князей оброк Или с рассеянным вниманьем На фортепьянный шел урок! Тебе монашеские кельи - Всемирной радости приют, Тебе в пророческом весельи Огнепоклонники поют; Огонь пылает в человеке, Его унять никто не мог. Тебя назвать не смели греки, Но чтили, неизвестный бог! О величавой жертвы пламя! Полнеба охватил костер - И царской скинии над нами Разодран шелковый шатер. И в промежутке воспаленном, Где мы не видим ничего, - Ты указал в чертоге тронном На белой славы торжество! * * * От вторника и до субботы Одна пустыня пролегла. О, длительные перелеты! Семь тысяч верст — одна стрела. И ласточки, когда летели В Египет водяным путем, Четыре дня они висели, Не зачерпнув воды крылом. 1915 * * * Отравлен хлеб, и воздух выпит: Как трудно раны врачевать! Иосиф, проданный в Египет, Не мог сильнее тосковать. Под звездным небом бедуины, Закрыв глаза и на коне, Слагают вольные былины О смутно пережитом дне. Немного нужно для наитий: Кто потерял в песке колчан, Кто выменял коня,- событий Рассеивается туман. И, если подлинно поется И полной грудью, наконец, Все исчезает - остается Пространство, звезды и певец! 1913 * * * Отчего душа так певуча, И так мало милых имен, И мгновенный ритм - только случай, Неожиданный Аквилон? Он подымет облако пыли, Зашумит бумажной листвой И совсем не вернется - или Он вернется совсем другой. О, широкий ветер Орфея, Ты уйдешь в морские края, - И, несозданный мир лелея, Я забыл ненужное «я». Я блуждал в игрушечной чаще И открыл лазоревый грот... Неужели я настоящий И действительно смерть придет? * * * Паденье - неизменный спутник страха, И самый страх есть чувство пустоты. Кто камни нам бросает с высоты, И камень отрицает иго праха? И деревянной поступью монаха Мощеный двор когда-то мерил ты: Булыжники и грубые мечты - В них жажда смерти и тоска размаха! Так проклят будь готический приют, Где потолком входящий обморочен И в очаге веселых дров не жгут. Немногие для вечности живут, Но если ты мгновенным озабочен - Твой жребий страшен и твой дом непрочен! Париж Язык булыжника мне голубя понятней, Здесь камни — голуби, дома — как голубятни. И светлым ручейком течет рассказ подков По звучным мостовым прабабки городов. Здесь толпы детские — событий попрошайки, Парижских воробьев испуганные стайки, Клевали наскоро крупу свинцовых крох — Фригийской бабушкой рассыпанный горох. И в памяти живет плетеная корзинка, И в воздухе плывет забытая коринка, И тесные дома — зубов молочных ряд На деснах старческих, как близнецы, стоят. Здесь клички месяцам давали, как котятам, И молоко и кровь давали нежным львятам; А подрастут они-то разве года два Держалась на плечах большая голова! Большеголовые там руки подымали И клятвой на песке, как яблоком, играли... Мне трудно говорить — не видел ничего, Но все-таки скажу: я помню одного, — Он лапу поднимал, как огненную розу, И, как ребенок, всем показывал занозу, Его не слушали: смеялись кучера, И грызла яблоки, с шарманкой, детвора. Афиши клеили, и ставили капканы, И пели песенки, и жарили каштаны, И светлой улицей, как просекой прямой, Летели лошади из зелени густой!Тема, образы и ритм этого стихотворения навеяны «Ямбами» О. Барбье, которые Осип Мандельштам переводил в 1923 г. По звучным мостовым прабабки городов — строка из перевода стихотворения О. Барбье «Лев». Фригийская бабушка — здесь: французская революция 1789 г. (фригийский колпак носили в Древней Греции освобожденные рабы). Здесь клички месяцам давали — названия месяцев по республиканскому календарю 1793 — 1805 гг. Он лапу поднимал, как огненную розу. — Лев — образ народного восстания у О. Барбье. 1923 Песенка У меня не много денег, В кабаках меня не любят, А служанки вяжут веник И сердито щепки рубят. Я запачкал руки в саже, На моих ресницах копоть, Создаю свои миражи И мешаю всем работать. Голубые судомойки, Добродетельная челядь, И на самой жесткой койке Ваша честность рай вам стелет. Тяжела с бельем корзина, И мясник острит так плотски. Тем краснее льются вина До утра в хрусталь господский! 1913 Петербургские строфы Н. Гумилеву Над желтизной правительственных зданий Кружилась долго мутная метель, И правовед опять садится в сани, Широким жестом запахнув шинель. Зимуют пароходы. На припеке Зажглось каюты толстое стекло. Чудовищна, как броненосец в доке,- Россия отдыхает тяжело. А над Невой - посольства полумира, Адмиралтейство, солнце, тишина! И государства жесткая порфира, Как власяница грубая, бедна. Тяжка обуза северного сноба - Онегина старинная тоска; На площади Сената - вал сугроба, Дымок костра и холодок штыка... Черпали воду ялики, и чайки Морские посещали склад пеньки, Где, продавая сбитень или сайки, Лишь оперные бродят мужики. Летит в туман моторов вереница; Самолюбивый, скромный пешеход - Чудак Евгений - бедности стыдится, Бензин вдыхает и судьбу клянет! Январь 1913 Пешеход М.Л. Лозинскому Я чувствую непобедимый страх В присутствии таинственных высот. Я ласточкой доволен в небесах, И колокольни я люблю полет! И, кажется, старинный пешеход, Над пропастью, на гнущихся мостках Я слушаю, как снежный ком растет И вечность бьет на каменных часах. Когда бы так! Но я не путник тот, Мелькающий на выцветших листах, И подлинно во мне печаль поет; Действительно, лавина есть в горах! И вся моя душа - в колоколах, Но музыка от бездны не спасет! * * * После полуночи сердце ворует Прямо из рук запрещённую тишь. Тихо живёт — хорошо озорует, Любишь — не любишь: ни с чем не сравнишь… Любишь — не любишь, поймёшь — не поймаешь. Не потому ль, как подкидыш, дрожишь, Что пополуночи сердце пирует, Взяв на прикус серебристую мышь? Март 1931 Посох Посох мой, моя свобода - Сердцевина бытия, Скоро ль истиной народа Станет истина моя? Я земле не поклонился Прежде, чем себя нашел; Посох взял, развеселился И в далекий Рим пошел. А снега на черных пашнях Не растают никогда, И печаль моих домашних Мне по-прежнему чужда. Снег растает на утесах, Солнцем истины палим, Прав народ, вручивший посох Мне, увидевшему Рим! * * * Пою, когда гортань сыра, душа - суха, И в меру влажен взор, и не хитрит сознанье: Здорово ли вино? Здоровы ли меха? Здорово ли в крови Колхиды колыханье? И грудь стесняется, без языка - тиха: Уже я не пою - поет мое дыханье, И в горных ножнах слух, и голова глуха... Песнь бескорыстная - сама себе хвала: Утеха для друзей и для врагов - смола. Песнь одноглазая, растущая из мха,- Одноголосый дар охотничьего быта,- Которую поют верхом и на верхах, Держа дыханье вольно и открыто, Заботясь лишь о том, чтоб честно и сердито На свадьбу молодых доставить без греха... 8 февраля 1937 * * * Природа - тот же Рим и отразилась в нем. Мы видим образы его гражданской мощи В прозрачном воздухе, как в цирке голубом, На форуме полей и в колоннаде рощи. Природа - тот же Рим, и, кажется, опять Нам незачем богов напрасно беспокоить,- Есть внутренности жертв, чтоб о войне гадать, Рабы, чтобы молчать, и камни, чтобы строить! 1917 * * * Пусти меня, отдай меня, Воронеж: Уронишь ты меня иль проворонишь, Ты выронишь меня или вернешь,- Воронеж - блажь, Воронеж - ворон, нож. Апрель 1935 * * * Пусть имена цветущих городов Ласкают слух значительностью бренной. Не город Рим живет среди веков, А место человека во вселенной. Им овладеть пытаются цари, Священники оправдывают войны, И без него презрения достойны, Как жалкий сор, дома и алтари. 1917 Равноденствие Есть иволги в лесах, и гласных долгота В тонических стихах единственная мера, Но только раз в году бывает разлита В природе длительность, как в метрике Гомера. Как бы цезурою зияет этот день: Уже с утра покой и трудные длинноты, Волы на пастбище, и золотая лень Из тростника извлечь богатство целой ноты. * * * Разрывы круглых бухт, и хрящ, и синева, И парус медленный, что облаком продолжен,- Я с вами разлучен, вас оценив едва: Длинней органных фуг - горька морей трава, Ложноволосая,- и пахнет долгой ложью, Железной нежностью хмелеет голова, И ржавчина чуть-чуть отлогий берег гложет... Что ж мне под голову другой песок подложен? Ты, горловой Урал, плечистое Поволжье Иль этот ровный край - вот все мои права, И полной грудью их вдыхать еще я должен. 4 февраля 1937 Раковина Быть может, я тебе не нужен, Ночь; из пучины мировой, Как раковина без жемчужин, Я выброшен на берег твой. Ты равнодушно волны пенишь И несговорчиво поешь, Но ты полюбишь, ты оценишь Ненужной раковины ложь. Ты на песок с ней рядом ляжешь, Оденешь ризою своей, Ты неразрывно с нею свяжешь Огромный колокол зыбей, И хрупкой раковины стены, Как нежилого сердца дом, Наполнишь шепотами пены, Туманом, ветром и дождем... 1911 Рим (Где лягушки фонтанов, расквакавшись) Где лягушки фонтанов, расквакавшись И разбрызгавшись, больше не спят И, однажды проснувшись, расплакавшись, Во всю мочь своих глоток и раковин Город, любящий сильным поддакивать, Земноводной водою кропят,— Древность легкая, летняя, наглая, С жадным взглядом и плоской ступней, Словно мост ненарушенный Ангела В плоскоступье над желтой водой,— Голубой, онелепленный, пепельный, В барабанном наросте домов, Город, ласточкой купола лепленный Из проулков и из сквозняков,— Превратили в убийства питомник Вы, коричневой крови наемники, Италийские чернорубашечники, Мертвых цезарей злые щенки... Все твои, Микель Анджело, сироты, Облеченные в камень и стыд,— Ночь, сырая от слез, и невинный Молодой, легконогий Давид, И постель, на которой несдвинутый Моисей водопадом лежит,— Мощь свободная и мера львиная В усыпленьи и в рабстве молчит. И морщинистых лестниц уступки — В площадь льющихся лестничных рек,— Чтоб звучали шаги, как поступки, Поднял медленный Рим-человек, А не для искалеченных нег, Как морские ленивые губки. Ямы Форума заново вырыты И открыты ворота для Ирода, И над Римом диктатора-выродка Подбородок тяжелый висит. 16 марта 1937 Рим (Поговорим о Риме — дивный град!) Поговорим о Риме — дивный град! Он утвердился купола победой. Послушаем апостольское credo: Несется пыль, и радуги висят. На Авентине вечно ждут царя — Двунадесятых праздников кануны, — И строго-канонические луны — Двенадцать слуг его календаря. На дольный мир глядит сквозь облак хмурый Над Форумом огромная луна, И голова моя обнажена — О, холод католической тонзуры! 1914 * * * С веселым ржанием пасутся табуны, И римской ржавчиной окрасилась долина; Сухое золото классической весны Уносит времени прозрачная стремнина. Топча по осени дубовые листы, Что густо стелются пустынною тропинкой, Я вспомню Цезаря прекрасные черты — Сей профиль женственный с коварною горбинкой! Здесь, Капитолия и Форума вдали, Средь увядания спокойного природы, Я слышу Августа и на краю земли Державным яблоком катящиеся годы. Да будет в старости печаль моя светла. Я в Риме родился, и он ко мне вернулся; Мне осень добрая волчицею была И - месяц Цезаря — мне август улыбнулся. 1915 * * * С миром державным я был лишь ребячески связан, Устриц боялся и на гвардейцев глядел исподлобья, И ни крупицей души я ему не обязан, Как я ни мучал себя по чужому подобью. С важностью глупой, насупившись, в митре бобровой Я не стоял под египетским портиком банка, И над лимонной Невою под хруст сторублевый Мне никогда, никогда не плясала цыганка. Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных Я убежал к нереидам на Черное море, И от красавиц тогдашних, от тех европеянок нежных, Сколько я принял смущенья, надсады и горя! Так отчего ж до сих пор этот город довлеет Мыслям и чувствам моим по старинному праву? Он от пожаров еще и морозов наглеет, Самолюбивый, проклятый, пустой, моложавый. Не потому ль, что я видел на детской картинке Леди Годиву с распущенной рыжею гривой, Я повторяю еще про себя, под сурдинку: «Леди Годива, прощай! Я не помню, Годива...» Январь-февраль 1931 * * * Сегодня дурной день, Кузнечиков хор спит, И сумрачных скал сень - Мрачней гробовых плит. Мелькающих стрел звон И вещих ворон крик... Я вижу дурной сон, За мигом летит миг. Явлений раздвинь грань, Земную разрушь клеть И яростный гимн грянь - Бунтующих тайн медь! О, маятник душ строг, Качается глух, прям, И страстно стучит рок В запретную дверь к нам... * * * Сегодня ночью, не солгу, По пояс в тающем снегу Я шел с чужого полустанка. Гляжу - изба: вошел в сенцы, Чай с солью пили чернецы, И с ними балует цыганка. У изголовья, вновь и вновь, Цыганка вскидывает бровь, И разговор ее был жалок. Она сидела до зари И говорила:- Подари. Хоть шаль, хоть что, хоть полушалок... Того, что было, не вернешь, Дубовый стол, в солонке нож, И вместо хлеба - ёж брюхатый; Хотели петь - и не смогли, Хотели встать - дугой пошли Через окно на двор горбатый. И вот проходит полчаса, И гарнцы черного овса Жуют, похрустывая, кони; Скрипят ворота на заре, И запрягают на дворе. Теплеют медленно ладони. Холщовый сумрак поредел. С водою разведенный мел, Хоть даром, скука разливает, И сквозь прозрачное рядно Молочный день глядит в окно И золотушный грач мелькает. 1925 * * * Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы. Медуницы и осы тяжелую розу сосут. Человек умирает. Песок остывает согретый, И вчерашнее солнце на черных носилках несут. Ах, тяжелые соты и нежные сети, Легче камень поднять, чем имя твое повторить! У меня остается одна забота на свете: Золотая забота, как времени бремя избыть. Словно темную воду, я пью помутившийся воздух. Время вспахано плугом, и роза землею была. В медленном водовороте тяжелые нежные розы, Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела! * * * Скудный луч холодной мерою Сеет свет в сыром лесу. Я печаль, как птицу серую, В сердце медленно несу. Что мне делать с птицей раненой? Твердь умолкла, умерла. С колокольни отуманенной Кто-то снял колокола. И стоит осиротелая И немая вышина, Как пустая башня белая, Где туман и тишина... Утро, нежностью бездонное, Полуявь и полусон - Забытье неутоленное - Дум туманный перезвон... * * * Слух чуткий парус напрягает, Расширенный пустеет взор, И тишину переплывает Полночных птиц незвучный хор. Я так же беден, как природа, И так же прост, как небеса, И призрачна моя свобода, Как птиц полночных голоса. Я вижу месяц бездыханный И небо мертвенней холста; Твой мир, болезненный и странный, Я принимаю, пустота! * * * Смутно-дышащими листьями Черный ветер шелестит, И трепещущая ласточка В темном небе круг чертит. Тихо спорят в сердце ласковом Умирающем моем Наступающие сумерки С догорающим лучом. И над лесом вечереющим Встала медная луна; Отчего так мало музыки И такая тишина? Собачья склока Перевод из Огюста Барбье 1 Когда тяжелый зной гранил большие плиты На гулких набережных здесь, Набатом вспаханный и пулями изрытый Изрешечен был воздух весь; Когда Париж кругом, как море роковое, Народной яростью серчал И на покашливанье старых пушек злое Марсельской песнеи отвечал, Там не маячила, как в нашем современьи, Мундиров золотых орда,- То было в рубище мужских сердец биенье, И пальцы грязные тогда Держали карабин тяжелый и граненый, А руганью набитый рот Сквозь зубы черные кричал, жуя патроны: "Умрем, сограждане! Вперед! 2 А вы, в льняном белье, с трехцветкою в петлице, В корсет затянутые львы, Женопобные, изнеженные лица, Бульварные герои, вы,- Где были вы в картечь, где вы скрывались молча В дни страшных сабельных потерь, Когда великий сброд и с ним святая сволочь В бессмертьи взламывали дверь? Когда Париж кругом давился чудесами, В трусливой подлости своей Вы, как могли, тогда завесили коврами Страх ваших розовых ушей... 3 Свобода - это вам не хрупкая графиня, Жеманница из Сен-Жермен, С черненной бровкою и ротиком в кармине И томной слабостью колен,- Нет, это женщина грудастая, большая, Чей голос груб и страсть сильна, Она смугла лицом, и, бедрами качая, Проходит площадью она. Ей нравится народ могучий и крикливый, И барабанный перекат, Пороховой дымок и дальние наплывы, Колоколов густой набат. Ее любовники - простонародной масти, И чресла сильные свои Для сильных бережет и не боится власти Рук, не отмытых от крови. 4 То дева бурная, бастильская касатка И независимость сама, Чья роковая стать и твердая повадка В пять лет народ свела с ума. А после, охладев к девическим романам, Фригийский растоптав колпак, С двадцатилетним вдруг бежала капитаном Под звуки труб в военный мрак. И великаншею - не хрупкою фигуркой - С трехцветным поясом встает Перед облупленной расстрелом штукатуркой, Нам утешенье подает, Из рук временщика высокую корону В три дня французам возвратит, Раздавит армию и, угрожая трону, Булыжной кучей шевелит. 5 Но стыд тебе, Париж, прекрасный и гневливый! Еще вчера, величья полн, Ты помнишь ли, Париж, как, мститель справедливый, Ты выкорчевывал престол? Торжественный Париж, ты ныне обесчещен, О город пышных похорон Разрытых мостовых, вдоль стен глубоких трещин, Людских останков и знамен. Прабабка городов, лавровая столица, Народами окружена, Чье имя на устах у всех племен святится, Затмив другие имена, Отныне ты, Париж,- презренная клоака, Ты - свалка гнусных нечистот, Где маслянистая приправа грязи всякой Ручьями черными течет. Ты - сброд бездельников и шалопаев чинных, И трусов с головы до ног, Что ходят по домам и в розовых гостиных Выклянчивают орденок. Ты - рынок крючников, где мечут подлый жребий - Кому падет какая часть Священной кровию напитанных отребий Того, что раньше было власть. 6 Вот так же, уязвлен и выбит из берлоги, Кабан, почуя смерти вкус, На землю валится, раскидывая ноги,- В затылок солнечный укус, И с пеною у рта, и высунув наружу Язык, рвет крепкие силки, И склоку трубит рог, и перед сворой дюжей "Возьми его!" - кричат стрелки. Вся свора, дергаясь и ерзая боками, Рванется. Каждый кобелек Визжит от радости и ляскает зубами, Почуяв лакомый кусок. И там пойдет грызня и перекаты лая С холма на холм, с холма на холм. Ищейки, лягаши и доги, заливаясь, Трясутся: воздух псарней полн. Когда кабан упал с предсмертною икотой,- Вперед! Теперь царюют псы. Вознаградим себя за трудную работу Клыков и борзые часы. Над нами хлыст умолк. Нас грозный псарь не дразнит, По нашу душу не свистит, Так пей парную кровь, ешь мясо - ето праздник! .................................................. И, как охочая к труду мастеровщина, Налягут все на теплый бок, Когтями мясо рвут, хрустит в зубах щетина,- Отдельный нужен всем кусок. То право конуры, закон собачьей чести: Тащи домой наверняка, Где ждет ревнивая, с оттянутою шерстью Гордячка-сука муженька, Чтоб он ей показал, как должно семьянину, Дымящуюся кость в зубах И крикнул: "Это власть! - бросая мертвечину. - Вот наша часть в великих днях..." * * * Собирались Эллины войною На прелестный Саламин, - Он, отторгнут вражеской рукою, Виден был из гавани Афин. А теперь друзья-островитяне Снаряжают наши корабли. Не любили раньше англичане Европейской сладостной земли. О Европа, новая Эллада, Охраняй Акрополь и Пирей! Нам подарков с острова не надо - Целый лес незваных кораблей. * * * Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма, За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда... Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима, Чтобы в ней к рождеству отразилась семью плавниками звезда. И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый, Я — непризнанный брат, отщепенец в народной семье — Обещаю построить такие дремучие срубы, Чтобы в них татарва опускала князей на бадье. Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи, Как, нацелясь на смерть, городки зашибают в саду,— Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе И для казни петровской в лесах топорище найду. 3 мая 1931 * * * Среди лесов, унылых и заброшенных, Пусть остается хлеб в полях нескошенным! Мы ждем гостей незваных и непрошенных, Мы ждем гостей! Пускай гниют колосья перезрелые! Они придут на нивы пожелтелые, И не сносить вам, честные и смелые, Своих голов! Они растопчут нивы золотистые, Они разроют кладбище тенистое, Потом развяжет их уста нечистые Кровавый хмель! Они ворвутся в избы почернелые, Зажгут пожар — хмельные, озверелые... Не остановят их седины старца белые, Ни детский плач! Среди лесов, унылых и заброшенных, Мы оставляем хлеб в полях нескошенным. Мы ждем гостей незваных и непрошенных, Своих детей! 1906 * * * А.В.Карташеву Среди священников левитом молодым На страже утренней он долго оставался. Ночь иудейская сгущалася над ним, И храм разрушенный угрюмо созидался. Он говорил: «Небес тревожна желтизна, Уж над Евфратом ночь, бегите, иереи!» А старцы думали: «Не наша в том вина; Се черно-желтый свет, се радость Иудеи.» Он с нами был, когда, на берегу ручья, Мы в драгоценный лен субботу пеленали И семисвечником тяжелым освещали Иерусалима ночь и чад небытия. 1917 Стансы (Я не хочу...) Я не хочу средь юношей тепличных Разменивать последний грош души, Но, как в колхоз идет единоличник, Я в мир вхожу,— и люди хороши. Люблю шинель красноармейской складки, Длину до пят, рукав простой и гладкий И волжской туче родственный покрой, Чтоб, на спине и на груди лопатясь, Она лежала, на запас не тратясь, И скатывалась летнею порой. Проклятый шов, нелепая затея Нас разлучили. А теперь, пойми, Я должен жить, дыша и большевея, И, перед смертью хорошея, Еще побыть и поиграть с людьми! Подумаешь, как в Чердыни-голубе, Где пахнет Обью и Тобол в раструбе, В семивершковой я метался кутерьме. Клевещущих козлов не досмотрел я драки, Как петушок в прозрачной летней тьме, Харчи, да харк, да что-нибудь, да враки,— Стук дятла сбросил с плеч. Прыжок. И я в уме. И ты, Москва, сестра моя, легка, Когда встречаешь в самолете брата До первого трамвайного звонка,— Нежнее моря, путаней салата Из дерева, стекла и молока... Моя страна со мною говорила, Мирволила, журила, не прочла, Но возмужавшего меня, как очевидца, Заметила — вдруг, как чечевица, Адмиралтейским лучиком зажгла. Я должен жить, дыша и большевея, Работать речь, не слушаясь, сам-друг, Я слышу в Арктике машин советских стук, Я помню все — немецких братьев шеи И что лиловым гребнем Лорелеи Садовник и палач наполнил свой досуг. И не ограблен я, и не надломлен, Но только что всего переогромлен. Как «Слово о Полку», струна моя туга, И в голосе моем после удушья Звучит земля — последнее оружье — Сухая влажность черноземных га... Май-июнь 1935 Старик Уже светло, поет сирена В седьмом часу утра. Старик, похожий на Верлэна, Теперь твоя пора! В глазах лукавый или детский Зеленый огонек; На шею нацепил турецкий Узорчатый платок. Он богохульствует, бормочет Несвязные слова; Он исповедываться хочет - Но согрешить сперва. Разочарованный рабочий Иль огорченный мот - А глаз, подбитый в недрах ночи, Как радуга цветет. А дома - руганью крылатой, От ярости бледна, Встречает пьяного Сократа Суровая жена! Старый Крым Холодная весна. Голодный Старый Крым, Как был при Врангеле – такой же виноватый. Овчарки на дворе,– на рубищах заплаты, Такой же серенький, кусающийся дым. Все так же хороша рассеянная даль – Деревья, почками набухшие на малость, Стоят, как пришлые, и возбуждает жалость Апрельской глупостью украшенный миндаль. Природа своего не узнает лица, А тени страшные – Украины, Кубани… На войлочной земле голодные крестьяне Калитку стерегут, не трогая кольца. Стихи о дохе ‹1› Ох, до сибирских мехов охоча была Каранович: Аж на Покровку она худого пустила жильца. — Бабушка, шубе не быть, — вскричал запыхавшийся внучек.— Как на духу, Мандельштам плюет на нашу доху. ‹2› Скажи-ка, бабушка, — хе-хе!— И я сейчас к тебе приеду: Явиться в смокинге к обеду Или в узорчатой дохе?Поздней осенью 1931 г. Мандельштамы снимали «плюшевую» комнату на Покровке у женщины по фамилии Каранович. «Мы прожили два месяца в наемной комнате на Покровке в комнате женщины, уехавшей на работу в Сибирь, но — увы! — за комнату не заплатили» (НМ-II, с. 144). Хозяйка прослышала о дешевизне мехов в Сибири и уехала, оставив в Москве мать и сына. 1931 Стихи о неизвестном солдате 1 Этот воздух пусть будет свидетелем – Дальнобойное сердце его – И в землянках всеядный и деятельный – Океан без окна, вещество. До чего эти звёзды изветливы: Всё им нужно глядеть – для чего? – В осужденье судьи и свидетеля, В океан без окна вещество. Помнит дождь, неприветливый сеятель, Безымянная манна его, Как лесистые крестики метили Океан или клин боевой. Будут люди холодные, хилые Убивать, голодать, холодать, И в своей знаменитой могиле Неизвестный положен солдат. Научи меня, ласточка хилая, Разучившаяся летать, Как мне с этой воздушной могилою Без руля и крыла совладать, И за Лермонтова Михаила Я отдам тебе строгий отчёт, Как сутулого учит могила И воздушная яма влечёт. 2 Шевелящимися виноградинами Угрожают нам эти миры, И висят городами украденными, Золотыми обмолвками, ябедами – Ядовитого холода ягодами – Растяжимых созвездий шатры – Золотые созвездий миры. 3 Сквозь эфир десятичноозначенный Свет размолотых в луч скоростей Начинает число опрозраченный. Светлой болью и молью нулей. А за полем полей поле новое Треугольным летит журавлем – Весть летит светлопыльной дорогою – И от битвы вчерашней светло. Весть летит светопыльной дорогою – Я не Лейпциг, не Ватерлоо, Я не битва народов. Я – новое, – От меня будет свету светло. В глубине черномраморной устрицы Аусте?рлица погас огонек – Средиземная ласточка щурится, Вязнет чумный Египта песок. 4 Аравийское месиво, крошево, Свет размолотых в луч скоростей – И своими косыми подошвами Луч стоит на сетчатке моей. Миллионы убитых задёшево Притоптали траву в пустоте, Доброй ночи, всего им хорошего От лица земляных крепостей. Неподкупное небо окопное, Небо крупных оконных смертей, За тобой – от тебя – целокупное – Я губами несусь в темноте. За воронки, за насыпи, осыпи По которым он медлил и мглил, Развороченный – пасмурный, оспенный И приниженный гений могил. 5 Хорошо умирает пехота, И поёт хорошо хор ночной Над улыбкой приплюснутой швейка, И над птичьим копьем Дон-Кихота, И над рыцарской птичьей плюсной. И дружит с человеком калека: Им обоим найдётся работа. И стучит по околицам века Костылей деревянных семейка – Эй, товарищество – шар земной! 6 Для того ль должен череп развиться Во весь лоб – от виска до виска, – Чтоб его дорогие глазницы Не могли не вливаться в войска. Развивается череп от жизни Во весь лоб – от виска до виска, – Чистотой своих швов он дразни?т себя, Понимающим куполом яснится, Мыслью пенится, сам себе снится – Чаша чаше, отчизна – отчизне, – Звёздным рубчиком шитый чепец, Чепчик счастья – Шекспира отец. 7 Ясность ясеневая и зоркость яво?ровая Чуть-чуть красная мчится в свой дом, Словно обмороками затоваривая Оба неба с их тусклым огнем. Нам союзно лишь то, что избыточно, Впереди – не провал, а промер, И бороться за воздух прожиточный – Это слава другим не в пример. И сознанье своё затоваривая Полуобморочным бытиём, Я ль без выбора пью это варево, Свою голову ем под огнём? Для того ль заготовлена тара Обаянья в пространстве пустом, Чтобы белые звезды обратно Чуть-чуть красные мчались в свой дом? Слышишь, мачеха звездного табора – Ночь, что будет сейчас и потом? 8 Наливаются кровью аорты, И звучит по рядам шепотком: – Я рождён в девяносто четвёртом, Я рождён в девяносто втором… И, в кулак зажимая истёртый Год рожденья с гурьбой и гуртом, Я шепчу обескровленным ртом: – Я рождён в ночь с второго на третье Января в девяносто одном. Ненадёжном году, и столетья Окружают меня огнём. 1-15 марта 1937 Сумерки свободы Прославим, братья, сумерки свободы, Великий сумеречный год! В кипящие ночные воды Опущен грузный лес тенет. Восходишь ты в глухие годы — О солнце, судия, народ. Прославим роковое бремя, Которое в слезах народный вождь берет. Прославим власти сумрачное бремя, Ее невыносимый гнет. B ком сердце есть — тот должен слышать, время, Как твой корабль ко дну идет. Мы в легионы боевые Связали ласточек — и вот Не видно солнца, вся стихия Щебечет, движется, живет; Сквозь сети — сумерки густые — Не видно солнца и земля плывет. Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий, Скрипучий поворот руля. Земля плывет. Мужайтесь, мужи, Как плугом, океан деля. Мы будем помнить и в летейской стуже, Что десяти небес нам стоила земля. 1918 * * * Сусальным золотом горят В лесах рождественские елки, В кустах игрушечные волки Глазами страшными глядят. О, вещая моя печаль, О, тихая моя свобода И неживого небосвода Всегда смеющийся хрусталь! 1908 * * * Твое чудесное произношенье — Горячий посвист хищных птиц; Скажу ль: живое впечатленье Каких-то шелковых зарниц. «Что» — голова отяжелела. «Цо» — это я тебя зову! И далеко прошелестело: Я тоже на земле живу. Пусть говорят: любовь крылата,— Смерть окрыленнее стократ. Еще душа борьбой объята, А наши губы к ней летят. И столько воздуха и шелка, И ветра в шепоте твоем, И, как слепые, ночью долгой Мы смесь бессолнечную пьем. 1917 Телефон На этом диком страшном свете Ты, друг полночных похорон, В высоком строгом кабинете Самоубийцы — телефон! Асфальта черные озера Изрыты яростью копыт, И скоро будет солнце; скоро Безумный пепел прокричит. А там дубовая Валгалла И старый пиршественный сон; Судьба велела, ночь решала, Когда проснулся телефон. Весь воздух выпили тяжелые портьеры, На театральной площади темно. Звонок — и закружились сферы: Самоубийство решено. Куда бежать от жизни гулкой, От этой каменной уйти? Молчи, проклятая шкатулка! На дне морском цветет: прости! И только голос, голос-птица Летит на пиршественный сон. Ты — избавленье и зарница Самоубийства — телефон! 1 июня 1918, Москва * * * Темных уз земного заточенья Я ничем преодолеть не мог, И тяжелым панцирем презренья Я окован с головы до ног. Иногда со мной бывает нежен И меня преследует двойник, Как и я - он так же неизбежен И ко мне внимательно приник. И, глухую затаив развязку, Сам себя я вызвал на турнир, С самого себя срываю маску И презрительный лелею мир. Я своей печали недостоин И моя последняя мечта - Роковой и краткий гул пробоин Моего узорного щита. Теннис Средь аляповатых дач, Где шатается шарманка, Сам собой летает мяч, Как волшебная приманка. Кто, смиривший грубый пыл, Облеченный в снег альпийский, С резвой девушкой вступил В поединок олимпийский? Слишком дряхлы струны лир: Золотой ракеты струны Укрепил и бросил в мир Англичанин вечно-юный! Он творит игры обряд, Так легко вооруженный, Как аттический солдат, В своего врага влюбленный. Май. Грозовых туч клочки. Неживая зелень чахнет. Все моторы и гудки, - И сирень бензином пахнет. Ключевую воду пьет Из ковша спортсмен веселый; И опять война идет, И мелькает локоть голый! * * * Только детские книги читать, Только детские думы лелеять, Все большое далеко развеять, Из глубокой печали восстать. Я от жизни смертельно устал, Ничего от нее не приемлю, Но люблю мою бедную землю Оттого, что иной не видал. Я качался в далеком саду На простой деревянной качели, И высокие темные ели Вспоминаю в туманном бреду. 1908 * * * Тянется лесом дороженька пыльная, Тихо и пусто вокруг. Родина, выплакав слезы обильные, Спит, и во сне, как рабыня бессильная, Ждет неизведанных мук. Вот задрожали березы плакучие И встрепенулися вдруг, Тени легли на дорогу сыпучую: Что-то ползет, надвигается тучею, Что-то наводит испуг... С гордой осанкою, с лицами сытыми... Ноги торчат в стременах. Серую пыль поднимают копытами И колеи оставляют изрытыми... Все на холеных конях. Нет им конца. Заостренными пиками В солнечном свете пестрят. Воздух наполнили песней и криками, И огоньками звериными, дикими Черные очи горят... Прочь! Не тревожьте поддельным веселием Мертвого, рабского сна. Скоро порадуют вас новоселием, Хлебом и солью, крестьянским изделием... Крепче нажать стремена! Скоро столкнется с звериными силами Дело великой любви! Скоро покроется поле могилами, Синие пики обнимутся с вилами И обагрятся в крови! * * * У нашей святой молодежи Хорошие песни в крови — На баюшки-баю похожи И баю борьбу объяви. И я за собой примечаю И что-то такое пою: Колхозного бая качаю, Кулацкого пая пою. Ноябрь 1933 * * * С. Я. Каблукову Убиты медью вечерней И сломаны венчики слов. И тело требует терний, И вера — безумных цветов. Упасть на древние плиты И к страстному Богу воззвать, И знать, что молитвой слиты Все чувства в одну благодать! Растет прилив славословий — И вновь, в ожиданьи конца, Вином божественной крови Его — тяжелеют сердца; И храм, как корабль огромный, Несется в пучине веков. И парус духа бездомный Все ветры изведать готов. Июль 1910 * * * Умывался ночью на дворе,- Твердь сияла грубыми звездами. Звездный луч - как соль на топоре, Стынет бочка с полными краями. На замок закрыты ворота, И земля по совести сурова,- Чище правды свежего холста Вряд ли где отыщется основа. Тает в бочке, словно соль, звезда, И вода студеная чернее, Чище смерть, соленее беда, И земля правдивей и страшнее. 1921 * * * Уничтожает пламень Сухую жизнь мою, - И ныне я не камень, А дерево пою. Оно легко и грубо, Из одного куска И сердцевина дуба, И весла рыбака. Вбивайте крепче сваи, Стучите, молотки, О деревянном рае, Где вещи так легки! Феодосия Окружена высокими холмами, Овечьим стадом ты с горы сбегаешь И розовыми, белыми камнями В сухом прозрачном воздухе сверкаешь. Качаются разбойничьи фелюги, Горят в порту турецких флагов маки, Тростинки мачт, хрусталь волны упругий И на канатах лодочки-гамаки. На все лады, оплаканное всеми, С утра до ночи «яблочко» поется. Уносит ветер золотое семя, — Оно пропало — больше не вернется. А в переулочках, чуть свечерело, Пиликают, согнувшись, музыканты, По двое и по трое, неумело, Невероятные свои варьянты. О, горбоносых странников фигурки! О, средиземный радостный зверинец! Расхаживают в полотенцах турки, Как петухи у маленьких гостиниц. Везут собак в тюрьмоподобной фуре, Сухая пыль по улицам несется, И хладнокровен средь базарных фурий Монументальный повар с броненосца. Идем туда, где разные науки И ремесло — шашлык и чебуреки, Где вывеска, изображая брюки, Дает понятье нам о человеке. Мужской сюртук — без головы стремленье, Цирюльника летающая скрипка И месмерический утюг — явленье Небесных прачек — тяжести улыбка. Здесь девушки стареющие в челках Обдумывают странные наряды И адмиралы в твердых треуголках Припоминают сон Шехерезады. Прозрачна даль. Немного винограда. И неизменно дует ветер свежий. Недалеко до Смирны и Багдада, Но трудно плыть, а звезды всюду те же. 1919 (1919—1920?) * * * Холодок щекочет темя, И нельзя признаться вдруг,- И меня срезает время, Как скосило твой каблук. Жизнь себя перемогает, Понемногу тает звук, Всё чего-то не хватает, Что-то вспомнить недосуг. А ведь раньше лучше было, И, пожалуй, не сравнишь, Как ты прежде шелестила, Кровь, как нынче шелестишь. Видно, даром не проходит Шевеленье этих губ, И вершина колобродит, Обреченная на сруб. 1922 Царское село Георгию Иванову Поедем в Царское Село! Там улыбаются мещанки, Когда уланы после пьянки Садятся в крепкое седло... Поедем в Царское Село! Казармы, парки и дворцы, А на деревьях - клочья ваты, И грянут «здравия» раскаты На крик – «здорово, молодцы!» Казармы, парки и дворцы... Одноэтажные дома, Где однодумы-генералы Свой коротают век усталый, Читая «Ниву» и Дюма... Особняки - а не дома! Свист паровоза... Едет князь. В стеклянном павильоне свита!.. И, саблю волоча сердито, Выходит офицер, кичась, - Не сомневаюсь - это князь... И возвращается домой - Конечно, в царство этикета - Внушая тайный страх, карета С мощами фрейлины седой, Что возвращается домой... Чарли Чаплин Чарли Чаплин вышел из кино. Две подметки, заячья губа, Две гляделки, полные чернил И прекрасных удивленных сил. Чарли Чаплин - заячья губа, Две подметки - жалкая судьба. Как-то мы живем неладно все - чужие, чужие. Оловянный ужас на лице, Голова не держится совсем. Ходит сажа, вакса семенит, И тихонько Чаплин говорит: Для чего я славен и любим и даже знаменит? И ведет его шоссе большое к чужим, к чужим. Чарли Чаплин, нажимай педаль, Чаплин, кролик, пробивайся в роль. Чисти корольки, ролики надень, А твоя жена - слепая тень. И чудит, чудит чужая даль. Отчего у Чаплина тюльпан, Почему так ласкова толпа? Потому - что это ведь Москва. Чарлн, Чарли,- надо рисковать. Ты совсем не вовремя раскис. Котелок твой - тот же океан, А Москва так близко, хоть влюбись в дорогу, дорогу. Начало июня 1937 Черепаха На каменных отрогах Пиэрии Водили музы первый хоровод, Чтобы, как пчелы, лирники слепые Нам подарили ионийский мед. И холодком повеяло высоким От выпукло-девического лба, Чтобы раскрылись правнукам далеким Архипелага нежные гроба. Бежит весна топтать луга Эллады, Обула Сафо пестрый сапожок, И молоточками куют цикады, Как в песенке поется, перстенек. Высокий дом построил плотник дюжий, На свадьбу всех передушили кур, И растянул сапожник неуклюжий На башмаки все пять воловьих шкур. Нерасторопна черепаха-лира, Едва-едва беспалая ползет, Лежит себе на солнышке Эпира, Тихонько грея золотой живот. Ну, кто ее такую приласкает, Кто спящую ее перевернет? Она во сне Терпандра ожидает, Сухих перстов предчувствуя налет. Поит дубы холодная криница, Простоволосая шумит трава, На радость осам пахнет медуница. О, где же вы, святые острова, Где не едят надломленного хлеба, Где только мед, вино и молоко, Скрипучий труд не омрачает неба И колесо вращается легко? * * * Что поют часы-кузнечик. Лихорадка шелестит, И шуршит сухая печка,— Это красный шелк горит. Что зубами мыши точат Жизни тоненькое дно,— Это ласточка и дочка Отвязала мой челнок. Что на крыше дождь бормочет,— Это черный шелк горит, Но черемуха услышит И на дне морском: прости. Потому, что смерть невинна И ничем нельзя помочь, Что в горячке соловьиной Сердце теплое еще. 1917 * * * Чуть мерцает призрачная сцена, Хоры слабые теней, Захлестнула шелком Мельпомена Окна храмины своей. Черным табором стоят кареты, На дворе мороз трещит, Все космато - люди и предметы, И горячий снег хрустит. Понемногу челядь разбирает Шуб медвежьих вороха. В суматохе бабочка летает. Розу кутают в меха. Модной пестряди кружки и мошки, Театральный легкий жар, А на улице мигают плошки И тяжелый валит пар. Кучера измаялись от крика, И храпит и дышит тьма. Ничего, голубка Эвридика, Что у нас студеная зима. Слаще пенья итальянской речи Для меня родной язык, Ибо в нем таинственно лепечет Чужеземных арф родник. Пахнет дымом бедная овчина, От сугроба улица черна. Из блаженного, певучего притина К нам летит бессмертная весна. Чтобы вечно ария звучала: «Ты вернешься на зеленые луга», - И живая ласточка упала На горячие снега. * * * Эта книга украдена Трошею в СХИ, И резинкою Вадиной Для Наташи она омоложена, И ей дадена В день посещения дядина.Шуточная надпись, приложенная к экз. С, подаренному Мандельштамом Н. Е. Штемпель. Троша — знакомый Мандельштама и Рудакова, вместе с которым последний одно время снимал комнату. Троша похитил в местной библиотеке книгу Мандельштама. СХИ — Сельскохозяйственный институт. Резинкою Вадиной. — Имеется в виду Вадик Вдовин, сын хозяйки квартиры, где жил Мандельштам. Посещения дядина. — Дядя Н. Штемпель, которого она очень любила, в это время болел. ‹1937› * * * Эта ночь непоправима, А у нас еще светло. У ворот Иерусалима Солнце черное взошло. Солнце желтое страшнее - Баю-баюшки-баю - В светлом храме иудеи хоронили мать мою. Благодати не имея И священства лишены, В светлом храме иудеи Отпевали прах жены. И над матерью звенели Голоса израильтян. Я проснулся в колыбели - Черным солнцем осиян. 1916 * * * Это какая улица? Улица Мандельштама. Что за фамилия чертова - Как ее ни вывертывай, Криво звучит, а не прямо. Мало в нем было линейного, Нрава он был не лилейного, И потому эта улица, Или, верней, эта яма Так и зовется по имени Этого Мандельштама... Апрель 1935 * * * Я буду метаться по табору улицы темной За веткой черемухи в черной рессорной карете, За капором снега, за вечным, за мельничным шумом... Я только запомнил каштановых прядей осечки, Придымленных горечью, нет - с муравьиной кислинкой, От них на губах остается янтарная сухость. В такие минуты и воздух мне кажется карим, И кольца зрачков одеваются выпушкой светлой, И то, что я знаю о яблочной, розовой коже... Но все же скрипели извозчичьих санок полозья, B плетенку рогожи глядели колючие звезды, И били вразрядку копыта по клавишам мерзлым. И только и свету, что в звездной колючей неправде, А жизнь проплывет театрального капора пеной; И некому молвить: "Из табора улицы темной..." Весна 1925 * * * Я в хоровод теней, топтавших нежный луг, С певучим именем вмешался, Но все растаяло, и только слабый звук В туманной памяти остался. Сначала думал я, что имя - серафим, И тела легкого дичился, Немного дней прошло, и я смешался с ним И в милой тени растворился. И снова яблоня теряет дикий плод, И тайный образ мне мелькает, И богохульствует, и сам себя клянет, И угли ревности глотает. А счастье катится, как обруч золотой, Чужую волю исполняя, И ты гоняешься за легкою весной, Ладонью воздух рассекая. И так устроено, что не выходим мы Из заколдованного круга. Земли девической упругие холмы Лежат спеленатые туго. * * * Я вздрагиваю от холода,- Мне хочется онеметь! А в небе танцует золото, Приказывает мне петь. Томись, музыкант встревоженный, Люби, вспоминай и плачь, И, с тусклой планеты брошенный, Подхватывай легкий мяч! Так вот она, настоящая С таинственным миром связь! Какая тоска щемящая, Какая беда стряслась! Что, если, вздрогнув неправильно, Мерцающая всегда, Своей булавкой заржавленной Достанет меня звезда? * * * Я вижу каменное небо Над тусклой паутиной вод. В тисках постылого Эреба Душа томительно живет. Я понимаю этот ужас И постигаю эту связь: И небо падает, не рушась, И море плещет, не пенясь. О, крылья бледные химеры, На грубом золоте песка, И паруса трилистник серый, Распятый, как моя тоска! 1910 * * * Я должен жить, хотя я дважды умер, А город от воды ополоумел: Как он хорош, как весел, как скуласт, Как на лемех приятен жирный пласт, Как степь лежит в апрельском провороте, А небо, небо - твой Буонаротти... Апрель 1935 * * * Я к губам подношу эту зелень - Эту клейкую клятву листов, Эту клятвопреступную землю: Мать подснежников, кленов, дубков. Погляди, как я крепну и слепну, Подчиняясь смиренным корням, И не слишком ли великолепно От гремучего парка глазам? А квакуши, как шарики ртути, Голосами сцепляются в шар, И становятся ветками прутья И молочною выдумкой пар. 30 апреля 1937 * * * Я наравне с другими Хочу тебе служить, От ревности сухими Губами ворожить. Не утоляет слово Мне пересохших уст, И без тебя мне снова Дремучий воздух пуст. Я больше не ревную, Но я тебя хочу, И сам себя несу я, Как жертву палачу. Тебя не назову я Ни радость, ни любовь. На дикую, чужую Мне подменили кровь. Еще одно мгновенье, И я скажу тебе, Не радость, а мученье Я нахожу в тебе. И, словно преступленье, Меня к тебе влечет Искусанный в смятеньи Вишневый нежный рот. Вернись ко мне скорее, Мне страшно без тебя, Я никогда сильнее Не чувствовал тебя, И все, чего хочу я, Я вижу наяву. Я больше не ревную, Но я тебя зову. * * * Я не слыхал рассказов Оссиана, Не пробовал старинного вина; Зачем же мне мерещится поляна, Шотландии кровавая луна? И перекличка ворона и арфы Мне чудится в зловещей тишине, И ветром развеваемые шарфы Дружинников мелькают при луне! Я получил блаженное наследство - Чужих певцов блуждающие сны; Свое родство и скучное соседство Мы презирать заведомо вольны. И не одно сокровище, быть может, Минуя внуков, к правнукам уйдет, И снова скальд чужую песню сложит И как свою ее произнесет. 1914 * * * Я не увижу знаменитой «Федры», В старинном многоярусном театре, С прокопченной высокой галереи, При свете оплывающих свечей. И, равнодушнен к суете актеров, Сбирающих рукоплесканий жатву, Я не услышу, обращенный к рампе, Двойною рифмой оперенный стих: — Как эти покрывала мне постылы... Театр Расина! Мощная завеса Нас отделяет от другого мира; Глубокими морщинами волнуя, Меж ним и нами занавес лежит. Спадают с плеч классические шали, Расплавленный страданьем крепнет голос. И достигает скорбного закала Негодованьем раскаленный слог... Я опоздал на празднество Расина... Вновь шелестят истлевшие афиши, И слабо пахнет апельсинной коркой, И, словно из столетней летаргии, Очнувшийся сосед мне говорит: — Измученный безумством Мельпомены, Я в этой жизни жажду только мира; Уйдем, покуда зрители-шакалы На растерзанье Музы не пришли! Когда бы грек увидел наши игры... 1915 * * * Я ненавижу свет Однообразных звезд. Здравствуй, мой давний бред,- Башни стрельчатый рост! Кружевом, камень, будь И паутиной стань, Неба пустую грудь Тонкой иглою рань! Будет и мой черед - Чую размах крыла. Так - но куда уйдет Мысли живой стрела? Или свой путь и срок Я, исчерпав, вернусь: Там - я любить не мог, Здесь - я любить боюсь... 1912 * * * Я около Кольцова, Как сокол, закольцован - И нет ко мне гонца, И дом мой без крыльца. К ноге моей привязан Сосновый синий бор. Как вестник без указа, Распахнут кругозор. В степи кочуют кочки - И всё идут, идут Ночлеги, ночи, ночки - Как бы слепых везут... 9 января 1937 * * * Я скажу это начерно, шопотом Потому что еще не пора: Достигается потом и опытом Безотчетного неба игра. И под временным небом чистилища Забываем мы часто о том, Что счастливое небохранилище - Раздвижной и прижизненный дом. 9 марта 1937 Всего стихотворений: 206 Литература
Количество обращений к поэту: 22226 |
||
russian-poetry.ru@yandex.ru | ||
Русская поэзия |