|
||
|
|
Русские поэты •
Биографии •
Стихи по темам
Случайное стихотворение • Случайная цитата Рейтинг русских поэтов • Рейтинг стихотворений Угадай автора стихотворения Переводы русских поэтов на другие языки |
|
Русская поэзия >> Римма Федоровна Казакова Римма Федоровна Казакова (1932-2008) Все стихотворения Риммы Казаковой на одной странице Десять дней, которые… Мне б написать, пока не позабыла, в подробностях про эти десять дней. Не пишется. А столько, столько было! Но сами факты, видимо, сильней. (Вот так, когда один российский парень — дотоле, разве, с близкими знаком, — когда в полёт отправился Гагарин, стихи об этом были пустяком.) …Начну с мостов. Шикарный несказанно, весёлый, как живое существо, плыл над Нью-Йорком нежный Верразано, а рядом и вдали — того же сана — различные подобия его. Мосты, мосты! А если, в самом деле, пора забыть о поиске врага, поверив в то, что, наконец, сумели вы нас соединить, как берега?! Договоримся, город: мы — не судьи, скорей, любой — любим, а не судим. Под небом жизни мы — всего лишь люди. И все на бочке с порохом сидим. Мой тёплый взгляд — не ложь и не усталость, хоть жизнь и утомительно текла. Но потому, что мне с лихвой досталось, тебе осталась толика тепла. Давай не по-английски, не по-русски — безмолвно позабудем о былом, хлебнём из океана без закуски и тихо обменяемся теплом. Оно пойдёт на пользу в каждом стане, и мы с тобой делились им не зря. Настанет ночь, и холоднее станет: ведь всё-таки вращается земля. Ты ночью — как молитва, как «Осанна!», благословенье, восхищенье, спор. …В пространстве растворится Верразано, и весь Нью-Йорк, и весь земной простор. Будет дальняя дорога, то в рассвет, а то в закат. Будет давняя тревога - и по картам, и без карт. Юность, парусник счастливый, не простившись до конца, то в приливы, то в отливы тянет зрелые сердца. Нет, не строки - дарованье и природы, и судьбы,- этих смут очарованье, опьянение борьбы. Не оплатишь это небо, где - с орлами в унисон - чувствуешь, как грозно, нервно пахнет порохом озон... Был день прозрачен и просторен и окроплен пыльцой зари, как дом, что из стекла построен с металлом синим изнутри. Велик был неправдоподобно, всем славен и ничем не плох! Все проживалось в нем подробно: и каждый шаг, и каждый вздох. Блестели облака, как блюдца, ласкало солнце и в тени, и я жила — как слезы льются, когда от радости они. Красноречивая, немая, земля была моя, моя! И, ничего не понимая, «За что?» — все спрашивала я. За что такое настроенье, за что минуты так легли — в невероятность наслоенья надежд, отваги и любви? За что мне взгляд, что так коричнев и зелен, как лесной ручей, за что мне никаких количеств, а только качества речей? Всей неуверенностью женской я вопрошала свет и тень: каким трудом, какою жертвой я заслужила этот день? Спасибо всем минутам боли, преодоленным вдалеке, за это чудо голубое, за это солнце на щеке, за то, что горечью вчерашней распорядилась, как хочу, и что потом еще бесстрашней за каждый праздник заплачу. В какой-то миг неуловимый, неумолимый на года, я поняла, что нелюбимой уже не буду никогда. Что были плети, были сети не красных дат календаря, но доброта не зря на свете и сострадание не зря. И жизнь — не выставка, не сцена, не бесполезность щедрых трат, и если что и впрямь бесценно — сердца, которые болят. Смогли без Бога — сможем без вождя. Вожди, вожди! Народец ненадежный. Гадай: какая там под хвост вожжа, куда опять натягивают вожжи… Послушные — хоть веники вяжи — шли за вождем, как за козлом овечки. Пещерный век, анахронизм, вожди! Последней веры оплывают свечки. Лупите, полновесные дожди, чтоб и в помине этого не стало! Аминь, вожди! На пенсию, вожди! Да здравствует народ! Да сгинет стадо! Я, может, и не так еще живу, но верю в совесть. По ее закону я больше лба себе не расшибу ни об одну державную икону. ..Мало солнца в Воркуте. Мой товарищ с кинокамерой морщится: «Лучи не те, что в столице белокаменной!» Нам начальство выдает обмундированье летное. Скоро ночь. Программа плотная. Обживаем вертолет. Ловим солнце, чтоб успеть север разглядеть попристальней, к буровой, как к теплой пристани, и к оленям долететь. Мало солнца. Не храню память крымскую, кавказскую. Здешнее, с короткой ласкою,— как теперь его ценю! И повернут шар земной к солнцу буровыми вышками, снега матовыми вспышками, вертолетом, чумом, мной. И в сердечной простоте мы, народ не твердокаменный, из столицы белокаменной, кто — пером, кто — кинокамерой, служим службу Воркуте. Славься, Русь, святая и земная, в бурях бед и в радости побед, Ты одна на всей земле — родная, и тебя дороже нет. Ты полна любви и силы, ты раздольна и вольна. Славься, Русь, великая Россия, наша светлая страна! Русь моя, всегда за все в ответе, для других ты не щадишь себя. Пусть хранят тебя на белом свете правда, вера и судьба! Неважно, что Гомер был слеп. А может, так и проще… Когда стихи уже — как хлеб, они вкусней на ощупь. Когда строка в руке — как вещь, а не туманный символ… Гомер был слеп, и был он весь — в словах произносимых. В них все деянию равно. В них нет игры и фальши. В них то, что — там, давным-давно, и то, что будет дальше. Слепцу орали: — Замолчи!- Но, не тупясь, не старясь, стихи ломались, как мечи, и все-таки остались. Они пришли издалека, шагнув из утра в утро, позелененные слегка, как бронзовая утварь. Они — страннейшая из мер, что в мир несем собою… Гомер был слеп, и он умел любить слепой любовью. И мир, который он любил чутьем неистребимым, не черным был, не белым был, а просто был любимым. А в уши грохот войн гремел и ветер смерти веял… Но слепо утверждал Гомер тот мир, в который верил. …И мы, задорные певцы любви, добра и веры, порой такие же слепцы, хотя и не Гомеры. А жизнь сурова и трезва, и — не переиначить! Куда вы ломитесь, слова, из глубины незрячей? Из бездны белого листа, из чистой, серебристой,- юродивые, босота, слепые бандуристы… У поезда, застыв, задумавшись — в глазах бездонно и черно,- стояли девушка и юноша, не замечая ничего. Как будто все узлы развязаны и все, чем жить, уже в конце,- ручьями светлыми размазаны слезинки на ее лице. То вспыхивает, не стесняется, то вдруг, не вытирая щек, таким сияньем осеняется, что это больно, как ожог. А руки их переплетенные! Четыре вскинутых руки, без толмача переведенные на все земные языки! И кто-то буркнул:- Ненормальные!- Но сел, прерывисто дыша. К ним, как к магнитной аномалии, тянулась каждая душа. И было стыдно нам и совестно, но мы бесстыдно все равно по-воровски на них из поезда смотрели в каждое окно. Глазами жадными несметными скользили по глазам и ртам. Ведь если в жизни чем бессмертны мы, бессмертны тем, что было там. А поезд тронулся. И буднично — неужто эта нас зажгла?- с авоськой, будто бы из булочной, она из тамбура зашла. И оказалась очень простенькой. И некрасива, и робка. И как-то неумело простыни брала из рук проводника. А мы, уже тверды, как стоики, твердили бодро:- Ну, смешно! И лихо грохало о столики отчаянное домино. Лились борщи, наваром радуя, гремели миски, как тамтам, летели версты, пело радио… Но где-то, где-то, где-то там, вдали, в глубинках, на скрещении воспоминаний или рельс всплывало жгучее свечение и озаряло все окрест. И двое, раня утро раннее, перекрывая все гудки, играли вечное, бескрайнее в четыре вскинутых руки! Жизнь опять становится пустой. Утешаюсь тем же примитивом: «Мы не навсегда, мы – на постой…» – Стало убеждающим мотивом. Жизнь на удивление пуста. А ведь всеми красками светилась! Это здесь. А где-то там – не та, Будь на то, конечно, Божья милость. Там мы всё расставим по местам, Все ошибки прошлые итожа. Но понять бы: где же это – «там»? Может, здесь и там – одно и то же? Может быть, и эти мы – и те, И тогда, должно быть, всё едино… В душной тесноте и в пустоте Только быть собой необходимо. И, ещё до Страшного Суда, Вдруг открыть в согласии с судьбою: «Мы – не на постой, мы навсегда!» И заполнить пустоту собою. …И поняла я в непривычной праздности, бесповоротно, зло, до слёз из глаз: дни будут состоять из мелких радостей, ну а большие — больше не про нас. Как на войне — в обидной непригодности того, чья плоть бессильна и больна, не пристегнуть мне бесполезной гордости к размытому понятию: страна. А уж гордиться, хоть какой, зарплатою, обилием бутылок и ветчин и аккуратной на душе заплатою, приличной и смиренной, — нет причин. Смятенны чувства, но логична логика. Она поможет одолеть беду. И Шарика себе, а может, Бобика я по её наводке заведу. И, что бы там под ухом ни трезвонили, забуду о призванье и судьбе. …Пока мне долг работника и воина жестоко не напомнит о себе. Как ты — так я. Твоё тебе верну. Вздохну, шагну, живой из пекла выйду. Я слабая, я руку протяну. Я сильная, я дам себя в обиду. И прочь уйду. Но не с пустой душой, не в затаённой горестной гордыне, — уйду другою. Не твоей. Чужой. И присно. И вовеки. И — отныне. Город мой вечерний, город мой, Москва, весь ты — как кочевье с Крымского моста, Убегает в водах вдаль твое лицо. Крутится без отдыха в парке колесо. Крутится полсвета по тебе толпой. Крутится планета прямо под тобой. И по грудь забрызган звездным серебром мост летящий Крымский — мой ракетодром. Вот стою, перила грустно теребя. Я уже привыкла покидать тебя. Все ношусь по свету я и не устаю. Лишь порой посетую на судьбу свою. Прокаленной дочерна на ином огне, как замужней дочери, ты ответишь мне: «Много или мало счастья и любви, сама выбирала, а теперь — живи…» Уезжаю снова. Снова у виска будет биться слово странное «Москва». И рассветом бодрым где-нибудь в тайге снова станет больно от любви к тебе. Снова все к разлуке, снова неспроста — сцепленные руки Крымского моста. 1 Вспоминаю лесные палы — и по сердцу стучат топоры. Лес — как жизнь, крепкостволен и свеж. Лес, затишье мое и мятеж. Я люблю вас, как сына, леса. У мальчишки лесные глаза. С малахитинкой, зеленцой, среднерусскою хитрецой. Городская ушла дребедень, как лесничество, тянется день. И в лесах — в этой летней суши — ни пожарники — как ни души. Прячу спички. Опасно, как шок. Это хуже убийства — поджог. Знаю кровью — так знают врага,— как, мечась, выгорает тайга. Я вас буду беречь, как дитя, пастушонком тревогу дудя. Тьму листов и иголок сменя, положитесь, леса, на меня. Лес, мой донор, и я — из ветвей с хлорофилловой сутью твоей. Вся — к земле я. Так к ней приросла, многопало припала сосна. Скачут белки, орешки луща... Чистый лес! Ни змеи, ни клеща. Ель макушку уперла в звезду... Утро. Лесом, как жизнью, иду. 2 Я буду жить вовсю — как прет весной вода, как елочка в лесу, как в небе — провода. Как птица, ноткой зябкою на проводе вися... Оно бывает всякое, но я еще не вся. И пусть по всем ладам пройдется жизнь по-всякому, но я не дам, не дам, не дам себе иссякнуть. И медленно, с колен, от утра голубая, я воду, как олень, из речки похлебаю. Я зацеплюсь за плечи осин незнаменитых. Я знаю, как ты лечишь, лесная земляника. И столько я узнаю, тобою, лес, спасенная, что стану я лесная, как пеночка зеленая. Глаза мои — с хрусталинкой от звезд и вод весной. А кровь моя — с русалинкой, с зеленинкой лесной. Лето благостной боли, постиженья печального света… Никогда уже больше не будет такого же лета. лето, где безрассудно и построили, и поломали. Лето с тягостной суммой поумнения и пониманья. Для чего отогрело все, что с летним листом отгорело? Но душа помудрела, и она, помудревши, узрела кратковременность лета, краткость жизни, мгновенность искусства и ничтожность предмета, что вызвал высокие чувства. Люби меня!
Застенчиво,
боязно люби,
словно мы повенчаны
богом и людьми...
Люби меня уверенно,
чини разбой —
схвачена, уведена,
украдена тобой!
Люби меня бесстрашно,
грубо, зло.
Крути меня бесстрастно,
как весло...
Люби меня по-отчески,
воспитывай, лепи,—
как в хорошем очерке,
правильно люби...
Люби совсем неправильно,
непедагогично,
нецеленаправленно,
нелогично...
Люби дремуче, вечно,
противоречиво...
Буду эхом, вещью,
судомойкой, чтивом,
подушкой под локоть,
скамейкой в тени...
Захотел потрогать —
руку протяни!
Буду королевой —
ниже спину, раб!
Буду каравеллой:
в море! Убран трап...
Яблонькой-дичонком
с терпкостью ветвей...
Твоей девчонкой.
Женщиной твоей.
Усмехайся тонко,
защищайся стойко,
злись,
гордись,
глупи...
Люби меня только.
Только люби!Мальчишки, смотрите, вчерашние девочки, подросточки — бантики, белые маечки — идут, повзрослевшие, похудевшие… Ого, вы как будто взволнованы, мальчики? Ведь были — галчата, дурнушки, веснушчаты, косички-метелки… А нынче-то, нынче-то! Как многоступенчато косы закручены! И — снегом в горах — ослепительно личико. Рождается женщина. И без старания — одним поворотом, движением, поступью мужскому, всесильному, мстит за страдания, которые выстрадать выпадет после ей. О, будут еще ее губы искусаны, и будут еще ее руки заломлены за этот короткий полет безыскусственный, за то, что сейчас золотится соломинкой. За все ей платить, тяжело и возвышенно, за все, чем сейчас так нетронуто светится, в тот час, когда шлепнется спелою вишенкой дитя в материнский подол человечества. Так будь же мужчиной, и в пору черемухи, когда ничего еще толком не начато, мальчишка, смирись, поступай в подчиненные, побегай, побегай у девочки в мальчиках! Мне говорила красивая женщина: "Я не грущу, не ропщу. Все, словно в шахматах, строго расчерчено, и ничего не хочу. В памяти - отблеск далекого пламени: детство, дороги, костры... Не изменить этих праведных, правильных правил старинной игры! Все же запутанно, все же стреноженно - черточка в чертеже,- жду я чего-то светло и встревоженно и безнадежно уже. Вырваться, выбраться, взвиться бы птицею жизнь на себе испытать... Все репетиции, все репетиции, ну а когда же спектакль?!" ...Что я могла ей ответить на это? Было в вопросе больше ответа, чем все, что знаю пока. Сузились, словно от яркого света, два моих темных зрачка. 1971 Мой рыжий, красивый сын,
ты красненький, словно солнышко.
Я тебя обнимаю, сонного,
а любить - еще нету сил.
То медью, а то латунью
полыхает из-под простыночки.
И жарко моей ладони
в холодной палате простынувшей.
Ты жгуче к груди прилег
головкой своею красною.
Тебя я, как уголек,
с руки на руку перебрасываю.
Когда ж от щелей
в ночи
крадутся лучи по стенке,
мне кажется, что лучи
летят от твоей постельки.
А вы, мужчины, придете -
здоровые и веселые.
Придете, к губам прижмете
конвертики невесомые.
И рук, каленых морозцем,
работою огрубленных,
тельцем своим молочным
не обожжет ребенок.
Но благодарно сжавши
в ладонях, черствых, как панцирь,
худые, прозрачные наши,
лунные наши пальцы,
поймете, какой ценой,
все муки снося покорно,
рожаем вам пацанов,
горяченьких,
как поковка!1965 На фотографии в газете нечетко изображены бойцы, еще почти что дети, герои мировой войны. Они снимались перед боем — в обнимку, четверо у рва. И было небо голубое, была зеленая трава. Никто не знает их фамилий, о них ни песен нет, ни книг. Здесь чей-то сын и чей-то милый и чей-то первый ученик. Они легли на поле боя,- жить начинавшие едва. И было небо голубое, была зеленая трава. Забыть тот горький год неблизкий мы никогда бы не смогли. По всей России обелиски, как души, рвутся из земли. …Они прикрыли жизнь собою,- жить начинавшие едва, чтоб было небо голубое, была зеленая трава. Не ходи за мной, как за школьницей,
ничего не сули.
И не хочется, и не колется —
не судьба, не суди.
Я еще ничуть не вечерняя,
я пока на коне.
Я еще такая ничейная —
как земля на войне.
Не держи на леске, на поводе,
на узде, на беде,
ни на приводе, ни на проводе,
ни в руках и нигде!
Все, что вверено, что доверено,
разгоню, как коня.
Ой, как ветрено,
ой, как ветрено
в парусах у меня!
Не кидайся лассо набрасывать —
я тебе не мустанг.
Здесь охота — дело напрасное
в этих вольных местах.
Сквозь вселенную конопатую —
чем бы ты ни смутил —
я лечу, верчусь и не падаю
по законам светил.
У меня свое протяжение,
крупных звезд оселки...
Ну а вдруг
твое притяжение —
не узлы, не силки?
И когда-нибудь мне, отважась, ты
скажешь так, что пойму, —
как тебе твоя сила тяжести
тяжела одному......Ну и не надо.
Ну и простимся.
Руки в пространство протянуты слепо.
Как мы от этой муки проспимся?
Холодно справа.
Холодно слева.
Пусто.
Звени,
дорогой колокольчик,
век девятнадцатый,-
снегом пыли!
Что ж это с нами случилось такое?
Что это?
Просто любовь.
До петли.
До ничего.
Так смешно и всецело.
Там мы,
в наивнейшей той старине.
Милый мой мальчик, дитя из лицея,
мы - из убитых на странной войне,
где победители -
бедные люди,-
о, в победителях не окажись!-
где победитель сам себя судит
целую жизнь,
целую жизнь.Опять какая-то поездка... На сколько верст? А может, лет? Мне, как военная повестка, в кармане руку жжет билет. Уеду от своей избушки, отрину, руки разомкну. И это будет — как из пушки, да, как из пушки на Луну. Уеду от мальчишки с челочкой, как будто он уже не в счет, к узбекам, финнам, или орочам, или куда-нибудь еще. Уеду от тебя, подлесок, средь подмосковной тишины, и от тебя, смешной подвесок наивно розовой луны. От наших душ необоюдных, нерасчлененных, как руда, от этих добрых и занудных пенсионеров у пруда. А в том краю, ненужном вроде, надавит небо на плечо, и будет трудно, как на фронте, и счастливо, и горячо... И сын поверит: так и нужно. Он сам узнает этот зов железных рельсов, трасс воздушных, дремучих душ, больших лесов... Все в природе строго. Все в природе страстно. Трогай иль не трогай — То и это страшно. Страшно быть несобранной, Запутанной в траве, Ягодой несорванной На глухой тропе. Страшно быть и грушею, Августом надушенной,- Грушею-игрушкою, Брошенной, надкушенной… Страсть моя и строгость, Я у вас в плену. Никому, чтоб трогать, Рук не протяну. Но ведь я — рябина, Огненная сласть! Капельки-рубины Тронул — пролилась. Но ведь я — как ярмарка: Вся на виду. Налитое яблоко: Тронул — упаду! Лес тихо охает Остро пахнет луг. Ах, как нам плохо Без надежных рук! Наломаю сучьев. Разведу огонь… И себя измучаю, И тебя измучаю. — Тронь!.. …Не тронь!… Пожалуйста, возьмите пальму первенства! Не просто подержать, а насовсем. Пускай у вас в руках крылато, перисто возникнет эта ветвь на зависть всем. А вы пойдете, тихий и небрежный, как будто не случилось ничего. Но будете вы все-таки не прежний — все прежнее теперь исключено. У ваших ног послушно море пенится. Кошмарный зверь, как песик, ест с руки. От палочки волшебной — пальмы первенства — расщелкиваются хитрые замки! Им клады от нее таить нет смысла,— и пальмочка, в ладонь впаявшись твердо, подрагивает, как коромысло, когда полны до самых дужек ведра. Тот — еще мальчик, та — качает первенца, тот — в суету гвоздями быта вбит... Берите же, берите пальму первенства! Черт шутит, пока бог спит... Что? Говорите: «Не хочу. Успеется. И вообще почему вы решили, что именно я? Сейчас мне некогда. Да отстаньте же в конце концов! Все. Пока. Обед стынет...» Эй, кто-нибудь, возьмите пальму первенства! Пожалуйста, возьмите пальму первенства. Берите же, берите пальму первенства! Глас вопиющего в пустыне. 1965 Михаилу Светлову Веселый флаг на мачте поднят — как огонек на маяке. И парус тонет, и парус тонет за горизонтом вдалеке. А по воде гуляют краски, и по-дельфиньи пляшет свет… Он как из сказки, он как из сказки, таких на свете больше нет. А море вдруг приходит в ярость — такой характер у морей. Куда ты, парус, куда ты, парус, вернись скорей, вернись скорей! Но парус вспыхнул, ускользая, и не ответил ничего. И я не знаю, и я не знаю, он был иль не было его… Писатели, спасатели,- вот тем и хороши,- сказители, сказатели, касатели души. Как пламя согревальное в яранге ледяной, горит душа реальная за каждою стеной. Гриппозная, нервозная, стервозная, а все ж - врачом через морозную тайгу - ты к ней идешь. Болит душа невидимо. Попробуй, боль поправ, поправить необидимо, как правит костоправ. Как трудно с ним, трагическим, неловким, словно лом, тончайшим, хирургическим, капризным ремеслом. Чертовская работочка: тут вопли, там хула... Но первый крик ребеночка - святая похвала. На то мы руки пачкаем, скорбим при ночнике, чтоб шевельнул он пальчиком на розовой ноге. Поляна, речка, лес сосновый и очертания села. Я по земле ступаю новой. Я никогда здесь не была. Иду дорогой — очень скверной, где не однажды, зло бранясь, шофер машину вел, наверно, угрюмо проклиная грязь. Россия-мать! По-свойски строги, размытым трактом семеня, мы все клянем твои дороги, кого-то третьего виня. Но, выйдя к деревеньке ближней, проселочную грязь гребя, вдруг понимаем: третий — лишний! И все берем мы на себя... В конце печальной эпопеи,
перевернувшей жизнь мою,
я на развалинах Помпеи,
ошеломленная, стою.
В нас человек взывает зверем,
мы в гибель красоты не верим.
Жестокость!
Парадокс!
Абсурд!
В последний миг последней боли
мы ждем предсмертной высшей воли,
вершащей справедливый суд.
Но вот лежит она под пеплом,
отторгнутым через века,
из огненного далека
с моим перекликаясь пеклом.
И, негодуя, и робея,
молила, плакала, ждала.
Любовь, заложница, Помпея,
зачем, в стихи макая перья,
такой прекрасной ты была?
За хлестнута глухой тоской я.
Нет, гибнуть не должно такое!
Ах, если бы! О, если бы...
Но под ногами - битый мрамор:
обломки дома или храма,
осколки жизни и судьбы.
Вернусь домой к одной себе я,
найду знакомого плебея
по телефону, доложив,
что хороша была Помпея!
А Рим...
Рим, Вечный город, жив....И когда наступает пора
осознать непричастность,
умираю в глаголе -
протяжном, как жизнь:
"распроститься".
Потому что прощаюсь
еще до того, как прощаюсь.
Ничего нет больней и печальней таких репетиций.
Мы в плену у предчувствий,
что все же - увы!- не обманны.
Телепаты,
предтечи потомственных телепророков...
Ухожу от тебя -
как ребенок уходит от мамы,
от родного порога -
к речным норовистым порогам.
Знала: больно родить.
А теперь знаю: больно рождаться,
Только трижды больней оттого,
что в рождественской муке
расстаюсь до того,
как и вправду пришлось бы расстаться,
потому что разлука
и есть - это чувство разлуки.
Расстаюсь,
неизбежность конца проживая заране,
от безумного горя лишь яростней и бесшабашней.
А потом это будет -
как просто на белом экране
кадры жизни чужой,
прошлогодней ли,
позавчерашней.
Но одно меня греет,
как греет в землянке печурка,
и тогда я иду -
конькобежкою -
кругом почета:
может быть, ты поймешь,
к ритму сердца прислушавшись чутко,
что везде, где я буду,-
лишь мы,
неизбежно и четко.
Ты пойми меня, ту, оперенную, полную силы,
без школярской покорности,-
о, да простит мой наставник!-
все, что в сердце носила,
и все, что под сердцем носила,
обретет свою плоть,
наконец-то настанет, настанет!
Ощути этот мир, как твое и мое государство...
Как торопятся мысли,
как трудно прослеживать путь их!
И, еще не простившись,
готова сказать тебе:
- Здравствуй!-
Все, как было,
хотя все, как не было,
все так, как будет.
Но...
Собравшись в комок перед страшным прыжком
в непричастность,
замирает душа,
зная трезво, что ждет ее вскоре.
Не простившись с тобой,
я горюю, с тобою прощаясь,
Потому что предчувствие горя
и есть - это горе.1972 Предчувствую полет
и жизнь свою в высотах,
как, может быть, пилот,
которому под сорок,
который — не босяк,
что носится с кокардой,
который в небесах,
как говорится,— кадры.
Предчувствую полет —
в предчувствии все дело.
Оно во мне поет,
пока не полетела.
Не веря чудесам,
но веря в веру, в чудо,
швыряю чемодан —
наземная покуда.
Рули, пилот, рули!
Наушники воркуют.
Везде —
вблизи,
вдали —
живут, поют, рискуют...Прозрачно Подмосковье, как росинка
на крохотном березовом листе.
В росинке отражается Россия
во всей своей прозрачной чистоте.
Прозрачно елок синее сиянье.
Проталины прозрачны и ручьи.
И песни, что слагают россияне.
И первые весенние грачи.
Идешь ли по грибы или на лыжах,
прямым путем или тропинкой вкось,—
рябинника, снежинка, каждый рыжик
просвечивают стеклышком насквозь.
И человек, что был глухим, незрячим,
становится вдруг светел и прозрачен.
И я сама былинкою свечусь,
бесстрашию открытости учусь.
Гляжусь, как в речку дерево,
в Россию,
где у лугов и вод — как у огня,
где я пройду сквозь каждую осинку
и каждая осинка — свозь меня.
И, словно это я леса растила,
луга косила, ставила дома,
во мне Россия, будто я — Россия,
и я в России — как она сама.Сколько их над планетой? Бессчетно.
И над тропиками, и над полюсом...
Но ни бога нет и ни черта,
и поэтому чуточку боязно.
Я сажусь в самолет,
я приятелям
так машу, чтобы видеть могли.
И эпоха моя термоядерная
отнимает меня у земли.
Отрывается тяжесть от тела.
Трепещу. Вспоминаю Антея.
Где вы, травки, козявки-милашки?
По спине пробегают мурашки!
Мы летаем,
Мы руки сплетаем.
С отвращеньем бифштекс уплетаем,
когда стрелка — тысчонок за пять...
Мы летаем. Таблетки глотаем...
Мы летаем.
Мы все отметаем.
На опасных высотах плутаем...
И когда не летаем —
летаем.
Потому что нельзя не летать.
Да, нельзя!
И пускай я, как девочка,
разреветься готова от страха,
я сама — самолет, самоделочка,
самокрылочка, певчая птаха.
Так хожу вот — по кромке, по краю.
Только верю еще в чудеса.
Только держат пока небеса.
Еще в эту игру поиграю!
Потому что моторы рокочут
и пространство прорезано трассами.
Потому что мне крылья щекочет
солнце, в небе особенно красное.
И наматываются обороты
на спидометры длиннорукие...
Самолеты мои, самолеты!
Очень крепкие.
Очень хрупкие.Спасибо вам, елки зеленые, зеленые елки мои, веселые, озаренные, в иголочках горькой хвои. Зеленые в зиму и в лето, зеленые через года. Я буду всегда молода! Я с вами поверила в это. Спасибо вам, елки зеленые, за то, что вы — все зеленей. За то, что счастливым масленочком росла подле ваших корней. И ты, моя первая елочка, моя новогодняя елочка,— в орешках и в дождике колком,— киваешь большим этим елкам. Спасибо вам, елки зеленые, за вашу высокую вязь, за то, что свои, не заемные, и песни, и сказки у вас. За вашу отзывчивость чуткую, за то, что локтями я чувствую стволов и надежность, и вес. За то, что вы, милые,— лес! Спасибо вам, елки зеленые, за то, что ваш колер — не грим. За то, что — эх, елки зеленые!— по-русски в беде говорим. Мы здесь не пичуги залетные, мы этой земли семена. И жизнь будет — елки зеленые! такою, какая нужна. Становлюсь я спокойной. А это ли просто? ...Мне всегда не хватало баскетбольного роста. Не хватало косы. Не хватало красы. Не хватало на кофточки и на часы. Не хватало товарища, чтоб провожал, чтоб в подъезде за варежку подержал. Долго замуж не брали - не хватало загадочности. Брать не брали, а врали о морали, порядочности. Мне о радости радио звонко болтало, лопотало... А мне все равно не хватало. Не хватало мне марта, потеплевшего тало, доброты и доверия мне не хватало. Не хватало, как влаги земле обожженной, не хватало мне истины обнаженной. О, бездарный разлад между делом и словом! Ты, разлад, как разврат: с кем повелся - тот сломан. Рубишь грубо, под корень. Сколько душ ты повыбил! Становлюсь я спокойной - я сделала выбор. Стал рассветом рассвет, а закат стал закатом... Наши души ничто не расщепит, как атом. Я не здесь. Я там, где ты... В парках строгие цветы. Строгий вечер. Строгий век. Строгий-строгий первый снег. В первом инее Нева. Беспредельность. Синева. Чьи-то окна без огня. Чья-то первая лыжня. Опушенные кусты. Веток смутные кресты. И, медвяна и седа, вся в снежинках резеда. Длинных теней странный пляс и трамваев поздний лязг... Сладко-талая вода. Сладко-тайная беда. Неразменчиво прямой ты идешь к себе домой, на заветное крыльцо, за запретное кольцо. Там тебя тревожно ждут, электричество зажгут, на груди рассыпят смех и с ресниц сцелуют снег... В ваших окнах гаснет свет. Гаснет четкий силуэт. Гаснет сонная волна. Остается тишина. Остается навсегда в тихих блестках резеда, строгий вечер, строгий век, строгий-строгий первый снег... Я полюбила быт за то, что он наш общий быт, что у меня твое пальто на вешалке висит. За тесноту, за тарарам, где все же мы в тепле, за то, что кофе по утрам варю лишь я тебе. За то, что хлеб или цветы,— привыкла я с трудом!— приносишь вечером и ты, как птица в клюве, в дом. Пускай нас заедает быт, пускай сожрет нас, пусть,— тот, где в твоих ладонях спит мой очумелый пульс. Тот, где до нас нет дела всем, где нет особых вех, где по-московски ровно в сем. он будит нас для всех. Я похожа на землю, что была в запустенье веками. Небеса очень туго, очень трудно ко мне привыкали. Меня ливнями било, меня солнцем насквозь прожигало. Время тяжестью всей, словно войско, по мне прошагало. Но за то, что я в небо тянулась упрямо и верно, полюбили меня и дожди и бродячие ветры. Полюбили меня — так, что бедное стало богатым,— и пустили меня по равнинам своим непокатым. Я иду и не гнусь — надо мной мое прежнее небо! Я пою и смеюсь, где другие беспомощно немы. Я иду и не гнусь — подо мной мои прежние травы… Ничего не боюсь. Мне на это подарено право. Я своя у березок, у стогов и насмешливых речек. Все обиды мои подорожники пыльные лечат. Мне не надо просить ни ночлега, ни хлеба, ни света,— я своя у своих перелесков, затонов и веток. А случится беда — я шагну, назову свое имя… Я своя у своих. Меня каждое дерево примет. Всего стихотворений: 38 Количество обращений к поэту: 9039 |
||
|
|
||
Русская поэзия - стихи известных русских поэтов | ||