Русская поэзия
Русские поэтыБиографииСтихи по темам
Случайное стихотворениеСлучайная цитата
Рейтинг русских поэтовРейтинг стихотворений
Угадай автора стихотворения
Переводы русских поэтов на другие языки

Русская поэзия >> Ольга Фёдоровна Берггольц

Ольга Фёдоровна Берггольц (1910-1975)


Все стихотворения Ольги Берггольц на одной странице


29 января 1942


Памяти друга и мужа Николая Степановича Молчанова

Отчаяния мало. Скорби мало.
О, поскорей отбыть проклятый срок!
А ты своей любовью небывалой
меня на жизнь и мужество обрек.

Зачем, зачем?
Мне даже не баюкать,
не пеленать ребенка твоего.
Мне на земле всего желанней мука
и немота понятнее всего.

Ничьих забот, ничьей любви не надо.
Теперь одно всего нужнее мне:
над братскою могилой Ленинграда
в молчании стоять, оцепенев.

И разве для меня победы будут?
В чем утешение себе найду?!
Пускай меня оставят и забудут.
Я буду жить одна - везде и всюду
в твоем последнем пасмурном бреду...

Но ты хотел, чтоб я живых любила.
Но ты хотел, чтоб я жила. Жила
всей человеческой и женской силой.
Чтоб всю ее истратила дотла.
На песни. На пустячные желанья.

На страсть и ревность - пусть придет другой.
На радость. На тягчайшие страданья
с единственною русскою землей.

Ну что ж, пусть будет так...



* * *


А помнишь дорогу
и песни того пассажира?
Едва запоем —
и от горя, от счастья невмочь.
Как мчался состав
по овальной поверхности мира!
Какими снегами
встречала казахская ночь!
Едва запоем —
и привстанем, и глянем с тревогой
друг другу в глаза,
и молчим, ничего не тая...
Все те же ли мы,
и готовы ли вместе в дорогу,
и так ли, как раньше,
далекие манят края?
Как пел пассажир
пятилетье назад, пятилетье!
Геолог он был и разведчик, —
скитался везде потому
Он пел о любви и разлуке:

«Меня дорогая не встретит».
А больше всего — о разлуке...
И все подпевали ему.
Я слышала —
к этим годам и желанья становятся
реже,
и жадность и легкость уходят —
зови не зови...
Но песня за нас отвечает —
вы те же, что были, вы те же!..
И верю я песне,
как верю тебе и любви. 


1935


Август 1942 года


Печаль войны все тяжелей, все глубже,
все горестней в моем родном краю.
Бывает, спросишь собственную душу:
— Ну, как ты, что? —
И слышишь:
— Устаю…—
Но не вини за горькое признанье
души своей и не пугайся, нет.
Она такое приняла страданье
за этот год, что хватит на сто лет.
И только вспомни, вспомни сорок первый:
неудержимо двигался фашист,
а разве — хоть на миг — ослабла вера
не на словах, а в глубине души?
Нет. Боль и стыд нежданных поражений
твоя душа сполна перенесла
и на путях печальных отступлений
невиданную твердость обрела.
…И вот — опять…
О, сводки с юга, утром!
Как будто бы клещами душу рвут.
Почти с молитвой смотришь в репродуктор:
— Скажи, что Грозного не отдадут!
— Скажи, скажи, что снова стала нашей
Кубань, Ростов и пламенный Донбасс.
— Скажи, что англичане от Ламанша
рванулись на Германию сейчас! —
…Но как полынью горем сводки дышат.
Встань и скажи себе, с трудом дыша:
— Ты, может быть, еще не то услышишь,
и все должна перенести душа.
Ты устаешь? Ты вся в рубцах и ранах?
Все так. Но вот сейчас, наедине,
не людям — мне клянись, что не устанешь,
пока твое Отечество в огне.
Ты русская— дыханьем, кровью, думой.
В тебе соединились не вчера
мужицкое терпенье Аввакума
и царская неистовость Петра…
…Такая, отграненная упорством,
твоя душа нужна твоей земле…
Единоборство? — Пусть единоборство!
Мужайся, стой, крепись и — одолей.



Алёнушка


1

Когда весна зеленая
затеплится опять, —
пойду, пойду Аленушкой
над омутом рыдать.
Кругом березы кроткие
склоняются, горя.
Узорною решеткою
подернута заря.

А в омуте прозрачная
вода весной стоит.
А в омуте-то братец мой
на самом дне лежит.
На грудь положен камушек,
граненый, не простой...
Иванушка, Иванушка,
что сделали с тобой?!

Иванушка, возлюбленный,
светлей и кпяше дня, —

потопленный, погубленный,
ты слышишь ли меня?
Оболганный, обманутый,
ни в чем не виноват, —
Иванушка, Иванушка,
воротишься ль назад?

Молчат березы кроткие,
над омутом горя.
И тоненькой решеткою
подернута заря...

2

Голосом звериным, исступленная,
я кричу над омутом с утра:
— Совесть светлая моя, Аленушка!
Отзовись мне, старшая сестра. —

На дворе костры разложат вечером,
смертные отточат лезвия.
Возврати мне облик человеческий,
светлая Аленушка моя.

Я боюсь не гибели, не пламени:
оборотнем страшно умирать.
О, прости, прости за ослушание!
Помоги заклятье снять, сестра.

О, прости меня за то, что, жаждая,
ночью из звериного следа
напилась водой ночной однажды я...
Страшной оказалась та вода...

Мне сестра ответила: — Родимая!
Не поправить нам людское зло.
Камень, камень, камень на груди моей.
Черной тиной очи занесло... —

...Но опять кричу я, исступленная,
страх звериный в сердце не тая...
Вдруг спасет меня моя Аленушка,
Совесть отчужденная моя?

1940



Армия


Мне скажут — Армия...
Я вспомню день — зимой,
январский день сорок второго года.
Моя подруга шла с детьми домой —
они несли с реки в бутылках воду.
Их путь был страшен,
хоть и недалек.
И подошел к ним человек в шинели,
взглянул —
и вынул хлебный свой паек,
трехсотграммовый, весь обледенелый.
И разломил, и детям дал чужим,
и постоял, пока они поели.
И мать рукою серою, как дым,
дотронулась до рукава шинели.
Дотронулась, не посветлев в лице...
Не ведал мир движенья благодарней!
Мы зналг всё о жизни наших армий,
стоявших с нами в городе, в кольце.
...Они расстались. Мать пошла направо,
боец вперед — по снегу и по льду.

Он шел на фронт, за Нарвскую заставу,
от голода качаясь на ходу.
Он шел на фронт, мучительно палим
стыдом отца, мужчины и солдата:
огромный город умирал за ним
в седых лучах январского заката.
Он шел на фронт, одолевая бред,
все время помня — нет, не помня — зная,
что женщина глядит ему вослед,
благодаря его, не укоряя.
Он снег глотал, он чувствовал с досадой,
что слишком тяжелеет автомат,
добрел до фронта и пополз в засаду
на истребленье вражеских солдат...
...Теперь ты понимаешь — почему
нет Армии на всей земле любимей,
нет преданней ее народу своему,
великодушней и непобедимей! 


Январь 1942


Бабье лето


Есть время природы особого света,
неяркого солнца, нежнейшего зноя.
Оно называется
             бабье лето
и в прелести спорит с самою весною.

Уже на лицо осторожно садится
летучая, легкая паутина...
Как звонко поют запоздалые птицы!
Как пышно и грозно пылают куртины!

Давно отгремели могучие ливни,
всё отдано тихой и темною нивой...
Всё чаще от взгляда бываю счастливой,
всё реже и горше бываю ревнивой.

О мудрость щедрейшего бабьего лета,
с отрадой тебя принимаю... И всё же,
любовь моя, где ты, аукнемся, где ты?
А рощи безмолвны, а звезды всё строже...

Вот видишь - проходит пора звездопада,
и, кажется, время навек разлучаться...
...А я лишь теперь понимаю, как надо
любить, и жалеть, и прощать, и прощаться.



Баллада о младшем брате


Его ввели в германский штаб,
и офицер кричал:
— Где старший брат? Твой старший брат!
Ты знаешь — отвечай!

А он любил ловить щеглят,
свистать и петь любил,
и знал, что пленники молчат,—
так брат его учил.

Сгорел дотла родимый дом,
в лесах с отрядом брат.
— Живи,— сказал,— а мы придем,
мы все вернем назад.

Живи, щегленок, не скучай,
пробьет победный срок…
По этой тропочке таскай
с картошкой котелок.

В свинцовых пальцах палача
безжалостны ножи.
Его терзают и кричат:
— Где старший брат? Скажи!

Молчать — нет сил. Но говорить —
нельзя… И что сказать?
И гнев бессмертный озарил
мальчишечьи глаза.
— Да, я скажу, где старший брат.
Он тут, и там, и здесь.
Везде, где вас, врагов, громят,
мой старший брат—везде.
Да, у него огромный рост,
рука его сильна.
Он достает рукой до звезд
и до морского дна.
Он водит в небе самолет,
на крыльях — по звезде,
из корабельных пушек бьет
и вражий танк гранатой рвет…
Мой брат везде, везде.
Его глаза горят во мгле
всевидящим огнем.
Когда идет он по земле,
земля дрожит кругом.
Мой старший брат меня любил.
Он все возьмет назад…—
…И штык фашист в него вонзил.
И умер младший брат.
И старший брат о том узнал.
О, горя тишина!..
— Прощай, щегленок, — он сказал,—
ты постоял за нас!

Но стисни зубы, брат Андрей,
молчи, как он молчал.
И вражьей крови не жалей,
огня и стали не жалей,—
отмщенье палачам!
За брата младшего в упор
рази врага сейчас,
за младших братьев и сестер,
не выдававших нас!


Октябрь 1941


Беатриче


В небе грозно бродят тучи,
закрываю Данте я...
В сумрак стройный и дремучий
входит комната моя...

Часто-часто сердце кличет
в эти злые вечера:
Беатриче, Беатриче,
неизвестная сестра...

Почему у нас не могут
так лелеять и любить?
Даже радость и тревогу
не укроешь от обид...

Почему у нас не верят,
а позорно и смешно
так любить, как Алигьери
полюбил тебя — давно?..

Тупорылыми словами
может броситься любой,
заклеймили сами, сами
эту строгую любовь...

И напрасно сердце кличет,
затихая ввечеру,
Беатриче, Беатриче,
непонятную сестру.


7 октября 1927


Блокадная ласточка


       Весной сорок второго года
       множество ленинградцев
       носило на груди жетон -
       ласточку с письмом в
       клюве.

Сквозь года, и радость, и невзгоды
вечно будет мне сиять одна -
та весна сорок второго года,
в осажденном городе весна.

Маленькую ласточку из жести
я носила на груди сама.
Это было знаком доброй вести,
это означало: "Жду письма".

Этот знак придумала блокада.
Знали мы, что только самолет,
только птица к нам, до Ленинграда,
с милой-милой родины дойдет.

...Сколько писем с той поры мне было.
Отчего же кажется самой,
что доныне я не получила
самое желанное письмо?!

Чтобы к жизни, вставшей за словами,
к правде, влитой в каждую строку,
совестью припасть бы, как устами
в раскаленный полдень - к роднику.

Кто не написал его? Не выслал?
Счастье ли? Победа ли? Беда?
Или друг, который не отыскан
и не узнан мною навсегда?

Или где-нибудь доныне бродит
то письмо, желанное, как свет?
Ищет адрес мой и не находит
и, томясь, тоскует: где ж ответ?

Или близок день, и непременно
в час большой душевной тишины
я приму неслыханной, нетленной
весть, идущую еще с войны...

О, найди меня, гори со мною,
ты, давно обещанная мне
всем, что было,- даже той смешною
ласточкой, в осаде, на войне...


1945


Борису Корнилову


 	...И все не так, и ты теперь иная,
        поешь другое, плачешь о другом...

                                Б. Корнилов

1

О да, я иная, совсем уж иная!
Как быстро кончается жизнь...
Я так постарела, что ты не узнаешь.
А может, узнаешь? Скажи!

Не стану прощенья просить я,
ни клятвы —
напрасной — не стану давать.
Но если — я верю — вернешься обратно,
но если сумеешь узнать, —
давай о взаимных обидах забудем,
побродим, как раньше, вдвоем, —
и плакать, и плакать, и плакать мы будем,
мы знаем с тобою — о чем. 

1939

2

Перебирая в памяти былое,
я вспомню песни первые свои:
«Звезда горит над розовой Невою,
заставские бормочут соловьи...»

...Но годы шли все горестней п слаще,
земля необозримая кругом.
Теперь — ты прав,
мой первый и пропащий,
пою другое,
плачу о другом...

А юные девчонки и мальчишки
они — о том же: сумерки, Нева...
И та же нега в этих песнях дышит,
и молодость по-прежнему права.

1940



* * *


Будет весело тебе со мною,
если ты со мной захочешь жить:
и спою и расскажу смешное,
руки протяну тебе — держи.

Приведу к товарищам, к подругам
(как я долго этого ждала!).
Вот, — скажу, — еще пашла вам друга,
самого хорошего нашла.

Жалуйте, любите, не робейте.
Он упрямый, ласковый, простой.
Но прошу, подруги, не отбейте:
я сама отбила у другой.

Вот что я товарищам сказала б,
вот как жили б весело с тобой —
без обиды, горечи и жалоб,
без прощаний в полночь на вокзалах...


1932


В госпитале


Солдат метался: бред его терзал.
Горела грудь. До самого рассвета
он к женщинам семьи своей взывал,
он. звал, тоскуя: — Мама, где ты, где ты? —
Искал ее, обшаривая тьму...
И юная дружинница склонилась
и крикнула — сквозь бред и смерть — ему:
— Я здесь, сынок! Я здесь, я рядом,
милый! —

И он в склоненной мать свою узнал.
Он зашептал, одолевая муку:
— Ты. здесь? Я рад. А где . ж моя жена?
Пускай придет, на грудь положит руку. —
И снова наклоняется она,
исполненная правдой и любовью:
— Я здесь, — кричит, — я здесь, твоя жена,
у твоего родного изголовья.
Я здесь, жена твоя, сестра и мать.
Мы все с тобой, защитником отчизны.

Мы все пришли, чтобы тебя поднять,
вернуть себе, отечеству и жизни.

Ты веришь, воин. Отступая, бред
сменяется отрадою покоя.
Ты будешь жить. Чужих и дальних нет,
покуда сердце женское с тобою. 


Август 1941


В Сталинграде


Здесь даже давний пепел так горяч,
что опалит - вдохни,
                  припомни,
                         тронь ли...
Но ты, ступая по нему, не плачь
и перед пеплом будущим не дрогни...


1952


Вечерняя станция


Вечерняя станция.
желтая заря…
По перрону мокрому
я ходила зря.
Никого не встречу я,
никого, никого.
лучшего товарища,
друга моего…
Никуда не еду я
никуда, никуда…
Не блеснут мне полночью
чужие города.
Спутника случайного
мне не раздобыть,
легкого, бездомного
сердца не открыть.
Сумерки сгущаются,
ноют провода.
Над синими рельсами
поднялась звезда.
Недавней грозою
пахнет от дорог.
Малые лягушечки
скачут из-под ног.



* * *


Взял неласковую, угрюмую,
с бредом каторжным, с темной думою,
с незажившей тоскою вдовьей,
с непрошедшей старой любовью,
не на радость взял за себя,
не по воле взял, а любя. 



Воспоминание (И вот, в лицо пахнуло земляникой)


И вот, в лицо пахнуло земляникой,
смолистым детством, новгородским днем...
В сырой канавке, полной лунных бликов,
светляк мигнул таинственным огнем...
И вновь брожу, колдуя над ромашкой,
и радуюсь,
когда, услыша зов,
появятся сердитые букашки
из дебрей пестиков и лепестков.
И на ладони, от букетов липкой,
нарочно обещая пирога,
ношу большую старую улитку,
прошу улитку выставить рога...
Ты все еще меня не покидаешь,
повадка, слух и зрение детей!
Ты радуешь, печалишь и взываешь,
и удивляешься,
пьянея от затей.
Но мне не страшно близкого соседства,
усмешек перестарков не боюсь,

и время героическое детства
спокойно входит в молодость мою.
Рассвет сознания. Открытые миры.
Разоблаченье старших до конца.
Разгадано рождение сестры
и появленье птицы из яйца.
Все рушится.
Все ширится и рвется.
А в это время -- в голоде, в огне
Республика блокаде не сдается
и открывает отрочество мне.
Сплошные игры держатся недолго,
недолго тлеет сказка, светлячок:
мы ездим на субботники за Волгу,
и взрослый труд ложится на плечо.
Джон Рид прочитан.
Месяцы каникул
проводим в пионерских лагерях.
Весь мир щебечет, залит земляникой,
а у костров о танках говорят.
Республика! Но ты не отнимала
ни смеха, ни фантазий, нп затей.
Ты только, многодетная, немало
учила нас суровости твоей.
И этих дней прекрасное наследство
я берегу как дружеский союз,
и слух,
и зрение,
и память детства
по праву входят в молодость мою. 


1933


Воспоминание (Точно детство вернулось и — в школу)


Точно детство вернулось и — в школу.
Завтрак, валенки, воробьи...
Это первый снег. Это первый холод
губы стягивает мои.

Ты — как вестник, как гость издалека,
из долин, где не помнят меня.
Чье там детство?
Чьи парты, снежки, уроки?
Окна в елочках и огнях?

А застава? Баюканье ночью?
Петухи, и луна на дворе?
Точно первый снег —
первый шаг у дочки:
удивительный в октябре.

Точно кто-то окликнул знакомым
тайным прозвищем. Точно друг,
проходя, торопясь, — мимоходом припомнил
и в окно мое стукнул вдруг.

Точно кто-то взглянул с укоризной,
и безродный чистый родник
стукнул в сердце, возжаждал жизни,
ждет, чтоб песней к нему приник...

Что же, друг мой, перезимуем,
перетерпим, перегорим... 


1937


* * *


Всё пою чужие песни
о чужой любви-разлуке.
О своей — неинтересно,
только больше станет скуки.

Все прислушиваюсь к этим
песням, сложенным другими:
значит, не одна на свете
я с печалями своими?

Милые мои, хорошие,
неизвестные друзья,
значит, все вы были брошены
иль не найдены, как я?

Значит, минет? Значит, сбудется?
Значит, песня обо мне
никогда не позабудется
в нашей дружной стороне? 


1936


Встреча (На углу случилась остановка)


На углу случилась остановка,
поглядела я в окно мельком:
в желтой куртке, молодой и ловкий,
проходил товарищ военком.

Я не знаю — может быть, ошибка,
может быть, напротив, — повезло:
самой замечательной улыбкой
обменялись мы через стекло.

А потом вперед пошел автобус,
закачался город у окна...
Я не знаю — может быть, мы оба
пожалели. Может — я одна.

Я простая. Не люблю таиться.
Слушайте, товарищ военком:
вот мой адрес. Может, пригодится?
Может, забежите вечерком?

Если ж снова я вас повстречаю
в доме Красной Армии, в саду
или на проспекте — не смущайтесь, —
я к вам пепременно подойду.

Очень страшно, что, случайно встретив,
только из-за странного стыда,
может быть, вернейшего на свете
друга потеряешь навсегда... 


1934


Встреча (Не стыдясь ни счастья, ни печали)


Не стыдясь ни счастья, ни печали,
не скрывая радости своей, —
так детей испанских мы встречали,
не родных, обиженных детей.

И звезда, звезда вела навстречу
к кораблям, над городом блестя,
и казалось всем, что в этот вечер
в каждом доме родилось дитя. 


1937


Встреча (Пахнет соснами, гарью, тленьем)


Пахнет соснами, гарью, тленьем,
рядом бьется родник, — лови!
Это запах освобожденья,
облик вечной нашей любви.

Не считаем ни дней, ни сроков,
не гадаем, что впереди.
Трезвый, яростный и жестокий
полдень счастья, — не отходи! 


1939


Второй разговор с соседкой


Дарья Власьевна,
соседка,
здравствуй.
Вот мы встретились с тобой опять.
В дни весны желанной ленинградской
надо снова нам потолковать.
Тихо-тихо. Небо золотое.
В этой долгожданной тишине
мы пройдем по Невскому с тобою,
по былой «опасной стороне».
Как истерзаны повсюду стены!
Бельма в каждом выбитом окне.
Это мы тут прожили без смены
целых девятьсот ночей и дней.
Мы с тобою танков не взрывали.
Мы в чаду обыденных забот
безымянные высоты брали, —
но на карте нет таких высот.

Где помечена твоя крутая
лестница, ведущая домой,
по которой, с голоду шатаясь,
ты ходила с ведрами зимой?

Где помечена твоя дорога,
по которой десять раз прошла
и сама — в пургу, в мороз, в тревогу —
пятерых на кладбище свезла?

Только мы с тобою, мы, соседка,
помним наши тяжкие пути.
Сами знаем, в картах или в сводках
их не перечислить, не найти.

А для боли нашей молчаливой,
для ранений — скрытых, не простых —
не хватило б на земле нашивок,
ни малиновых, ни золотых.

На груди, над сердцем опаленным,
за войну принявшим столько ран,
лишь медаль на ленточке зеленой,
бережно укрытой в целлофан.

Вот она — святая память наша,
сбереженная на все века...
...Что ж ты плачешь,
что ты, тетя Даша?
Нам еще нельзя с тобой пока.

Дарья Власьевна, не мы, так кто же
отчий дом к победе приберет?

Кто ребятам-сиротам поможет,
юным вдовам слезы оботрет?

Это нам с тобой, хлебнувшим горя,
чьи-то души греть и утешать.
Нам, отдавшим все за этот город, —
поднимать его и украшать.

Нам, не позабыв о старых бедах,
сотни новых вынести забот,
чтоб сынов, когда придут с победой,
хлебом-солью встретить у ворот.

Дарья Власьевна, нам много дела,
точно под воскресный день в дому.
Ты в беде сберечь его сумела,
ты и счастие вернешь ему.

Счастие извечное людское,
что в бреду, в крови, во мгле боев
сберегло и вынесло простое
сердце материнское твое. 


Апрель 1944


Грипп


Эти сны меня уморят
   в злой тоске!..
Снилось мне, что я у моря,
   на песке...
И мельтешит альбатросов
   белизна,
И песков сырую россыпь
   мнет волна.
Я одна на побережье,
   на песке.
Чей-то парус небо режет
   вдалеке...
И густое солнце стелет
   зной вокруг...
...Я очнулась на постели
   вся в жару...
Но вокруг еще — кораллы,
   моря хрип...
Мне сказали — захворала!
   Это — грипп...
«Да, конечно, это климат
   подкачал...
Ты просил меня, любимый,
   не скучать.
Я старалась не заплакать
   при тебе...
Но зачем такая слякоть,
   свист в трубе?!
Я боюсь — меня уморят
   города...
Мы с тобой увидим море
   скоро... да?»


31 января 1927


Дальним друзьям


С этой мной развернутой страницы
я хочу сегодня обратиться
к вам, живущим в дальней стороне.
Я хочу сказать, что не забыла,
никого из вас не разлюбила,
может быть, забывших обо мне.

Верю, милые, что все вы живы,
что горды, упрямы и красивы.
Если ж кто угрюм и одинок,
вот мой адрес — может, пригодится?
«Троицкая семь, квартира тридцать.
Постучать. Не действует звонок».

Вы но бойтесь, я беру не много
на себя: я встречу у порога,
в красный угол сразу посажу.
Расспрошу о ваших неудачах,
нету слез у вас — за вас поплачу,
нет улыбки — сердцем разбужу.

Может быть, на все хватает силы,
что, заветы юности храня,
никого из вас не разлюбила,
никого из вас не позабыла,
вас, не позабывших про меня. 


Осень 1940


Два стихотворения дочерям


1

Сама я тебя отпустила,
сама угадала конец,
мой ласковый, рыженький, милый,
мой первый, мой лучший птенец…

Как дико пустует жилище,
как стынут объятья мои:
разжатые руки не сыщут
веселых ручонок твоих.

Они ль хлопотали, они ли,
теплом озарив бытие,
играли, и в ладушки били,
и сердце держали мое?

Зачем я тебя отпустила,
зачем угадала конец,
мой ласковый, рыженький, милый,
мой первый, мой лучший птенец?

2

На Сиверской, на станции сосновой,
какой мы страшный месяц провели,
не вспоминая, не обмолвясь словом
о холмике из дерна и земли.
Мы обживались, будто новоселы,
всему учились заново подряд
на Сиверской, на станции веселой,
в краю пилотов, дюн и октябрят.
А по кустам играли в прятки дети,
парашютисты прыгали с небес,
фанфары ликовали на рассвете,
грибным дождем затягивало лес,
и кто-то маленький, не уставая,
кричал в соседнем молодом саду
баском, в ладошки: «Майя, Майя! Майя!..»
И отзывалась девочка: «Иду…»



* * *


Должно быть, молодости хватает,
душа, наверно, еще легка, —
если внезапная наступает
на жажду похожая тоска,
когда становится небо чище,
и тонкая зелень мерцает везде,
и ты пристанища не отыщешь
в любимом городе, полном людей, —
тоска о любви, еще не бывшей,
о не свершенных еще делах,
о друзьях неизвестных, не приходивших,
которых задумала и ждала... 


1935


Европа. Война 1940 года


       Илье Эренбургу

         1

Забыли о свете
       вечерних окон,
задули теплый рыжий очаг,
как крысы, уходят
           глубоко-глубоко
в недра земли и там молчат.
А над землею
      голодный скрежет
железных крыл,
        железных зубов
и визг пилы: не смолкая, режет
доски железные для гробов.
Но всё слышнее,
         как плачут дети,
ширится ночь, растут пустыри,
и только вдали на востоке светит
узенькая полоска зари.
И силуэтом на той полоске
круглая, выгнутая земля,
хата, и тоненькая березка,
и меченосные стены Кремля.

         2

Я не видала высоких крыш,
черных от черных дождей.
Но знаю
     по смертной тоске своей,
как ты умирал, Париж.

Железный лязг и немая тишь,
и день похож на тюрьму.
Я знаю, как ты сдавался, Париж,
по бессилию моему.

Тоску не избудешь,
              не заговоришь,
но всё верней и верней
я знаю по ненависти своей,
как ты восстанешь, Париж!

         3

Быть может, близко сроки эти:
не рев сирен, не посвист бомб,
а тишину услышат дети
в бомбоубежище глухом.
И ночью, тихо, вереницей
из-под развалин выходя,
они сперва подставят лица
под струи щедрого дождя.
И, точно в первый день творенья,
горячим будет дождь ночной,
и восклубятся испаренья
над взрытою корой земной.
И будет ветер, ветер, ветер,
как дух, носиться над водой...
...Все перебиты. Только дети
спаслись под выжженной землей.
Они совсем не помнят года,
не знают — кто они и где.
Они, как птицы, ждут восхода
и, греясь, плещутся в воде.
А ночь тиха, тепло и сыро,
поток несет гряду костей...
Вот так настанет детство мира
и царство мудрое детей.

         4

Будет страшный миг
будет тишина.
Шепот, а не крик:
«Кончилась война...»

Темно-красных рек
ропот в тишине.
И ряды калек
в розовой волне...

         5

Его найдут
      в долине плодородной,
где бурных трав
         прекрасно естество,
и удивятся силе благородной
и многослойной ржавчине его.
Его осмотрят
     с трепетным вниманьем,
поищут след — и не найдут
                     следа,
потом по смутным песням
                  и преданьям
определят:
     он создан для труда.
И вот отмоют
         ржавчины узоры,
бессмертной крови сгустки
                     на броне,
прицепят плуги,
         заведут моторы
и двинут по цветущей целине.
И древний танк,
         забыв о нашей ночи,
победным ревом
          сотрясая твердь,
потащит плуги,
          точно скот рабочий,
по тем полям, где нес
               огонь и смерть.

         6

Мечи острим и готовим латы
затем, чтоб миру предстала Ты
необоримой, разящей,
               крылатой,
в сиянье Возмездия и Мечты.
К тебе взывают сестры и жены,
толпа обезумевших матерей,
и дети,
    бродя в городах сожженных,
взывают к тебе:
           «Скорей, скорей!»
Они обугленные ручонки
тянут к тебе во тьме, в ночи...
Во имя
   счастливейшего ребенка
латы готовим, острим мечи.
Всё шире ползут
           кровавые пятна,
в железном прахе земля,
                   в пыли...
Так будь же готова
             на подвиг ратный —
освобожденье всея земли!


1940


* * *


...Ещё редактор книжки не листает
с унылой и значительною миной,
и расторопный критик не ругает
в статье благонамеренной и длинной,
и я уже не потому печальна:
нет, всё, что днями трудными сияло,
нет, всё, что горько плакало ночами,—
не выплакала я, не рассказала.

Я — не они — одна об этом знаю!
О тайны сердца, зреющего в бури!
Они ревнуют, и они ж взывают
к стихам...
      И ждут, чело нахмурив...


1940


Здравствуй


Сердцем, совестью, дыханьем,
Всею жизнью говорю тебе:
«Здравствуй, здравствуй.
Пробил час свиданья,
Светозарный час в людской судьбе.
Я четыре года самой гордой —
Русской верой — верила, любя,
Что дождусь —
Живою или мертвой,
Все равно, —
Но я дождусь тебя.
Пусть же твой огонь неугасимый
В каждом сердце светит и живет
Ради счастья Родины любимой,
Ради гордости твоей, Народ.



Из блокнота сорок первого года


1

...Видим — опять надвигается ночь,
и этому не помочь:
ничем нельзя отвратить темноту,
прикрыть небесную высоту...

2

Я не дома, не города житель,
не живой и не мертвый — ничей:
я живу между двух перекрытий,
в груде сложенных кирпичей...

3

О, это явь — не чудится, не снится:
сирены вопль, и тихо — и тогда
одно мгновенье слышно — птицы, птицы
поют и свищут в городских садах.
Да, в тишине предбоевой, в печали,
так торжествуют хоры вешних птиц,
как будто б рады, что перекричали
огромный город, падающий ниц...

4

В бомбоубежище, в подвале,
нагие лампочки горят...
Быть может, нас сейчас завалит.
Кругом о бомбах говорят...
...Я никогда с такою силой,
как в эту осень, не жила.
Я никогда такой красивой,
такой влюбленной не была...

5

Да, я солгу, да, я тебе скажу:
— Не знаю, что случилося со мной,
Но так легко я по земле хожу,
как не ходила долго и давно.
И так мила мне вся земная твердь,
так песнь моя чиста и высока...
Не потому ль, что в город входит смерть,
а новая любовь недалека?.. 


Сентябрь 1941


Измена


Не наяву, но во сне, во сне
я увидала тебя: ты жив.
Ты вынес все и пришел ко мне,
пересек последние рубежи.

Ты был землею уже, золой,
славой и казнью моею был.
Но, смерти назло
и жизни назло,
ты встал из тысяч
своих могил.

Ты шел сквозь битвы, Майданек, ад,
сквозь печи, пьяные от огня,
сквозь смерть свою ты шел в Ленинград,
дошел, потому что любил меня.

Ты дом нашел мой, а я живу
не в нашем доме теперь, в другом,
и новый муж у меня — наяву…
О, как ты не догадался о нем?!

Хозяином переступил порог,
гордым и радостным встал, любя.
А я бормочу: «Да воскреснет бог»,
а я закрещиваю тебя
крестом неверующих, крестом
отчаянья, где не видать ни зги,
которым закрещен был каждый дом
в ту зиму, в ту зиму, как ты погиб…

О друг,— прости мне невольный стон:
давно не знаю, где явь, где сон…



Ирэне Гурской


Им снится лес, — я знаю, знаю!
Мне тоже снилась год подряд
дорога дальняя лесная,
лесной узорчатый закат.

Мне снилось — я иду па воле,
в живой и мудрой тишине.
Ольха колдует, никнут ели,
струится солнце по сосне...

А всех милей — листва березы.
И вот — не властны над душой
ни гнев, ни счастие, ни слезы,
но только воля и покой.

Им снится лес — зеленый, мудрый,
березовый и молодой.
Родник безродный, мостик узкий,
замшелый камень над водой...

Им снится лес, — я знаю, знаю!
Вот почему, считая дни,
я так же по ночам стенаю
и так же плачу, как они. 


1940


Испытание


...И снова хватит сил
увидеть и узнать,
как все, что ты любил,
начнет тебя терзать.
И оборотнем вдруг
предстанет пред тобой
и оклевещет друг,
и оттолкнет другой.
И станут искушать,
прикажут: «Отрекись!» —
и скорчится душа
от страха и тоски.
И снова хватит сил
одно твердить в ответ:
— Ото всего, чем жил,
не отрекаюсь, нет! —
И снова хватит сил,
запомнив эти дни,
всему, что ты любил,
кричать: — Вернись! Верни... 


1938


К песне


Очнись, как хочешь, но очнись во мне, —
в холодной, онемевшей глубине.

Я не мечтаю — вымолить слова.
Но дай мне знак, что ты еще жива.

Я не прошу — надолго, хоть на миг.
Хотя б не стих, а только вздох и крик.

Хотя бы шепот только или стон.
Хотя б цепей твоих негромкий звон. 


1951


* * *


К сердцу Родины руку тянет
трижды проклятый миром враг.
На огромнейшем поле брани
кровь отметила каждый шаг.

О, любовь моя, жизнь и радость,
дорогая моя земля!
Из отрезанного Ленинграда
вижу свет твоего Кремля.

Пятикрылые вижу звезды,
точно стали еще алей.
Сквозь дремучий, кровавый воздух
вижу Ленинский Мавзолей.

И зарю над стеною старой,
и зубцы ее, как мечи.
И нетленный прах коммунаров
снова в сердце мое стучит.

Наше прошлое, наше дерзанье,
все, что свято нам навсегда,—
на разгром и на поруганье
мы не смеем врагу отдать.

Если это придется взять им,
опозорить свистом плетей,
пусть ложится на нас проклятье
наших внуков и их детей!

Даже клятвы сегодня мало.
Мы во всем земле поклялись.
Время смертных боев настало —
будь неистов. Будь молчалив.

Всем, что есть у тебя живого,
чем страшна и прекрасна жизнь
кровью, пламенем, сталью, словом,—
задержи врага. Задержи!



* * *


Какая темная зима,
какие долгие метели!
Проглянет солнце еле-еле -
и снова ночь, и снова тьма...

Какая в сердце немота,
ни звука в нем, ни стона даже...
Услышит смерть - и то не скажет.
И кто б ответил? Пустота...
О нет, не та зима, не та...

И даже нежности твоей
возврат нежданный и летучий,
зачем он мне? Как эти тучи:
под ними жизнь еще темней,
а мне уже не стать певучей.

Но разве же не я сама
себе предсказывала это,
что вот придет совсем без света,
совсем без радости зима?..


1950


Карадаг


Колеблет зной холмов простор,
земля чадит вечерней мятой.
Орел распластанный, крылатый
впсит, качаясь между гор.

И камни, видные едва
со дна прибрежного селенья,
здесь принимают форму льва,
монгола, женщины, оленя...

Бывает — другу укажи
на то, что неприметно даже, —
сама собой заблещет жизнь
и о себе сама расскажет.
Но пусть любимым будет друг,
пусть выбран будет не случайно,
чтоб для него открытой тайной
и сам ты изумился вдруг:
ведь все, что творчеством зовут,
любовь или стихосложение,
берет начало только тут, —
в понятном другу удивленье...

...Вот так и шла я и вела,
указывала на обрывы,
на мыс, как ржавая стрела
летящий в полукруг залива,
на берег в розовых огнях,
на дальний остов теплохода...
И благодарная природа
все рассказала за меня. 


1935


* * *


Когда ж ты запоешь, когда
откроешь крылья перед всеми?
О, возмести хоть миг труда
в глухонемое наше время!
Я так молю — спеша, скорбя,
молю невнятно, немо, глухо...
Я так боюсь забыть тебя
под непрерывной пыткой духа.
Чем хочешь отомсти: тюрьмой,
безмолвием, подобным казни,
но дай хоть раз тебя — самой,
одной —
       прослушать без боязни.
. . . . . . . . . . . . . . .


1951


Колыбельная другу


Сосны чуть качаются —
мачты корабельные.
Бродит, озирается
песня колыбельная.

Во белых снежках,
в валеных сапожках,
шубка пестрая,
ушки вострые:
слышит снега шепоток,
слышит сердца ропоток.

Бродит песенка в лесу,
держит лапки на весу.
В мягких варежках она,
в теплых, гарусных,
п шумит над ней сосна
черным парусом.

Вот подкралась песня к дому,
смотрит в комнату мою...

Хочешь, я тебе, большому,
хочешь, я тебе, чужому,
колыбельную спою?

Колыбельную...
Корабельную...
Тихо песенка войдет,
ласковая, строгая,
ушками поведет,
варежкой потрогает,
чтоб с отрадой ты вздохнул,
на руке моей уснул,
чтоб ни страшных снов,
чтоб не стало слов,
только снега шепоток,
только сердца бормоток... 


1940


Колыбельная испанскому сыну


Новый сын мой, отдыхай, —
за окошком тихий вечер.
К новой маме привыкай,
к незнакомой русской речи.
Если слышишь ты полет,
не пугайся звуков грозных:
это мирный самолет,
наш, хороший, краснозвездный.
Новый сын мой, привыкай
радоваться вместе с нами,
но смотри не забывай
о своей испанской маме.
Мама с сестрами в бою
в этот вечер наступает.
Мама родину твою
для тебя освобождает.
А когда к своей родне
ты вернешься, к победившей,
не забудь и обо мне,
горячо тебя любившей.
Перелетный птенчик мой,
ты своей советской маме
длинное пришли письмо
с полурусскими словами. 


1937


Ласточки над обрывом


 	...О, домовитая ласточка,
        О, милосизая птичка!

                     Г. Державин

1

Пришла к тому обрыву
судьбе взглянуть в глаза.
Вот здесь была счастливой
я много лет назад...
Морская даль синела,
и бронзов был закат.
Трава чуть-чуть свистела,
как много лет назад.
И так же пахло мятой,
и плакали стрижи...
Но чем свои утраты,
чем выкуплю — скажи?
Не выкупить, не вымолить
и снова не начать.

Проклятия не вымолвить.
Припомнить и — молчать.

Так тихо я сидела,
закрыв лицо платком,
что ласточка задела
плечо мое крылом...

2

Стремясь с безумной высоты,
задела ласточка плечо мне.
А я подумала, что ты
рукой коснулся, что-то вспомнив.
И обернулась я к тебе,
забыв обиды и смятенье,
прощая все своей судьбе
за легкое прикосновенье.

3

Как обрадовалась я
твоему прикосновенью,
ласточка, судьба моя,
трепет, дерзость, искушенье!

Точно встала я с земли,
снова миру улыбнулась.
Точно крылья проросли
там, где ты
крылом коснулась.

1940



Ленинградская осень


Ненастный вечер, тихий и холодный.
Мельчайший дождик сыплется впотьмах.
Прямой-прямой пустой Международный
в огромных новых нежилых домах.
Тяжелый свет артиллерийских вспышек
то озаряет контуры колонн,
то статуи, стоящие на крышах,
то барельеф из каменных знамен
п стены — сплошь в пробоинах снарядов...
А на проспекте — кучка горожан:
трамвая ждут у ржавой баррикады,
ботву и доски бережно держа.
Вот женщина стоит с доской в объятьях;
угрюмо сомкнуты ее уста,
доска в гвоздях — как будто часть распятья,
большой обломок русского креста.
Трамвая нет. Опять не дали тока,
а может быть, разрушил путь снаряд...
Опять пешком до центра — как далеко!
Пошли... Идут — и тихо говорят.
О том, что вот — попался дом проклятый,

стоит — хоть бомбой дерево ломай.
Спокойно люди жили здесь когда-то,
надолго строили себе дома.
А мы... Поежились и замолчали,
разбомбленное зданье обходя.
Прямой проспект, пустой-пустой, печальный,
и граждане под сеткою дождя.

...О, чем утешить хмурых, незнакомых,
но кровно близких и родных людей?
Им только б доски дотащить до дома
и ненадолго руки снять с гвоздей.
И я не утешаю, нет, — не думай,
я утешеньем вас не оскорблю:
я тем же каменным, сырым путем, угрюмым
тащусь, как вы, и, зубы сжав, — терплю.
Нет, утешенья только душу ранят, —
давай молчать...
Но странно: дни придут,
и чьи-то руки пепел соберут
из наших нищих, бедственных времянок.
И с трепетом, почти смешным для нас,
снесут в музей, пронизанный огнями,
и под стекло положат, как алмаз,
невзрачный пепел, смешанный с гвоздями!
Седой хранитель будет объяснять
потомкам, приходящим изумляться:
— Вот это — след Великого Огня,
которым согревались ленинградцы.
В осадных черных, медленных ночах,
под плач снрен и орудийный грохот,
в их самодельных временных печах

дотла сгорела целая эпоха.
Они спокойно всем пренебрегли,
что не годилось для соиротивленья,
все отдали победе, что могли,
без мысли о признанье в поколеньях.
Напротив, им казалось по-другому:
казалось им порой — всего важней
охапку досок дотащить до дома
и ненадолго руки снять с гвоздей...

...Так, день за днем, без жалобы, без стона,
невольный вздох — и тот в груди сдавив,
они творили новые законы
людского счастья и людской любви.
И вот теперь, когда земля светла,
очнщена от ржавчины и смрада, —
мы чтим тебя, священная зола
из бедственных времянок Ленинграда...
...И каждый, посетивший этот прах,
смелее станет, чище и добрее,
и, может, снова душу мир согреет
у нашего блокадного костра. 


Октябрь 1942


Листопад


Осенью в Москве на бульварах вывешивают 
дощечки с надписью «Осторожно, листопад!»

Осень, осень! Над Москвою
Журавли, туман и дым.
Златосумрачной листвою
Загораются сады.
И дощечки на бульварах
всем прохожим говорят,
одиночкам или парам:
«Осторожно, листопад!»

О, как сердцу одиноко
в переулочке чужом!
Вечер бродит мимо окон,
вздрагивая под дождем.
Для кого же здесь одна я,
кто мне дорог, кто мне рад?
Почему припоминаю:
«Осторожно, листопад»?

Ничего не нужно было,-
значит, нечего терять:
даже близким, даже милым,
даже другом не назвать.
Почему же мне тоскливо,
что прощаемся навек,
Невеселый, несчастливый,
одинокий человек?

Что усмешки, что небрежность?
Перетерпишь, переждешь…
Нет — всего страшнее нежность
на прощание, как дождь.
Темный ливень, теплый ливень
весь — сверкание и дрожь!
Будь веселым, будь счастливым
на прощание, как дождь.

…Я одна пойду к вокзалу,
провожатым откажу.
Я не все тебе сказала,
но теперь уж не скажу.
Переулок полон ночью,
а дощечки говорят
проходящим одиночкам:
«Осторожно, листопад»…



Лучший город


Мы с тобой договорились,
повторив сто раз подряд:
— Самый лучший город в мире,
это — город Ленинград!
Отработаем, а к вечеру
все шагаем да бубним
под нос песенку, и плечи нам
кроет белый невский дым...
Отлюбили — отгуляли,
и, не чуя ног, земли, —
на Расстанной мы расстались,
на Разъезжей разошлись...
И не раз я до утра
думала — что станется?
Как же город Ленинград
без тебя останется?..
Ленинград стоит на месте,
белый, строгий ночью,
только ходим мы не вместе,
ходим — в одиночку... 


1932


* * *


Любовные песни, разлучные
отпела, поди, сполна.
Девчоночки их заучивали,
многие, не одна.

Девчоночки наши русские,
радуясь и любя,
моими песнями грустными
выплакивали себя.

Услышав счастливый голос их,
не выдержу — улыбнусь.
На милую, милую молодость
не выдержу — оглянусь.

Ау, дорогая, лучшая,
румянец, июнь, весна!
И песней моей разлучною
откликнется мне она.., 


1937


Майя


Как маленькие дети умирают...
Чистейшие, веселые глаза
им влажной ваткой сразу прикрывают.

Четыре дня — бессонница и жалость,
четыре дня Республика сражалась
за девочку в удушье и жару,
вливала кровь свою и камфару...
Я с кладбища зеленого иду,
оглядываясь часто и упорно
на маленькую красную звезду
над грядкою сырого дерна...
Но я — живу и буду жить, работать,
еще упрямей буду я и злей,
чтобы скорей свести с природой счеты
за боль, и смерть, и горе на земле, 


1933


Маргарите Коршуновой


Когда испытание злое
сомкнулось на жизни кольцом,
мне встретилась женщина-воин
с упрямым и скорбным лицом.

Не слава ее овевала,
но гнев, клевета и печаль.
И снят был ремень, и отняли
ее боевую медаль.

Была в ней такая суровость,
и нежность, и простота,
что сердце согрела мне снова
бессмертная наша мечта.

Никто никогда не узнает,
о чем говорили мы с ней.
Но видеть хочу умирая
ее у постели моей.

Пусть в очи померкшие глянет, —
сурова, нежна и проста.
Пусть Ангелом Смерти предстанет
бессмертная наша Мечта.


1939


Марш оловянных солдатиков


Эй, солдат, смелее в путь-дорожку!
Путь-дорожка огибает мир.
Все мы дети Оловянной Ложки,
и ведет нас Юный Командир.

   Гремят наши пушки,
   штыки блестят!
   Хорошая игрушка,
   дешевая игрушка —
   коробочка солдат.

Командир моложе всех в квартире,
но храбрей не сыщешь молодца!
При таком хорошем командире
рады мы сражаться до конца.

   Гремят наши пушки,
   штыки блестят!
   Отличная игрушка,
   любимая игрушка —
   коробочка солдат.

Всех врагов мы сломим понемножку,
все углы мы к вечеру займем,
и тогда об Оловянной Ложке
и о Командире мы споем.

   Гремят наши пушки,
   штыки блестят!
   Первейшая игрушка,
   храбрейшая игрушка —
   коробочка солдат!


1940


* * *


Мне надо было, покидая
угрюмый дом, упасть в слезах
и на камнях лежать, рыдая,
у всех прохожих на глазах.
Пускай столпились бы, молчали,
пускай бы плакали со мной.
Со мной, исполненны печали
неутолимой и одной...
Пускай, с камней не поднимая,
но только плечи охватив,
сказали б мне:
«Поплачь, родная.
Когда наплачешься — прости».
Но злая гордость помешала.
И, стиснув губы добела,
стыдясь, презрев людскую жалость,
я усмехнулась и ушла.
И мне друзья потом твердили
о неком мужестве моем
и, как победою, гордились
удушливо-бесслезным днем.

Им не понять, что черной платой
за это мужество плачу:
мне петь бы вам — и плакать,
плакать...
Но слезы отняты. Молчу. 


1939


* * *


                  Сестре

Мне старое снилось жилище,
где раннее детство прошло,
где сердце, как прежде, отыщет
приют, и любовь, и тепло.

Мне снилось, что святки, что елка,
что громко смеется сестра,
что искрятся нежно и колко
румяные окна с утра.

А вечером дарят подарки,
п сказками пахнет хвоя,
и звезд золотые огарки
над самою крышей стоят.

...Я знаю — убогим и ветхим
становится старый наш дом;
нагие унылые ветки
стучат за померкшим окном.

А в комнате с мебелью старой,
в обиде и тесноте,
живет одинокий, усталый,
покинутый нами отец...

Зачем же, зачем же мне снится
страна отгоревшей любви?
Мария, подруга, сестрица,
окликни меня, позови... 


Март 1939


Мой дом


А в доме, где жила я много лет,
откуда я ушла зимой блокадной,
по вечерам опять в окошках свет.
Он розоватый, праздничный, нарядный.

Взглянув на бывших три моих окна,
я вспоминаю: здесь была война.

О, как мы затемнялись! Ни луча...
И все темнело, все темнело в мире...
Потом хозяин в дверь не постучал,
как будто путь забыл к своей квартире.
Где до сих пор беспамятствует он,
какой последней кровлей осенен?

Нет, я не знаю, кто живет теперь
в тех комнатах, где жили мы с тобою,
кто вечером стучится в ту же дверь,
кто синеватых не сменил обоев —
тех самых, выбранных давным-давно...
Я их узнала с улицы в окно.

Но этих окон праздничный уют
такой забытый свет в сознанье будит,
что верится, там добрые живут,
хорошие, приветливые люди.

Там даже дети маленькие есть
и кто-то юный и всегда влюбленный,
и только очень радостную весть
сюда теперь приносят почтальоны.
И только очень верные друзья
сюда на праздник сходятся шумливый.
Я так хочу, чтоб кто-то был счастливым
там, где безмерно бедствовала я.

Владейте всем, что не досталось мне,
и всем, что мною отдано войне...

...Но если вдруг такой наступит день —
тишайший снег и сумерек мерцанье,
и станет жечь, нагнав меня везде,
блаженное одно воспоминанье,
и я не справлюсь с ним, и, постучав,
приду в мой дом и встану на пороге,
спрошу... ну, там спрошу: «Который час?»
или- «Воды», как на войне в дороге, —
то вы приход не осуждайте мой,
ответьте мне доверьем и участьем:
ведь я пришла сюда к себе домой,
и помню все и верю в наше счастье... 


1946


Молодость


…Вот когда я тебя воспою,
назову дорогою подругою,
юность канувшую мою,
быстроногую, тонкорукую.
О заставских черемух плен,
комсомольский райком в палисаде,
звон гитар у кладбищенских стен,
по кустарникам звезды в засаде!
Не уйти, не раздать, не избыть
этот гнет молодого томленья,
это грозное чувство судьбы,
так похожее на вдохновенье.
Ты мерещилась всюду, судьба:
в порыжелом военном плакате,
в бурном, взрывчатом слове «борьба»,
в одиночестве на закате.
Как пушисты весной тополя,
как бессонницы неодолимы,
как близка на рассвете земля,
а друзья далеки и любимы.
А любовь? Как воздух и свет,
как дыхание — всюду с тобою,
нет конца ей, выхода нет,—
о крыло ее голубое!
Вот когда я тебя воспою,
назову дорогою подругою,
юность канувшую мою,
быстроногую, тонкорукую…



Моя медаль


...Осада длится, тяжкая осада,
невиданная ни в одной войне.
Медаль за оборону Ленинграда
сегодня Родина вручает мне.
Не ради славы, почестей, награды
я здесь жила и все могла снести:
медаль «За оборону Ленинграда»
со мной, как память моего пути.
Ревнивая, безжалостная память!
И если вдруг согнет меня печаль, —
я до тебя тогда коснусь руками,
медаль моя, солдатская медаль.
Я вспомню все и выпрямлюсь, как надо,
чтоб стать еще упрямей и сильней...
Взывай же чаще к памяти моей,
медаль «За оборону Ленинграда»,
...Война еще идет, еще — осада.
И, как оружье новое в войне,
сегодня Родина вручила мне
медаль «За оборону Ленинграда». 


3 июня 1943


* * *


Мы предчувствовали полыханье
этого трагического дня.
Он пришел. Вот жизнь моя, дыханье.
Родина! Возьми их у меня!

Я и в этот день не позабыла
горьких лет гонения и зла,
но в слепящей вспышке поняла:
это не со мной - с Тобою было,
это Ты мужалась и ждала.

Нет, я ничего не позабыла!
Но была б мертва, осуждена,-
встала бы на зов Твой из могилы,
все б мы встали, а не я одна.

Я люблю Тебя любовью новой,
горькой, всепрощающей, живой,
Родина моя в венце терновом,
с темной радугой над головой.

Он настал, наш час,
            и что он значит -
только нам с Тобою знать дано.
Я люблю Тебя - я не могу иначе,
я и Ты по-прежнему - одно.


Июнь 1941


* * *


На асфальт расплавленный похожа
память ненасытная моя:
я запоминаю всех прохожих,
каждое движенье бытия...
След колес, железных и зубчатых, —
ржавый след обиды и тоски.
Рядом птичий милый отпечаток —
дочери погибшей башмачки.
Здесь друзья чредою проходили.
Всех запоминала — для чего?
Ведь они меня давно забыли,
больше не увижу никого.
Вот один прошел совсем по краю.
Укоризны след его темней.
Где-то он теперь живет? Не знаю.
Может, только в памяти моей.
В наказание такую память
мне судьба-насмешница дала,
чтоб томило долгими годами
то, что сердцем выжжено дотла.

Лучше б мне беспамятство, чем
память
как асфальт расплавленный, как
путь —
вечный путь под самыми стопами:
не сойти с него, не повернуть... 


Октябрь 1939


* * *


На собранье целый день сидела -
    то голосовала, то лгала...
Как я от тоски не поседела?
    Как я от стыда не померла?..
Долго с улицы не уходила -
    только там сама собой была.
В подворотне - с дворником курила,
    водку в забегаловке пила...
В той шарашке двое инвалидов
    (в сорок третьем брали Красный Бор)
рассказали о своих обидах,-
    вот - был интересный разговор!
Мы припомнили между собою,
    старый пепел в сердце шевеля:
штрафники идут в разведку боем -
    прямо через минные поля!..
Кто-нибудь вернется награжденный,
    остальные лягут здесь - тихи,
искупая кровью забубенной
    все свои н е б ы в ш и е грехи!
И соображая еле-еле,
    я сказала в гневе, во хмелю:
"Как мне наши праведники надоели,
    как я наших грешников люблю!"



Надежда


Я все еще верю, что к жизни вернусь,-
однажды на раннем рассвете проснусь.
На раннем, на легком, в прозрачной росе,
где каплями ветки унизаны все,
и в чаше росянки стоит озерко,
и в нем отражается бег облаков,
и я, наклоняясь лицом молодым,
смотрю как на чудо на каплю воды,
и слезы восторга бегут, и легко,
и виден весь мир далеко-далеко…
Я все еще верю, что раннее утро,
знобя и сверкая, вернется опять
ко мне — обнищавшей, безрадостно-мудрой,
не смеющей радоваться и рыдать…



Накануне


...Запомни эти дни.
Прислушайся немного,
и ты — душой — услышишь в тот же час:
она пришла и встала у порога,
она готова в двери постучать.

Она стоит на лестничной площадке,
на темной,
на знакомой без конца,
в солдатской, рваной, дымной плащ-палатке,
кровавый пот не вытерла с лица.

Она к тебе спешила из похода
столь тяжкого,
что слов не обрести.
Она ведь знала: все четыре года
ты ждал ее,
ты знал ее пути.

Ты отдал все, что мог, ее дерзанью:
всю жизнь свою,
всю душу,
радость,
плач.
Ты в ней не усомнился в дни страданья,
не возгордился праздйо в дни удач.
Ты с этой самой лестничной площадки
подряд четыре года провожал
тех — самых лучших,
тех, кто без оглядки
ушел к ее бессмертным рубежам.

И вот она у твоего порога.
Дыханье переводит и молчит.
Ну, день, иу, два, еще совсем немного,
ну, через час — возьмет и постучит.

И в тот же миг серебряным звучаньем
столицы позывные запоют.
Знакомый голос вымолвит:
«Вниманье...»,
а после трубы грянут, и салют,
и хлынет свет,
зальет твою квартиру,
подобный свету радуг и зари,
и всею правдой,
всей отрадой мира
твое существованье озарит.

Запомни ж все.
Пускай навеки память
до мелочи, до капли сохранит

все, чем ты жил,
что говорил с друзьями,
все, что видал,
что думал в эти дни.
Запомни даже небо и погоду,
все впитывай в себя,
всему внемли:
ведь ты живешь весной такого года,
который назовут — Весной Земли.

Запомни ж все! И в будничных тревогах
на всем чистейший отблеск отмечай.
Стоит Победа на твоем пороге.
Сейчас она войдет к тебе.
Встречай! 


3 мая 1945


Начало поэмы


...Всю ночь не разнимали руки,
всю ночь не спали мы с тобой:
я после долгой, злой разлуки
опять пришла к тебе — домой.

Мы говорили долго, жадно,
мы не стыдились слез отрадных, —
мы так крепились в дни ненастья...
Теперь душа светла, мудра,
и зрелое людское счастье,
как солнце, встретит нас с утра.
Теперь навек — ты веришь, веришь?
любовь одна и жизнь одна...

...И вдруг стучит соседка в двери,
вошла и говорит:
— Война! —
Война уже с рассвета длится.
Войне уже девятый час.
Уж враг за новою границей.

Уж сотни первых вдов у нас.
Войне идет девятый час.

И в вечность канул день вчерашний.

Ты говоришь:
— Ну как? Не страшно?
— Нет... Ты идешь в военкомат? —
Еще ты муж, но больше — брат...
Ступай, родной...
И ты — солдат,
ты соотечественник мне,
и в этом — все.
Мы на войне. 


1941


Наш сад


Ты помнишь ли сиянье Петергофа,
дремучие петровские сады,
и этот влажный лепет, бред и вздохи
всегда живой, хлопочущей воды?

Так много было здесь тепла и света,
что в городе зимою, в пору вьюг,
все мнилось мне: а в Петергофе — лето,
алмазный, синий праздничный июль.

Молчи — увы! Волшебный сад изрублен,
мертвы источники с живой водой,
и праздник человечества поруган
свирепой чужеземною ордой.

...Но мы пришли к тебе, земная радость, —
тебя не вытоптать, не истребить.
Но мы пришли к тебе, стоящей рядом,
тысячеверстною дорогой битв.

Пришли — и, символом свершенной мести,
в знак человеческого торжества
воздвигнем вновь, на том же самом месте,
Самсона, раздирающего льва.

И вновь из пепла черного, отсюда,
где смерть и прах, восстанет прежний сад.
Да будет так! Я твердо верю в чудо:
ты дал мне эту веру, Ленинград. 


26 января 1944


* * *


Не знаю, не знаю, живу — и не знаю,
когда же успею, когда запою
в средине лазурную, черную с края
заветную, лучшую песшо мою.

Такую желанную всеми, такую
еще неизвестную спела бы я,
чтоб люди на землю упали тоскуя,
а встали с земли — хорошея, смеясь.

О чем она будет? Не знаю, не знаю,
а знает об этом июньский прибой,
да чаек бездомных отважная стая,
да сердце, которое только с тобой. 


Март 1941


* * *


Не может быть, чтоб жили мы напрасно!
Вот, обернувшись к юности, кричу:
— Ты с нами! Ты безумна! Ты прекрасна!
Ты, горнему подобная лучу!
Так — далеко, в картинной галерее,
тускнеет Демон, сброшенный с высот,
И лишь зари обломок, не тускнея,
в его венце поверженном цветет.
И чем темнее бронзовые перья,
тем ярче свет невидимой зари,
как знак Мечты, Возмездья и Доверья
над взором несмирившимся горит... 


1940


* * *


Не утаю от Тебя печали,
так же как радости не утаю.
Сердце свое раскрываю вначале,
как достоверную повесть Твою.

Не в монументах и не в обелисках,
не в застекленно-бетонных дворцах —
Ты возникаешь невидимо, близко,
в древних и жадных наших сердцах.

Ты возникаешь естественней вздоха,
крови моей клокотанье и тишь,
и я Тобой становлюсь, Эпоха,
и Ты через сердце мое говоришь.

И я не таю от Тебя печали
и самого тайного не таю:
сердце свое раскрываю вначале,
как исповедую повесть Твою...


1937


* * *


Нет, не наступит примирения
с твоею гибелью, поверь.
Рубеж безумья и прозренья
так часто чувствую теперь.
Мне всё знакомей, всё привычней
у края жизни быть одной,
где, точно столбик пограничный,
дощечка с траурной звездой.
Шуршанье листьев прошлогодних...
Смотрю и знаю: подхожу
к невидимому рубежу.
Страшнее сердцу — и свободней.
Еще мгновенье — и понятной
не только станет смерть твоя,
но вся бесцельность, невозвратность,
неудержимость бытия.
...И вдруг разгневанная сила
отбрасывает с рубежа,
и только на могиле милой
цветы засохшие дрожат...



* * *


Ни до серебряной и ни до золотой,
всем ясно, я не доживу с тобой.
Зато у нас железная была -
по кромке смерти на войне прошла.
Всем золотым ее не уступлю:
всё так же, как в железную, люблю.


1949


* * *


О, не оглядывайтесь назад,
на этот лед, на эту тьму;
там жадно ждет вас чей-то взгляд,
не сможете вы не ответить ему.

Вот я оглянулась сегодня… Вдруг
вижу: глядит на меня изо льда
живыми глазами живой мой друг,
единственный мой — навсегда, навсегда.

А я и не знала, что это так.
Я думала, что дышу иным.
Но, казнь моя, радость моя, мечта,
жива я только под взглядом твоим!

Я только ему еще верна,
я только этим еще права:
для всех живущих — его жена,
для нас с тобою — твоя вдова.



Обещание (Вот я выбирала для разлуки)


Вот я выбирала для разлуки
самые печальные слова.
На прощанье многим жала руки,
с горя ни мертва и ни жива.

Только о тебе еще не спела,
об единственном в моей судьбе:
я словам глухим и неумелым
не доверю песню о тебе.

Потому что всю большую дружбу,
всю любовь прекрасную твою
в верности, любви и дружбе мужа,
Родина, все время узнаю.

Все твои упреки и тревоги,
всю заботу сердца твоего...
Даже облик твой, родной и строгий,
неразлучен с обликом его.

Осеняет шлем литые брови,
Млечный Путь струится по штыку...
Кто еще любимей и суровей,
чем красноармеец начеку?

Для кого ж еще вернее слово
и прекрасней песня — для кого?
Сорок раз спою для прочих снова
и единожды — для одного.

Но с такою гордостью и силой,
чтобы каждый вздрогнул: красота
Чтоб дыханье мне перехватило
счастье, чистое как высота... 


1936


Обещание (Я недругов смертью своей не утешу)


..Я недругов смертью своей не утешу,
чтоб в лживых слезах захлебнуться могли.
Не вбит еще крюк, на котором повешусь.
Не скован. Не вырыт рудой из земли.
Я встану над жизнью бездонной своею,
над страхом ее, над железной тоскою...
Я знаю о многом. Я помню. Я  смею.
Я тоже чего-нибудь страшного стою...


1952


Осень


Мне осень озерного края,
как милая ноша, легка.
Уж яблочным соком играя,
веселая плоть налита.
Мы взяли наш сад на поруки,
мы зрелостью окружены,
мы слышим плодов перестуки,
сорвавшихся с вышины.
Ты скажешь, что падает время,
как яблоко ночью в саду,
как изморозь пала на темя
в каком неизвестно году…
Но круглое и золотое,
как будто одна из планет,
но яблоко молодое
тебе протяну я в ответ.
Оно запотело немного
от теплой руки и огня…
Прими его как тревогу,
как первый упрек от меня.



Осень сорок первого года


Я говорю, держа на сердце руку.
Так на присяге, может быть, стоят.
Я говорю с тобой перед разлукой,
страна моя, прекрасная моя.

Прозрачное, правдивейшее слово
ложится на безмолвные листы.
Как в юности, молюсь тебе сурово
и знаю: свет и радость — это ты.

Я до сих пор была твоим сознаньем.
Я от тебя не скрыла ничего.
Я разделила все твои страданья,
как раньше разделяла торжество.

...Но ничего уже не страшно боле:
сквозь бред и смерть сияет предо мной
твое ржаное дремлющее поле,
ущербной озаренное луной.

Еще я лес твой вижу
и на камне,
над безымянной речкою лесной,
заботливыми свернутый руками
немудрый черпачок берестяной.

Как знак добра и мирного общенья,
лежит черпак на камне у реки,
а вечер тих,
неслышно струй теченье,
и на траве мерцают светляки...

О, что мой страх,
что смерти неизбежность,
испепеляющий душевный зной
перед тобой — незыблемой, безбрежной,
перед твоей вечерней тишиной?

Умру, — а ты останешься, как раньше,
и не изменятся твои черты.
Над каждою твоею черной раной
лазоревые вырастут цветы.

И к дому ковыляющий калека
над безымянной речкою лесной
опять сплетет черпак берестяной
с любовной думою о человеке... 


Сентябрь 1941


* * *


От сердца к сердцу.
             Только этот путь
я выбрала тебе. Он прям и страшен.
Стремителен. С него не повернуть.
Он виден всем и славой не украшен.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я говорю за всех, кто здесь погиб.
В моих стихах глухие их шаги,
их вечное и жаркое дыханье.
Я говорю за всех, кто здесь живет,
кто проходил огонь, и смерть, и лед,
я говорю, как плоть твоя, народ,
по праву разделенного страданья...
И вот я становлюся многоликой,
и многодушной, и многоязыкой.
Но мне же суждено самой собой
остаться в разных обликах и душах,
и в чьем-то горе, в радости чужой
свой тайный стон и тайный шепот слушать
и знать, что ничего не утаишь...
Все слышат всё, до скрытого рыданья...
И друг придет с ненужным состраданьем,
и посмеются недруги мои.

Пусть будет так. Я не могу иначе.
Не ты ли учишь, Родина, опять:
не брать, не ждать и не просить подачек
за счастие творить и отдавать.

...И вновь я вижу все твои приметы,
бессмертный твой, кровавый, горький зной,
сорок второй, неистовое лето
и все живое, вставшее стеной
на бой со смертью...


1946


* * *


Откуда такое молчание?
О новый задуманный мир!
Ты наш, ты желанен, ты чаян,
Ты Сердца и Разума пир.

Откуда ж молчанье на пире?
И чаши с вином не стучат,
И струны безмолвны на лире,
И гости, потупясь, молчат.


1940


Отрывок (Достигшей немого отчаянья)


Достигшей немого отчаянья,
давно не молящейся богу,
иконку «Благое Молчание»
мне мать подарила в дорогу.

И ангел Благого Молчания
ревниво меня охранял.
Он дважды меня не нечаянно
с пути повернул. Он знал...

Он знал, никакими созвучьями
увиденного не передать.
Молчание душу измучит мне,
и лжи заржавеет печать. 


1952


Отрывок (Октябрьский дождь стучит в квадрат)


...Октябрьский дождь стучит в квадрат
оконный,
глухие залпы слышатся вдали.
На улицах, сырых и очень темных,
одни сторожевые патрули.

Мерцает желтый слепенький фонарик,
и сердце вдруг сжимается тоской,
когда услышишь:
— Пропуск ваш, товарищ... —
Как будто б ты нездешний и чужой.
— Вот пропуск мой. Пожалуйста, проверьте.
Я здешняя, и этот город — мой.
У нас одно дыханье, дума, сердце...
Я здешняя, товарищ постовой. —

...Но я живу в квартире, где зимою
чужая чья-то вымерла семья.
Все, что кругом, — накоплено не мною.
Все — не мое, как будто б я — не я.

И точно на других широтах мира,
за целых два квартала от меня,
моя другая — прежняя квартира,
без запаха жилого, без огня.

Я редко прихожу туда, случайно.
Войду — и цепенею, не дыша:
еще не бывшей на земле печалью
без слез, без слов терзается душа...
Да, у печали этой нет названья.
Не выплачешь, не выскажешь ее,
и лишь фанерных ставенек стенанье
негромкое — похоже на нее.
А на стекле — полоски из бумаги,
дождями покороблены, желты:
неведенья беспомощные знаки,
зимы варфоломеевской кресты.

Недаром их весною отдирали
те, кто в жилье случайно уцелел,
и только в нежилых домах остались
бумажные полоски на стекле.

Моя квартира прежняя пуста,
ее окошки в траурных крестах.

Да я ли здесь жила с тобой? Да я ли
кормила здесь когда-то дочерей?
Меня ль, меня ль глаза твои встречали
у теплых, у клеенчатых дверей?

Ты вскакивал, ты выбегал к порогу,
чуть делались шаги мои слышны.

Ты восклицал: — Пришла? Ну, слава богу!
А было тихо — не было войны.
И странно: в дни обстрелов п бомбежек,
когда свистела смерть на всех углах,
ты ждал меня, ни капли не тревожась,
как будто б я погибнуть не могла;
как будто б я была заговоренной
несокрушимой верностью твоей.
И тот же взгляд — восторженный,
влюбленный
встречал меня у дорогих дверей.

Я все отдам — любовь, и вдохновенье,
и славу, щедро данную войной, —
за ту одну минуту возвращенья
к тебе, под кров домашний, старый, м о й...
Как будто я ослепла и оглохла:
не услыхать тебя, не увидать.
Я слышу только дождь: он бьется в стекла
и только дождь такой же, как тогда... 


Октябрь 1942


Памяти защитников


 	Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и 
        независимость нашей Родины!

I

В дни наступления армий ленинградских,
в январские свирепые морозы,
ко мне явилась девушка чужая
и попросила написать стихи...

Она пришла ко мне в тот самый вечер,
когда как раз два года исполнялось
со дня жестокой гибели твоей.

Она не знала этого, конечно.
Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,
она просила написать о брате,
три дня назад убитом в Дудергофе.

Он пал, Воронью гору атакуя,
ту высоту проклятую, откуда
два года вел фашист корректировку
всего артиллерийского огня.

Стараясь быть суровой, как большие,
она портрет из сумочки достала:
— Вот мальчик наш,
мой младший брат Володя... —
И я безмолвно ахнула: с портрета
глядели на меня твои глаза.

Не те, уже обугленные смертью,
не те, безумья полные и муки,
но те, которыми глядел мне в сердце
в дни юности, тринадцать лет назад.

Она не знала этого, конечно.
Она просила только: — Напишите
не для того, чтобы его прославить,
но чтоб над ним могли чужие плакать
со мной и мамой, — точно о родном...

Она, чужая девочка, не знала,
какое сердцу предложила бремя, —
ведь до сих пор еще за это время
я реквием тебе — тебе! — не написала...

II

Ты в двери мои постучала,
доверчивая и прямая.
Во имя народной печали
твой тяжкий заказ принимаю.
Позволь же правдиво и прямо,
своим неукрашенным словом
поведать сегодня
о самом
обычном,
простом и суровом...

III

Когда прижимались солдаты, как тени,
к земле и уже не могли оторваться, —
всегда находился в такое мгновенье
один безымянный, Сумевший Подняться.

Правдива грядущая гордая повесть:
она подтвердит, не прикрасив нимало, —
один поднимался, но был он — как совесть.
И всех за такими с земли поднимало.

Не все имена поколенье запомнит.
Но в тот исступленный, клокочущий полдень
безусый мальчишка, гвардеец и школьник,
поднялся — и цепи штурмующих поднял.

Он знал, что такое Воронья гора.
Он встал и шепнул, а не крикнул: — Пора! —

Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,
он звал, и хрипел, и карабкался в гору,
он первым взлетел на нее, обернулся
и ахнул, увидев открывшийся город!

И, может быть, самый счастливый на свете,
всей жизнью в тот миг торжествуя победу, — »
он смерти мгновенной своей не заметил,
ни страха, ни боли ее не изведав.

Он падал лицом к Ленинграду.
Он падал,
а город стремительно мчался навстречу...
...Впервые за долгие годы снаряды
на улицы к нам не ложились в тот вечер.

И звезды мерцали, как в детстве, отрадно
над городом темным, уставшим от бедствий..,
— Как тихо сегодня у нас в Ленинграде, —
сказала сестра и уснула, как в детстве.

«Как тихо», — подумала мать и вздохнула.
Так вольно давно никому не вздыхалось.
Но сердце, привыкшее к смертному гулу,
забытой земной тишины испугалось.

IV

...Как одинок убитый человек
на поле боя, стихшем и морозном.

Кто б ни пришел к нему,
кто ни придет, —
ему теперь все будет поздно, поздно.

Еще мгновенье, может быть, назад
он ждал родных, в такое чудо веря...
Теперь лежит — всеобщий сын и брат,
пока что не опознанный солдат,
пока одной лишь Родины потеря.

Еще не плачут близкие в дому,
еще, приказу вечером внимая,
никто не слышит и не понимает,
что ведь уже о нем,
уже к нему
обращены от имени Державы
прощальные слова любви и вечной славы.

Судьба щадит перед ударом нас,
мудрей, наверно, не смогли бы люди...
А он —
он отдан Родине сейчас,
она одна сегодня с ним пробудет.

Единственная мать, сестра, вдова,
единственные заявив права, —
всю ночь пробудет у сыновних ног
земля распластанная,
тьма ночная,
одна за всех горюя, плача, зная,
что сын —
непоправимо одинок.

V

Мертвый, мертвый...
Он лежит и слышит
все, что недоступно нам, живым:
слышит — ветер облако колышет,
высоко идущее над ним.

Слышит все, что движется без шума,
что молчит и дремлет на земле;
и глубокая застыла дума
на его разглаженном челе.

Этой думы больше не нарушить...
О, не плачь над ним, — не беспокой
тихо торжествующую душу,
услыхавшую земной покой.

VI

Знаю: утешеньем и отрадой
этим строчкам быть не суждено.
Павшим с честью — ничего не надо,
утешать утративших — грешно.

По своей, такой же, скорби — знаю,
что, неукротимую, ее
сильные сердца не обменяют
на забвенье и небытие.

Пусть она, чистейшая, святая,
душу нечерствеющей хранит.

Пусть, любовь и мужество питая,
навсегда с народом породнит.

Незабвенной спаянное кровью,
лишь оно — народпое родство —
обещает в будущем любому
обновление и торжество.

...Девочка, в январские морозы
прибегавшая ко мне домой, —
вот — прими печаль мою и слезы,
реквием несовершенный мой.

Все горчайшее в своей утрате,
все, душе светившее во мгле,
я вложила в плач о нашем брате,
брате всех живущих на земле...

...Неоплаканный и невоспетый,
самый дорогой из дорогих,
знаю, ты простишь меня за это,
ты, отдавший душу за других.

Эта поэма написана по просьбе ленинградской девушки Нины Нониной о брате ее, двадцатилетием гвардейце Владимире Нонине, павшем смертью храбрых в январе 1944 года под Ленинградом, в боях по ликвидации блокады.


Апрель 1944


Память (Всей земною горечью и болью)


Всей земною горечью и болью
навсегда во мне останься шить;
не забуду, не скажу — довольно,
не устану бережно любить.

В мире, счастьем, как росой, омытом,
буду щедрой, любящей, простой —
если ты не будешь позабыта,
если ты останешься со мной. 


1937


Память (О девочка, все связано с тобою)


О девочка, все связано с тобою:
морской весны первоначальный цвет,
окраина в дыму, трамваи с бою,
холодный чай, нетронутый обед...

Вся белизна, сравнимая с палатой,
вся тишина и грохот за окном.
Все, чем перед тобою виновата, —
работа, спешка, неуютный дом.

И все слова, которые ты знала
и, как скворец, могла произносить,
и все, что на земле зовется «жалость»,
и все, что хочет зеленеть и жить...

И странно знать, и невозможно верить,
что эту память называем смертью.


1934


Первый день


  «...И да здравствует социа-
  листическая революция во
  всем мире!»

  Надпись на памятнике
  В. И. Ленину около Фин-
  ляндского вокзала в Ле-
  нинграде; это слова, ска-
  занные Лениным 16 апреля
  1917 года.

...И вновь Литейный — зона
фронтовая.
Идут войска, идут — в который
раз! —
туда, где Ленин, руку простирая,
на грозный подвиг призывает нас.

Они идут, колонна за колонной,
еще в гражданском, тащат узелки...
Невидимые красные знамена
сопровождают красные полки.

Так шли в Семнадцатом —
к тому ж вокзалу,
в предчувствии страданий и побед.
Так вновь идут.
И блещет с пьедестала
неукротимый Ленинский завет. 


22 июня 1941


* * *


Перешагнув порог высокий
остановилась у ворот.
Июльский вечер светлоокий
спускался медленно с высот.
И невский ветер, милый, зримый,
летел с мостов гремя, смеясь...
...Но столько раз мне это снилось,
что не обрадовалась я.
Я не упала тут же рядом
в слезах отважных и живых, —
лишь обвела усталым взглядом
унылый камень мостовых.
О, грозный вечер возвращенья,
когда, спаленная дотла,
душа моя не приняла
ни мира, ни освобожденья... 


1939


Песня (Была на родине твоей)


                Али Алмазову

Была на родине твоей —
и не нашла тебя.
— Здесь друга нет, — сказал ручей,
волнуясь и скорбя.

— Здесь друга нет, — твердили мне
тропинки и луга.
— Здесь друга нет, — сверкнули мне
нагорные снега.

На самый край вершин прпшла
п, стоя на краю,
я громко друга позвала,
как молодость мою.

И эхо голосом чужим
мне крикнуло в ответ,
усталым голосом моим:
— Увы! Здесь друга нет. —

И я вернулася назад,
молчал безлюдный путь.
Не озарила глаз слеза,
и не могу вздохнуть.

И не пойму я много дней,
тоскуя п любя:
зачем на родине твоей
я не нашла тебя? 



Песня (Знаю, чем меня пленила)


Знаю, чем меня пленила
жизнь моя, красавица:
одарила страшной силой,
что самой не справиться.

Не скупилась на нее
ни в любви, ни в бедах я, —
сердце щедрое мое
осуждали, бедные.

Где ж им счастье разгадать —
ни за что, без жалости
все, что было, вдруг отдать
до последней малости.

Я себя не берегла,
я друзей не мучила...
Разлетелись сокола...
Что же, может, к лучшему?

Елка, елка, елочка,
вершинка — что иголочка,
после милого осталась
только поговорочка.

Знаю, знаю, чем пленила
жизнь моя, красавица:
силой, силой, страшной силой.
Ей самой не справиться. 


1940


Песня дочери


Рыженькую и смешную
дочь баюкая свою,
я дремливую, ночную
колыбельную спою.

С парашютной ближней вышки
опустился наземь сон,
под окошками колышет
голубой небесный зонт.

Разгорелись в небе звезды,
лучики во все концы;
соколята бредят в гнездах,
а в скворечниках скворцы.

Звездной ночью, птичьей ночью
потихоньку брежу я:
— Кем ты будешь, дочка, дочка,
рыженькая ты моя?

Будешь ты парашютисткой,
соколенком пролетать:
небо — низко, звезды — близко,
до зари рукой подать! —

Над зеленым круглым миром
распахнется белый шелк,
скажет маршал Ворошилов:
— Вот спасибо, хорошо! —

Старый маршал Ворошилов
скажет: — Ладно, будем знать:
в главный бой тебя решил я
старшим соколом послать. —

И придешь ты очень гордой,
крикнешь: — Мама, погляди!
Золотой красивый орден
точно солнце на груди... :

Сокол мой, парашютистка,
спи...
не хнычь...
время спать...
Небо низко,
звезды близко,
до зари рукой подать... 


Март 1936. Детское Село


Песня о жене патриота


Хорошие письма из дальнего тыла
сержант от жены получал.
И сразу, покамест душа не остыла,
друзьям по оружью читал.

А письма летели сквозь дымные ветры,
сквозь горькое пламя войны,
в зеленых, как вешние листья, конвертах,
сердечные письма жены.

Писала, что родиной стал из чужбины
далекий сибирский колхоз.
Шалела, что муж не оставил ей сына, —
отца б дожидался да рос...

Читали — улыбка с лица но скрывалась,
читали — слезы не сдержав.
— Хорошая другу подружка досталась,
будь счастлив, товарищ сержант.

— Пошли ей, сержант, фронтовые приветы,
земные поклоны от нас.

Совет да любовь вам да ласковых деток,
когда отгрохочет война...

А ночью прорвали враги оборону,
отчизне грозила беда.
И пал он обычною смертью героя,
заветный рубеж не отдав.

Друзья собрались и жене написали,
как младшей сестре дорогой:
«Поплачь, дорогая, убудет печали,
поплачь же над ним, над собой...»
Ответ получили в таком же конверте,
зеленом, как листья весной.
И всем показалось, что не было смерти,
что рядом их друг боевой.

«Спасибо за дружбу, отважная рота,
но знайте, — писала она, —
не плачет, не плачет вдова патриота,
покамест бушует война.

Когда же сражений умолкнут раскаты
и каждый к жене заспешит,
в тот день я, быть может, поплачу, солдаты,
по-женски поплачу, навзрыд...»

...Так бейся же насмерть, отважная рота,
готовь же отмщенье свое —
за то, что не плачет вдова патриота,
за бедное сердце ее... 


1943


Песня о ленинградской матери


Вставал рассвет балтийский
ясный,
когда воззвали рупора:
— Над нами грозная опасность.
Бери оружье, Ленинград! —
А у ворот была в дозоре
седая мать двоих бойцов,
и дрогнуло ее лицо,
и пробежал огонь во взоре.
Она сказала:
— Слышу, маршал.
Ты обращаешься ко мне.
Уже на фронте сын мой старший,
и средний тоже на войне. 

А младший сын со мною рядом,
ему семнадцать лет всего,
но на защиту Ленинграда
я отдаю теперь его.
Иди, мой младший, мой любимый,
зови с собой своих друзей.
Да не падет на дом родимый
Бесчестье плена и плетей!
Нет, мы не встанем на колени!
Не опозорить, не попрать
тот город, где Владимир Ленин
учил терпеть и побеждать.
Овеянный Октябрьской славой,
великий город победит,
мстя за Париж, и за Варшаву,
и за твою судьбу, Мадрид. —
...На бранный труд, на бой, на муки,
во имя права своего,
уходит сын, целуя рукп,
благословившие его.
И, хищникам пророча горе,
гранаты трогая кольцо, —
у городских ворот в дозоре
седая мать троих бойцов. 


20 августа 1941


Письмо


        Али Алмазову

...Где ты, друг мой?
Прошло семилетие
с той разлуки, с последней той...
Ты живешь ли на белом свете?
Ты лежишь ли в земле сырой?

Пусть хоть это стихотворение,
словно голубь, к тебе дойдет,
в запылившемся оперении
прямо в руки твои упадет,
пусть о сердце крылом ударится
одному понятная речь...
Время дни считать,
время стариться,
время близких своих беречь... 



Письмо из Ленинграда


...А у нас на Неве — ледостав.
Длинный ветер с залива пришел.
Переходим на зимний устав,
снаряжаем в путь ледокол.
Он стоит, широкий в груди,
песни разные на борту.
Три субботника, как один,
отработали мы в порту...
Год кончается. Непременно
город сдержит слово свое.
Все бессонней ночная смена,
смена первая в ночь встает.
Рождество допотопной громадой
надвигается, — ждет к себе.
Не одна молодая бригада
в самый звездный ушла пробег.
Я вот тоже, готовлю лыжи,
выбираем маршрут, поем...
Ты все дальше. А мне все ближе
имя радостное твое.
Ты ведь помнишь гранитную зернь

тех прямых приневских камней,
тот октябрьский
сутулый
вечерний
сумрак города,
сеть огней?..
Как шатались, не замечая,
что, негаданная, сама
первым снегом своим помечала
наш маршрут морская зима... 


1931


Победа


Мой друг пришел с Синявинских болот
на краткий отдых, сразу после схватки,
еще не смыв с лица горячий пот,
не счистив грязь с пробитой плащ-палатки.
Пока в передней, тихий и усталый,
он плащ снимал и складывал пилотку, —
я, вместо «здравствуй», крикнула:
— Полтава!
— А мы, — сказал он, — заняли высотку... —

В его глазах такой хороший свет
зажегся вдруг, что стало ясно мне:
нет ни больших, ни маленьких побед,
а есть одна победа на войне.
Одна победа, как одна любовь,
единое народное усилье.
Где б ни лилась родная наша кровь,
она повсюду льется за Россию.
И есть один — один военный труд,
вседневный, тяжкий, страшный, невоспетый,
но в честь него Москва дает салют

и, затемненная, исходит светом.
И каждый вечер, слушая приказ
иль торжество пророчащую сводку,
я радуюсь, товарищи, за вас,
еще не перечисленных сейчас,
занявших безымянную высотку... 


22 сентября 1943


Побратимы


              Михаилу Светлову

Мы шли Сталинградом, была тишина,
был вечер, был воздух морозный кристален.
Высоко крещенская стыла луна
над стрелами строек, над щебнем развалин.

Мы шли по каленой гвардейской земле,
по набережной, озаренной луною,
когда перед нами в серебряной мгле,
чернея, возник монумент Хользунова.
Так вот он, земляк сталинградцев, стоит,
участник воздушных боев за Мадрид...

И вспомнилась песня как будто б о нем,
о хлопце, солдате гражданской войны,
о хлопце, под белогвардейским огнем
мечтавшем о счастье далекой страны.
Он пел, озирая
родные края:
"Гренада, Гренада,
Гренада моя!.. "
Но только, наверно, ошибся поэт:
тот хлопец - он белыми не был убит.
Прошло девятнадцать немыслимых лет -
он все-таки дрался за город Мадрид.
И вот он - стоит к Сталинграду лицом
и смотрит, бессмертный,
                сквозь годы,
                       сквозь бури
туда, где на площади Павших Борцов
испанец лежит - лейтенант Ибаррури.
Пасионарии сын и солдат,
он в сорок втором защищал Сталинград,
он пел, умирая
за эти края:
Россия, Россия,
Россия моя... "

И смотрят друг другу в лицо - на века -
два побратима, два земляка.


1952


* * *


Полковник ехал на гнедом коне,
на тонконогом, взмыленном, атласном.
Вся грудь бойца горела, как в огне, —
была в нашивках, золотых и красных.
На темной меди строгого лица
белел рубец, как след жестокой боли,
а впереди, держась за грудь отца,
сидела дочка — лет пяти, не боле.
Пестрей, чем вешний полевой цветок,
с огромным бантом цвета голубого,
нарядная, как легкий мотылек,
и на отца похожа до смешного.
Мы слишком долго видели детей
седых, блуждающих среди углей,
не детски мудрых и не детски гневных.
А эта — и румяна и бела,
полна ребячьей прелести была,
как русских сказок милая царевна.

Мы так рукоплескали!
Мы цветы
бросали перед всадником отважным.

И девочка народу с высоты
кивала гордо, ласково и важно.

Ну да, конечно, думала она,
что ей цветы, и музыка, и клики;
ей, — не тому, кто в шрамах, в орденах,
везет ее,
свершив поход великий.

И вот, глазами синими блестя,
одарено какой-то светлой властью, —
за всех гвардейцев приняло дитя
восторг людской, и слезы их, и счастье.
И я слыхала — мудрые слова
сказала женщина одна соседу:
— Народная наследница права, —
все — для нее. Ее зовут Победа. 


8 июля 1345


Полуночная


Маятник шатается,
полночь настает,
в доме просыпается
весь ночной народ.

Что там зашуршало,
что там зашумело?
Мышка пробежала,
хвостиком задела...

(Никому не видные,
тихонькие днем,
твари безобидные,
ночью мы живем.)

Слышишь сухонький смычок
ти-ри-ри, ти-ри-ри?..
Это я пою, сверчок,—
тири-ри, тири-ри...
В темной щелочке сижу,
скрипку в лапочках держу...

Если вдруг бессонница
одолеет вас,
лишнее припомнится,
страшное подчас,—

слушай тихий скрип смычка —
тири-ри, тири-ри...
Слушай песенку сверчка —
ти-ри-ри, ти-ри-ри...

И тоску постылую
заглушит сверчок —
сны увидишь милые:
пряник и волчок.

Слушай, слушай скрип смычка
ти-ри-ри, ти-ри-ри...
Слушай песенку сверчка —
ти-ри-ри, ти-ри-ри,..


Осень 1940


Порука


У нас еще с три короба разлуки,
ночных перронов,
дальних поездов.
Но, как друзья, берут нас па поруки
Республика, работа и любовь.
У нас еще — не перемерять — горя...
И все-таки не пропадет любой:
ручаются,
с тоской и горем споря,
Республика, работа и любовь.
Прекрасна жизнь,
и мир ничуть не страшен,
и, если надо только, — вновь и вновь
мы отдадим всю молодость —
за нашу
Республику, работу и любовь.


1933


Послесловие


О, сколько раз меня смущали,
друзей тревожили моих
слова разлуки и печали,
невнятно сложенные в стих.

Ну что в них? Дальняя дорога,
зеленые огни земли,
усмешка, грустная немного,
рука, махнувшая вдали...

Но я дышу одним дыханьем
с людьми любимейшей страны.
Все помыслы, дела, желанья,
тобою, Родина, сильны...

И, может быть, потомок дальний
услышит явственней всего
биенье сердца Твоего
в невнятной песенке прощальной...


1936


* * *


               Б. К.

Потеряла я вечером слово,
что придумала для тебя.
Начинала снова и снова
эту песнь — сердясь, любя...
И уснула в слезах, не веря,
что увижу к утру во сне,
как найдешь ты мою потерю,
начиная песнь обо мне.



Предчувствие


Нет, я не знаю, как придется
тебя на битву провожать,
как вдруг дыханье оборвется,
как за конем твоим бежать...
И где придется нам проститься,
где мы расстанемся с тобой:
на перепутье в поле чистом
иль у заставы городской?
Сигнал ли огненный взовьется,
иль просто скажет командир
— Пора, пускай жена вернется,
Пора, простись и уходи...
Но в ту минуту сердце станет
простым и чистым, как стекло.
И в очи Родина заглянет
спокойно, строго и светло.
И в ней, готовой к муке боя,
как никогда, почуем вновь
нас окрылявшую обоих
единую свою любовь.

И снова станет сердце чистым,
разлука страшная легка...
И разгласит труба горниста
победу твоего полка.


1936


* * *


Придешь, как приходят слепые:
на ощупь стукнешь, слегка.
Лицо потемнело от пыли,
впадины
на висках.

Сама я открою двери
и крикну, смиряя дрожь:
— Я верю тебе, я верю!
Я знала, что ты придешь!


1939


Приятелям


Мы прощаемся, мы наготове,
мы разъедемся кто куда.
Нет, не вспомнит на добром слове
обо мне никто, никогда.

Сколько раз посмеетесь, сколько
оклевещете, не ценя,
за веселую скороговорку,
за упрямство мое меня?

Не потрафила, что ж, простите,
обращаюсь сразу ко всем.
Что ж, попробуйте разлюбите,
позабудьте меня совсем.

Я исхода не предрекаю,
я не жалуюсь, не горжусь...
Я ведь знаю, что я — такая,
одному в подруги гожусь.

Он один меня не осудит,
как любой и лучший из вас,
на мгновение не забудет,
под угрозами не предаст.

...И когда зарастут дорожки,
где ходила с вами вдвоем,
я-то вспомню вас на хорошем,
на певучем слове своем.

Я-то знаю, кто вы такие, —
бережете сердца свои...
Дорогие мои, дорогие,
ненадежные вы мои.


1937


* * *


...Прости, но я сегодня не с тобой.
Я с тем, кого увидеть не надеюсь.
Я услыхала шаг его глухой
среди шагов вернувшихся гвардейцев.

Его последний в этом мире шаг
Они пройдут Потом наступит вечер,
Все кончено. Уже не будет встречи.
Не увидать нигде его, никак...

А после жизнь пойдет своей чредою,
и я такой же буду, как была...
Но нынче в город Гвардия вошла.
Прости, но я сегодня не с тобою. 


1945


Пусть голосуют дети


Я в госпитале мальчика видала.
При нём снаряд убил сестру и мать.
Ему ж по локоть руки оторвало.
А мальчику в то время было пять.

Он музыке учился, он старался.
Любил ловить зеленый круглый мяч…
И вот лежал — и застонать боялся.
Он знал уже: в бою постыден плач.

Лежал тихонько на солдатской койке,
обрубки рук вдоль тела протянув…
О, детская немыслимая стойкость!
Проклятье разжигающим войну!

Проклятье тем, кто там, за океаном,
за бомбовозом строит бомбовоз,

и ждет невыплаканных детских слез,
и детям мира вновь готовит раны.

О, сколько их, безногих и безруких!
Как гулко в черствую кору земли,
не походя на все земные звуки,
стучат коротенькие костыли.

И я хочу, чтоб, не простив обиды,
везде, где люди защищают мир,
являлись маленькие инвалиды,
как равные с храбрейшими людьми.

Пусть ветеран, которому от роду
двенадцать лет,
когда замрут вокруг,
за прочный мир,
за счастие народов
подымет ввысь обрубки детских рук.

Пусть уличит истерзанное детство
тех, кто войну готовит,- навсегда,
чтоб некуда им больше было деться
от нашего грядущего суда.



* * *


Путешествие. Путевка.
Изучение пути.
И на каждой остановке
так и хочется сойти!
В полдень еду, в полночь еду,
одинешенька-одна.
Только дым летит по следу,
только легкая весна.
И висит в окне вагона
безбилетная звезда.
Сквозь пустынные перроны
пробегают поезда.
Поезда меридианы
перешли наискосок,
бьются ложечки в стаканах,
точно кровь звенит в висок.
И бормочут вслух колеса,
и поют в любом купе,
и от самого откоса
золотая кружит степь.
Если просят - запеваю,
не попросят - помолчу.
Никого не вспоминаю
и открыток не строчу.
Не гуди ты, сердце злое,
ты свободно, ты одно.
Перестукнется с тобою
встречный поезд за окном.
Только поезд - мы не встретим
ни зазнобы, ни тоски.
Только марево да ветер,
зеленые огоньки...


1933


Разговор с соседкой


Дарья Власьевна, соседка по квартире,
сядем, побеседуем вдвоем,
Знаешь, будем говорить о мире,
о желанном мире, о своем.

Вот мы прожили почти полгода,
полтораста суток длится бой.
Тяжелы страдания народа —
наши, Дарья Власьевна, с тобой.

О, ночное воющее небо,
дрожь земли, обвал невдалеке,
бедный ленинградский ломтик хлеба —
он почти не весит на руке...

Для того чтоб жить в кольце блокады,
ежедневно смертный слышать свист, —
сколько силы нам, соседка, надо,
сколько ненависти и любви...

Столько, что минутами в смятенье
ты сама себя не узнаешь:
— Вынесу ли? Хватит ли терпенья?
— Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь. —

Дарья Власьевна, — еще немного,
день придет — над нашей головой
пролетит последняя тревога
и последний прозвучит отбой.

И какой далекой, давней-давней
нам с тобой покажется война
в миг, когда толкнем рукою ставни,
сдернем шторы черные с окна.

Пусть жилище светится и дышит,
полнится покоем и весной...
Плачьте тише, смейтесь тише, тише,
будем наслаждаться тишиной.

Будем свежий хлеб ломать руками,
темно-золотистый и ржаной.
Медленными, крупными глотками
будем пить румяное вино.

А тебе — да ведь тебе ж поставят
памятник на площади большой.
Нержавеющей, бессмертной сталью
облик твой запечатлят простой.

Вот такой же: исхудавшей, смелой,
в наскоро повязанном платке,
вот такой, когда под артобстрелом
ты идешь с кошелкою в руке.

Дарья Власьевна, твоею силой
будет вся земля обновлена.
Этой силе имя есть — Россия.
Стой же и мужайся, как она! 


5 декабря 1941


Родине


1

Все, что пошлешь: нежданную беду,
свирепый искус, пламенное счастье,-
все вынесу и через все пройду.
Но не лишай доверья и участья.

Как будто вновь забьют тогда окно
щитом железным, сумрачным и ржавым…
Вдруг в этом отчуждении неправом
наступит смерть — вдруг станет все равно.

2

Не искушай доверья моего.
Я сквозь темницу пронесла его.

Сквозь жалкое предательство друзей.
Сквозь смерть моих возлюбленных детей.

Ни помыслом, ни делом не солгу.
Не искушай — я больше не могу…

3

Изранила и душу опалила,
лишила сна, почти свела с ума…
Не отнимай хоть песенную силу,-
не отнимай,- раскаешься сама!

Не отнимай, чтоб горестный и славный
твой путь воспеть. Чтоб хоть в немой строке
мне говорить с тобой, как равной с равной,-
на вольном и жестоком языке!



Романс


Брожу по городу и ною
безвестной песенки напев...
Вот здесь простились мы с тобою,
здесь оглянулись, не стерпев.

Здесь оглянулись, оступились,
почуяв веянье беды.
А город полн цветочной пыли,
и нежных листьев, и воды.

Я все отдам — пускай смеются,
пускай расплата не легка —
за то, чтоб снова оглянуться
на уходящего дружка!


1937


Романс стойкого оловянного солдатика


        1

В синем сапоге,
на одной ноге,
я стою пред комнаткой твоей...
Буки не боюсь,
не пошелохнусь —
всюду помню о любви своей!

Пусть и град, и гром,
пусть беда кругом —
я таким событьям только рад.
Охватив ружье,
с песней про Нее —
крепче на ноге держись, солдат.

        2

В синем сапоге,
на одной ноге,
под твоим окошечком стою.
Буки не боюсь,
не пошелохнусь,
охраняю милую мою.

Пусть беда кругом,
пусть и град, и гром —
никогда не отступай назад!
Охватив ружье,
с песней про Нее —
крепче на ноге держись, солдат!


Осень 1940


Севастополь


Белый город, синие заливы,
на высоких мачтах - огоньки...
Нет, я буду все-таки счастливой
многим неудачам вопреки.
Ни потери, ни тоска, ни горе
с милою землей не разлучат,
где такое трепетное море
кропотливо трудится, ворча,
где орлы и планеры летают,
где любому камешку - сиять,
где ничто-ничто не исчезает
и не возвращается опять.


1935


Севастополю


О, скорбная весть — Севастополь оставлен...
Товарищи, — встать, как один, перед ним,
пред городом мужества, городом славы,
пред городом — доблестным братом твоим!
Но мы не хотим и не будем прощаться
с тобой, не смирившийся город-солдат:
ты жив,
ты в сердцах москвичей,
сталинградцев,
дыханье твое бережет Ленинград.
Мы знаем: на всех пламенеющих тропах,
со всеми, кто бьет ненавистных врагов,
идет Севастополь,
родной Севастополь,
и кровь и огонь от его берегов...
Промчится година железа и горя,
мы кончим победою наши бои, —
у теплого моря, у синего моря
он встанет опять из развалин своих.

Нет, только не плачь, — мы не чтим его
память,
и этой минуты великая тишь
затем, чтоб сказать:
— Севастополь, ты с нами!
Ты с нами,
ты бьешься,
ты победишь. 


3 июля 1942


* * *


Сегодня вновь растрачено души
на сотни лет,
на тьмы и тьмы ничтожеств...
Хотя бы часть ее в ночной тиши,
как непел в горсть, собрать в стихи...
И что же?
Уже не вспомнить н не повторить
высоких дум, стремительных и чистых,
которыми посмела одарить
лжецов неверующих и речистых.
И щедрой доброте не просиять,
не озарить души потайным светом;
я умудрилась всю ее отдать
жестоким, не нуждающимся в этом.

Все роздано: влачащимся — полет,
трусливым и безгласным дерзновенье,
и тем, кто всех глумливей осмеет, —
глубинный жемчуг сердца — умиленье.
Как нищенка, перед столом стою.
Как мать, дитя родившая до срока.

А завтра вновь иду и отдаю
все, что осталось, не приняв урока.
А может быть — мечты заветней нет, —
вдруг чье-то сердце просто и открыто
такую искру высечет в ответ,
что будут все утраты позабыты? 



Сестре (Машенька, сестра моя, москвичка!)


Машенька, сестра моя, москвичка!
Ленинградцы говорят с тобой.
На военной грозной перекличке
слышишь ли далекий голос мой?
Знаю — слышишь. Знаю — всем знакомым
ты сегодня хвастаешь с утра:
— Нынче из отеческого дома
говорила старшая сестра. —
...Старый дом на Палевском, за Невской,
низенький зеленый палисад.
Машенька, ведь это — наше детство,
школа, елка, пионеротряд...
Вечер, клены, мандолины струны
с соловьем заставским вперебой.
Машенька, ведь это наша юность,
комсомол и первая любовь.
А дворцы и фабрики заставы?
Труд в цехах неделями подряд?
Машенька, ведь это наша слава,
наша жизнь и сердце — Ленинград.
Машенька, теперь в него стреляют,
прямо в город, прямо в нашу жизнь.
Пленом н позором угрожают,
кандалы готовят и ножи.
Но, жестоко душу напрягая,
смертно ненавидя и скорбя,
я со всеми вместе присягаю
и даю присягу за тебя.
Присягаю ленинградским ранам,
первым разоренным очагам:
не сломлюсь, не дрогну, не устану,
ни крупицы не прощу врагам.
Нет. По жизни и по Ленинграду
полчища фашистов не пройдут.
В низеньком зеленом палисаде
лучше мертвой наземь упаду.
Но не мы — они найдут могилу.
Машенька, мы встретимся с тобой.
Мы пройдемся по заставе милой,
по зеленой, синей, голубой.
Мы пройдемся улицею длинной,
вспомним эти горестные дни
и услышим говор мандолины,
и увидим мирные огни.
Расскажи ж друзьям своим в столице:
— Стоек и бесстрашен Ленинград.
Он не дрогнет, он не покорится, —
так сказала старшая сестра. 


12 сентября 1941


Сестре (Ночь, и смерть, и духота...)


Ночь, и смерть, и духота...
И к морю
ты бежишь с ребенком на руках.
Торопись, сестра моя по горю,
пристань долгожданная близка.

Там стоит корабль моей отчизны,
он тебя нетерпеливо ждет:
он пришел сюда во имя жизни,
он детей испанских увезет.

Рев сирен...
Проклятый, чернокрылый
самолет опять кружит, опять...
Дымной шалью запахнула, скрыла,
жадно сына обнимает мать.

О сестра, спеши скорее к молу!
Как мне памятна такая ж ночь.

До зари со смертью я боролась
и не унесла от смерти дочь...

Дорогая, не страшись разлуки.
Слышишь ли, из дома своего
я к тебе протягиваю руки,
чтоб принять ребенка твоего.

Как и ты, согреть его сумею,
никакому горю не отдам,
бережно в душе его взлелею
ненависть великую к врагам. 


1937


Сиделка


Ночная, горькая больница,
палаты, горе, полутьма...
В сиделках — Жизнь, и ей не спится,
и с каждым нянчится сама.
Косынкой повязалась гладко,
и рыжевата, как всегда.
А на груди, поверх халата,
знак Обороны и Труда.
И все, кому она подушки
поправит, в бред и забытье
уносят нежные веснушки
н руки жесткие ее.
И все, кому она прилежно
прохладное подаст питье,
запоминают говор нежный
и руки жесткие ее.
И каждый, костенея, труся,
о смерти зная наперед,
зовет ее к себе:
— Маруся,
Марусенька... —
И Жизнь идет. 


1935


Слепой


Вот ругань плавает, как жир,
пьяна и самовита.
Висят над нею этажи,
гудят под нею плиты,
и рынок плещется густой,
как борщ густой и пышный,
а на углу сидит слепой,
он важен и напыщен.
Лицо рябее решета,
в прорехи брезжит тело.
А на коленях отперта
слепая книга смело.
А женщины сомкнули круг,
все в горестях, в поту,
следят за пляской тощих рук
по бледному листу.
За потный рыжий пятачок,
за скудный этот звон
судьбу любой из них прочтет
по мягкой книге он.
И каждая уйдет горда
слепым его ответом...
Но сам гадатель не видал
ни женщин и ни света...
Всё смыла темная вода...
К горстям бутылка льнет,
и влага скользкая тогда
качает и поет.
И видит он тогда, что свет
краснеет густо, вязко,
что линий не было и нет,
и нет иной окраски...
И вот когда он для себя
на ощупь ждет пророчеств,
гнусаво матерясь, скорбя,
лист за листом ворочая.
Но предсказанья ни к чему,
и некому сказать,
что смерть одна вернет ему
небывшие глаза.


1927 или 1928


Спор


Загорается сыр-бор
не от засухи — от слова.
Веселый разговор
в полуночи выходит снова:

«Ты скажи, скажи, скажи,
не переламывая рук:
с кем ты поделила жизнь
полукруг на полукруг?»

«Ты ответь, ответь, ответь,
голосу не изменя:
с кем ты повстречаешь смерть
без любимой — без меня?»

Сыру-бору нет конца,
горечь поплыла к заре,
и вот уж нет у нас лица,
друг другу не во что смотреть.

Надо, надо, надо знать:
нас не двое на земле —
нам со всеми умирать
и со всеми веселеть…

Холодеет горький бор
не от ливня, но ответа.
Веселый разговор
исходит до рассвета.



Сталинграду


Мы засыпали с думой о тебе.
Мы на заре включали репродуктор,
чтобы услышать о твоей судьбе.
Тобою начиналось наше утро.

В заботах дня десятки раз подряд,
сжимая зубы, затаив дыханье,
твердили мы:
— Мужайся, Сталинград! —
Сквозь наше сердце шло твое страданье.
Сквозь нашу кровь струился горячо
поток твоих немыслимых пожаров.
Нам так хотелось стать к плечу плечом
и на себя принять хоть часть ударов!

...А мне все время вспоминалась ночь
в одном колхозе дальнем, небогатом,
ночь перед первой вспашкою, в тридцатом,
второю большевистскою весной.
Степенно, важно, радостно и строго
готовились колхозники к утру,

с мечтой о новой жизни,
новом строе,
с глубокой верой
в новый, общий труд.
Их новизна безмерная, тревожа,
еще страшила...
Но твердил народ:
— Нам Сталинградский тракторный поможет..,
— Нам Сталинград коней своих пришлет. —

Нет, не на стены зданий и заводов,
проклятый враг, заносишь руку ты:
ты покусился на любовь народа,
ты замахнулся на оплот мечты!
И встала, встала пахарей громада,
как воины они сюда пришли,
чтобы с рабочим классом Сталинграда
спасти любимца трудовой земли.

О том, что было страшным этим летом, —
еще расскажут: песня ждет певца.
У нас в осаде, за чертой кольца,
все озарялось сталинградским светом.
И, глядя на развалины твои
(о, эти снимки в «Правде» и в «Известьях»!),
мы забывали тяготы свои,
мы об одном молили: — Мести, мести!

И пробил час. Удар обрушен первый, —
от Сталинграда пятится злодей.
И ахнул мир, узнав, что значит верность,
что значит ярость верящих людей.

А мы не удивились, нет! Мы знали,
что будет так: полмесяца назад
не зря солдатской клятвой обменялись
два брата: Сталинград и Ленинград.

Прекрасна и сурова наша радость.
О Сталинград,
в час гнева твоего
прими земной поклон от Ленинграда,
от воинства н гражданства его!


24 ноября 1942


Стихи о ленинградских большевиках


Нет в стране такой далекой дали,
не найдешь такого уголка,
где бы не любили, где б не знали
ленинградского большевика.

В этом имени - осенний Смольный,
Балтика, "Аврора", Петроград.
Это имя той железной воли,
о которой гимном говорят.

В этом имени бессмертен Ленин
и прославлен город на века,
город, воспринявший облик гневный
ленинградского большевика.

Вот опять земля к сынам воззвала,
крикнула: "Вперед, большевики!"
Страдный путь к победе указала
Ленинским движением руки.

И, верны уставу, как присяге,
вышли первыми они на бой,
те же, те же смольнинские стяги
высоко подняв над головой.

Там они, где ближе гибель рыщет,
всюду, где угроза велика.
Не щадить себя - таков обычай
ленинградского большевика.

И идут, в огонь идут за ними,
все идут - от взрослых до ребят,
за безжалостными, за своими,
не щадящими самих себя.

Нет, земля, в неволю, в когти смерти
ты не будешь отдана, пока
бьется хоть единственное сердце
ленинградского большевика.


1941


Стихи о себе


...И вот в послевоенной тишине
к себе прислушалась наедине.

Какое сердце стало у меня,
сама не знаю — лучше или хуже:
не отогреть у мирного огня,
не остудить на самой лютой стуже.

И в черный час зажженные войною
затем, чтобы не гаснуть, не стихать,
неженские созвездья надо мною,
неженский ямб в черствеющих стихах...

...И даже том, кто все хотел бы сгладить
в зеркальной, робкой памяти людей,
не дам забыть, как падал ленинградец
на желтый снег пустынных площадей.

И как стволы, поднявшиеся рядом,
сплетают корни в душной глубине
и слили кроны в чистой вышине,


даря прохожим мощную прохладу, —
так скорбь и счастие живут во мне —
единым корнем — в муке Ленинграда,
единой кроною — в грядущем дне.

И все неукротимей год от года
к неистовству зенита своего
растет свобода сердца моего —
единственная на земле свобода.


1945


Твой голос


Дни проводила в диком молчанье,
зубы сцепив, охватив колени.
Сердце мое сторожило отчаянье,
разум — безумия цепкие тени.
Друг мой, ты спросишь —
как же я выжила?
Как не лишилась души, ума?
Голос твой милый все время слышала!
Его не могла заглушить тюрьма.

Все отошло, ничего не осталося:
молодость, счастие — все равно!
Голос твой,
полный любви и жалости...
голос Отчизны моей больной...

Он не шептал утешений без устали,
слов мне возвышенных не говорил.
Только одно мое имя русское,
имя простое мое твердил.

...И знала я, что еще жива я,
что много жизни еще впереди,
пока твой голос, моля, взывая,
имя простое мое твердит. 


Январь 1939


Твой путь


I

...И все осталось там — за белым-белым,
за тем январским ледовитым днем.
О, как я жить решилась, как я смела!
Ведь мы давно условились: вдвоем.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
А тот, который с августа запомнил
сквозь рупора звеневший голос мой, —
зачем-то вдруг нашел меня и поднял,
со снега поднял и привел домой.

Как в притчах позабытых и священных,
пред путником, который изнемог,
ты встал передо мною на колено
и обувь снял с моих отекших ног;
высокое сложил мне изголовье,
чтоб легче сердцу было по ночам,
и лег в ногах, окоченевший сам,
и ничего не называл любовью...

II

Я знаю, слишком знаю это зданье.
И каждый раз, когда иду сюда,
все кажется, что вышла на свиданье
сама с собой, такой же, как тогда.

Но это больше, чем воспоминанье.

Я не боюсь самой себя — вчерашней.
На все отвечу, если уж пришла, —
вот этой серой, беспощадной, страшной,
глядящей из блокадного угла.

Я той боюсь, которая однажды
на Мамисоне1
искрящимся днем
глядела в мир с неукротимой жаждой
и вернла во всем ему, во всем...

Но это больше чем воспоминанье.
Я не о ней.
Я о гранитном зданье.

Здесь, как в бреду, все было смещено:
здесь умирали, стряпали и ели,
а те, кто мог еще
вставать с постелен,
пораньше утром,
растемнив окно,
в кружок усевшись,
перьями скрипели.

Отсюда передачи шли на город —
стихи, и сводки,
и о хлебе весть.
Здесь жили дикторы и репортеры,
поэт, артистки...
Всех не перечесть.
Они давно покинули жилища
там, где-то в недрах города,
вдали;

они одни из первых на кладбища
последних родственников отвезли
и, спаяны сильней, чем кровью рода,
родней, чем дети одного отца,
сюда зимой сорок второго года
сошлись — сопротивляться до конца.

Здесь, на походной койке-раскладушке,
у каменки, блокадного божка,
я новую почувствовала душу,
самой мне непонятную пока.

Я здесь стихи горчайшие писала,
спеша, чтоб свет использовать дневной...
Сюда, в тот день,
когда я в снег упала
ты и привел бездомную — домой.

III

...По сумрачным утрам
ты за водой ходил па льдистый Невский,

где выл норд-вест,
седой, косматый, резкий
и запах гари стлался по дворам.
Стоял, пылая, город.
В семь утра
темнел скелет
Гостиного двора.
И на Литейном был один источник.
Трубу прорвав, подземная вода
однажды с воплем вырвалась из почвы
и поплыла, смерзаясь в глыбы льда.
Вода плыла, гремя и коченея,
и люди к стенам жались перед нею,
но вдруг один, устав пережидать, —
наперерез пошел
но корке льда,
ожесточась пошел,
но не прорвался,
а сбит волной,
свалился на ходу,
и вмерз в поток,
и так лежать остался
здесь,
па Литейном,
видный всем, —
во льду.

А люди утром прорубь продолбили
невдалеке
и длинною чредой

к его прозрачной ледяной могиле
до марта приходили за водой.

Тому, кому пришлось когда-нибудь
ходить сюда, — не говори: «Забудь».
Я знаю все. Я тоже там была,
я ту же воду жгучую брала
на улице, меж темными домами,
где человек, судьбы моей собрат,
как мамонт, павший сто веков назад,
лежал, затертый городскими льдами.

...Вот так настал,
одетый в кровь и лед,
сорок второй, необоримый год.

О, год ожесточенья и упорства!
Лишь насмерть,
насмерть всюду встали мы.
Год Ленинграда,
год его зимы,
год Сталинградского
единоборства.

IV

В те дни исчез, отхлынул б ы т.
И смело
в права свои вступило бытие.
А я жила.
Изнемогало тело,

и то сияло, то бессильно тлело
сознание смятенное мое.
Сжималась жизнь во мне...
Совсем похоже,
как древняя шагреневая кожа
с неистовой сжималась быстротою,
едва владелец — бедный раб ее —
любое, иезапретиое, простое
осуществлял желание свое.
Сжималась жизнь...
Так вот что значит — смерть:
не сметь желать.
Самой, совсем не сметь.

Ну что же, пусть.
Я все равно устала,
я все равно не этого ждала
на тех далеких горных перевалах,
под небосводом синего стекла,
там, где цветок глядел из-за сугроба,
где в облаках, на кромке крутизны,
мы так тогда прекрасны были оба,
так молоды, бесстрашны и сильны...

...Все превратилось вдруг в воспоминанье:
вся жизнь,
все чувства,
даже я сама,
пока вокруг в свирепом ожиданье
стоят враги, безумствует зима,
и надо всем —
сквозь лед, и бред, и ночи,

не погасить его, не отойти —
рублевский лик и стынущие очи
того, кому не сказано:
— Прости! —
Того, кто был со мной на перевале,
на одиноком блещущем нути,
и умер здесь, от голода, в подвале,
а я —
я не могла его снасти...

...Еще хотелось повидать сестру.
Я думала о ней с такой любовью,
что стало ясно мне: на днях — умру.
То кровь тоскует по родимой крови.

Но незнакомый, чей-то, не родной,
ты ближе всех, ты рядом был со мной.
И ты не утешал меня.
Ночами,
когда, как все, утратив радость слез,
от горя корчась, я почти мычала,
ни рук моих не гладил, ни волос.
Ты сам, без просьб,
как будто б стал на страже
глухого отчужденья моего;
ты не коснулся ревностью его
и не нарушил нежностию даже.

Ты просто мне глоток воды горячей
давал с утра,
и хлеба,
н тетрадь

п заставлял писать для передачи:
ты просто не давал мне умирать...

Не знаю — как, но я на дне страданья,
о мертвом счастье бредя, о тепле,
открыла вдруг, что ты — мое желанье,
последнее желанье на земле.

Я так хочу.
Я так хочу сама.
Пускай, озлясь, грозится мне зима,
что радости вместить уже не сможет
остаток жизни —
мстительная кожа, —
я так хочу.
Пускай сойдет на нет:
мне мерзок своеволия запрет.

Я даже пела что-то в этот вечер,
почти забытое, у огонька,
цветным платком плотней укрыла плечи
и темный рот подкрасила слегка.

В тот самый день сказал ты мне смущаясь.
— А все считают, ты — моя жена... —
И люди нас не попрекнули счастьем
в том городе,
где бредила война.

V

Мы жили высоко — седьмой этаж.
Отсюда был далёко виден город.

Он обгоревший, тихий был и гордый,
пустынный был
и весь, до пепла, — наш.

А мы ходили в Летний по грибы,
где, как в бору, кукушка куковала.
Возили реже мертвых.
Но гробы
не появлялись: сил недоставало
на этот древний горестный обряд.
О нем забыл блокадный Ленинград.

И первый гроб, обитый кумачом,
проехавший на катафалке красном,
обрадовал людей: нам стало ясно,
что к жизни возвращаехмся и мы
из недр нечеловеческой зимы.

О нет, я не кощунствую!
Так было!
Нам все о жизни яростно твердило,
и, точно дар торжественный, — для нас
все на земле
явилось
в первый раз.
И солнце мы впервые увидали
и с наших крыш,
постов сторожевых, —
Большой Земли мерцающие дали
в румяных зорях,
в дымке синевы.

До стона,
до озноба,
до восторга
мы вглядывались в эту синеву...
Прекрасная!
Нельзя тебя отторгнуть.
Ты — это жизнь.
Ты есть — и я живу.

...Я помню час, когда, толкнув рукой
окошко, перекрещенное слепо,
я в одичавший зимний угол свой
впустила полднем дышащее небо.

Я отойти не смела от окна!
Слепорожденный
в первый день прозренья
глядел бы так,
с таким яге изумленьем
на все, что знал под именем «весна»!

VI

...А в темноте, почти касаясь кровли,
всю ночь снаряды бешеные шли,
так метров семь над сонной нашей кровью,
и рушились то близко, то вдали.
Ты рядом спал, как спал весь город — камнем,
сменясь с дежурства.
Мы с утра в бою...

Как страшно мне.
Услышав свист, руками
я прикрываю голову твою.
Невольный жест, напрасный — знаю, знаю...

А ночь светла.
И над лицом твоим
с тысячелетней нежностью склоняясь,
я тороплюсь налюбоваться им.
Я тороплюсь, я знаю, что сосчитан
свиданья срок.
Разлука настает.
Но ты не знай...
Спи под моей защитой,
солдат уставший,
муж,
дитя мое...

Три выстрела — три грохота подряд.
Поблизости... Пока не в наш квадрат...
...А рядом, в изголовье надо мною,
охапка веток, полная весною,
ты с фронта, из Рыбацкого, принес...
Как пахнут листья, господи, — до слез!
Так ты вернулась, встала в изголовье,
о молодость... твой запах узнаю.
Сплети ж с моей сегодняшней любовью
всю чистоту и трепетность твою,
верни мне все...
...Свистит. Опять фугас!
Сюда идет... Враг обнаружил нас,

засек,
нашел,
сюда кладет снаряды,
невидимый,
нацелился в упор
откуда-то из гатчинского сада,
от царскосельских дремлющих озер, —
сюда идет...
...В ночной молочной дымке
я узнаю, безносый невидимка,
тебя.
Ты приходил ко мне зимой.
Свистишь?
Свисти.
Я принимаю бой.

Ты утопить хотел меня в отеке.
Ты до костей обтягивал мне щеки.
Ты мне глаза мои вдавил в глазницы,
ты зубы мне расшатывал во рту,
ты гнал меня в подвалы,
в темноту,
под свод психиатрической больницы...

Но меж развалин горестных и дымных,
в ожогах вся,
в рубцах, в крови, в золе,
я поднялась,
как все, — неистребима,
с неистребимой верностью Земле,

и здесь, под этой обреченной крышей,
нашла возлюбленного своего.
Он рядом спит.
Он жив.
Он мирно дышит.
Я ни за что не разбужу его.

Что может враг? Разрушить и убить.
И только-то?
А я могу любить,
а мне не счесть души моей богатства,
а я затем хочу и буду жить,
чтоб всю ее,
как дань людскому братству,
на жертвенник всемирный положить.
Грозишь?
Грози.
Свисти со всех сторон.
Мы победили.
Ты приговорен.

Обстрел затих.
Зарею полон город,
сменяются усталые дозоры,
на улицах пустынно и светло.
Сметают в кучи дворники стекло,
и неустанным эхом повторен
щемящий, тонкий, шаркающий звон,
и радуги бегут по тротуарам
в стеклянных брызгах.
В городе весна,
разбитым камнем пахнет и пожаром,

в гранитный берег плещется волна,
как сотни лет плескалась. Тишина.

...О девочка с вершины Мамисона,
что знала ты о счастии?
Оно
неласково,
сурово и бессонно
и с гибелью порой сопряжено.
Пред ним ничто — веселье.
Радость — прах.
Пред ним бессилен враг,
и тлен,
и страх.
Оно несет на крыльях лебединых
к таким неугасающим вершинам,
к столь одиноким, нежным и нагим,
что боги позавидовали б им.

Я счастлива.
И все яснее мне,
что я всегда жила для этих дней,
для этого жестокого расцвета.
И гордости своей не утаю,
что рядовым вошла
в судьбу твою,
мой город,
в званье твоего поэта.
Не ты ли сам зимой библейски грозной
меня к траншеям братским подозвал
и, весь окостеневший и бесслезный,
своих детей оплакать приказал.

И там, где памятников ты не ставил,
где счесть не мог,
где никого не славил,
где снег лежал
от зарев розоватый,
где выгрызал траншеи экскаватор
и дпнамит на помощь нам, без силы,
пришел,
чтоб землю вздыбить под могилы,
там я приказ твой гордый выполняла...
Неся избранье трудное свое,
из недр души
я стих свой выдирала,
не пощадив живую ткань ее...

И ясно мне судьбы моей веленье:
своим стихом на много лет вперед
я к твоему пригвождена виденью,
я вмерзла
в твой неповторимый лед.

...А тот,
над кем светло и неустанно
мне горевать, печалиться, жалеть,
кого прославлю славой безымянной —
немою славой, высшей на земле, —
ты слит со всем, что больше жизни было
мечта,
душа,
отчизна,
бытие,

и для меня везде твоя могила
и всюду — воскресение твое.

Твердит об этом
трубный глас Москвы,
когда она,
колебля своды ночи,
как равных славит павших и живых,
и Смерти — смертный приговор пророчит. 

1 Мамисонский перевал — один из самых высоких и 
красивых перевалов на Кавказе.


Апрель 1945


Тост


Летит новогодняя вьюга,
сверкая, колдуя, трубя.
Прибор запоздавшему другу
поставим на стол у себя.

И рядом, наполнив до края,
веселую чашу вина,
чтоб, в искрах и звездах играя,
была наготове она.

Быть может, в промерзшие двери
наш друг постучится сейчас
и скажет: — За ваше доверье! —
и чашу осушит за нас.

Так выше бокал новогодний!
Наш первый поднимем смелей
за всех, кто не с нами сегодня,
за всех запоздавших друзей.


1939


* * *


...Третья зона, дачный полустанок,
у перрона - тихая сосна.
Дым, туман, струна звенит в тумане,
невидимкою звенит струна.

Здесь шумел когда-то детский лагерь
на веселых ситцевых полях...
Всю в ромашках, в пионерских флагах,
как тебя любила я, земля!

Это фронт сегодня. Сотня метров
до того, кто смерть готовит мне.
Но сегодня - тихо. Даже ветра
нет совсем. Легко звучать струне.

И звенит, звенит струна в тумане...
Светлая, невидимая, пой!
Как ты плачешь, радуешься, манишь,
кто тебе поведал, что со мной?

Мне сегодня радостно до боли,
я сама не знаю - отчего.
Дышит сердце небывалой волей,
силою расцвета своего.

Знаю, смерти нет: не подкрадется,
не задушит медленно она,-
просто жизнь сверкнет и оборвется,
точно песней полная струна.

...Как сегодня тихо здесь, на фронте.
Вот среди развалин, над трубой,
узкий месяц встал на горизонте,
деревенский месяц молодой.

И звенит, звенит струна в тумане,
о великой радости моля...
Всю в крови,
       в тяжелых, ржавых ранах,
я люблю, люблю тебя, земля!


1942


* * *


Ты будешь ждать, пока уснут,
окостенеют окна дома,
и бледных вишен тишину
нарушит голос мой знакомый.
Я прибегу в большом платке,
с такими жаркими руками,
чтоб нашей радостной тоске
кипеть вишневыми цветами…



* * *


Ты в пустыню меня послала,-
никаких путей впереди.
Ты оставила и сказала:
- Проверяю тебя. Иди.

Что ж, я шла... Я шла как умела.
Выло страшно и горько,- прости!
Оборвалась и обгорела,
истомилась к концу пути.

Я не знала, зачем ты это
испытание мне дала.
Я не спрашивала ответа:
задыхалась, мужала, шла.

Вот стою пред тобою снова -
прямо в сердце мое гляди.
Повтори дорогое слово:
- Доверяю тебе. Иди.


1938


* * *


Ты слышишь ли? Живой и влажный ветер
в садах играет, ветки шевеля!
Ты помнишь ли, что есть еще на свете
земной простор, дороги и поля?

Мне в городе, годами осажденном,
в том городе, откуда нет путей,
все видится простор освобожденный
в бескрайней, дикой, русской красоте.
Мне в городе, где нет зверей домашних,
ни голубей, — хотя б в одном окне, —
мерещатся грачи на рыжих пашнях
и дед Мазай с зайчатами в челне.
Мне в городе, где нет огней вечерних,
где только в мертвой комнате окно
порою вспыхнет, не затемнено,
а окна у живых — чернее черни, —
так нужно знать, что все, как прежде, живо,
что где-то в глубине родной страны
всё те же зори, журавли, разливы,
и даже города освещены;

так нужно знать, что все опять вернется
оттуда, из глубин, сюда, где тьма, —
что я, наверно, не смогла б бороться,
когда б не знала этого сама!


Март 1943


* * *


Ты у жизни мною добыт,
словно искра из кремня,
чтобы не расстаться, чтобы
ты всегда любил меня.
Ты прости, что я такая,
что который год подряд
то влюбляюсь, то скитаюсь,
только люди говорят...
Друг мой верный, в час тревоги,
в час раздумья о судьбе
все пути мои дороги
приведут меня к тебе,
все пути мои дороги
на твоем сошлись пороге...
Я ж сильней всего скучаю,
коль в глазах твоих порой
ласковой не замечаю
искры темно-золотой,
дорогой усмешки той —
искры темно-золотой.

Не ее ли я искала,
в очи каждому взглянув,
не ее ли высекала
в ту холодную весну... 


1936


Февральский дневник


I

Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.

Какие ж я могла найти слова —
я тоже — ленинградская вдова.

Мы съели хлеб,
что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде.
Один, стуча, трудился метроном...
И стыли ноги, и томилась свечка.
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.

Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
н услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то Армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.
II

А город был в дремучий убран пней.
Уездные сугробы, тишина...
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.

Скрипят, скрипят по Невскому полозья.
На детских санках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных...

Так с декабря кочуют горожане
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых, обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.

Вот женщина ведет куда-то мужа.
Седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин.
Свистят снаряды, свирепеет стужа...
— Товарищи, мы в огненном кольце.

А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,

завернутое в одеяло тело
на Охтинское кладбище везет.

Везет, качаясь, — к вечеру добраться б...
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин!
Провозят ленинградца,
погибшего на боевом посту.

Скрипят полозья в городе, скрипят...
Как многих нам уже недосчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.

Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.

О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на Охтинском, на правом берегу.
III

Как мы в ту ночь молчали, как молчали...
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли, и душа горит.

Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.

Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.

Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце, во мраке, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним,
свободным, щедрым днем,
мы этот день уже завоевали.
IV

Враги ломились в город наш свободный, —
крошились камни городских ворот...
Но вышел на проспект Международный
вооруженный трудовой народ.

Он шел с бессмертным
возгласом
в груди:
— Умрем,
но Красный Питер
не сдадим!..

Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,

и собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.

И вот за это долгими ночами
пытал нас враг железом и огнем...
— Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали, —
забьешься в землю, упадешь ничком!
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда!

Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.

...Настанет день,
и, радуясь, спеша,
еще печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.

И вот тогда на самом стройном зданье,
лицом к восходу солнца самого,
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.

Пускай стоит, всегда зарей объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.
V

О древнее орудие земное,
лопата,
верная сестра земли!
Какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли.

Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою...
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.

И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны,
не просто горожанин, а солдат,
но мужеству подобный ветерану.

Но тот, кто не жил с нами, — не поверит
что в сотни раз почетней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя...
VI

Я никогда героем не была,
не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.

И ие хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что как роса сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.

И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих нор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.

В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть, как тень, тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.

О да, мы счастье страшное открыли —
достойно не воспетое пока, —
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака;
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем шить,
когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.

И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни, будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.

Ты выпрямишься, вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.

Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда!

Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин!

Сестра моя, товарищ, друг и брат,
ведь это мы, крещенные блокадой!
Нас вместе называют — Ленинград,
и шар земной гордится Ленинградом.

Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним,
счастливым, щедрым днем, —
мы сами этот день завоевали.

И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.

Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках,
в промерзших полумасках,
как равные, приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая Слава,
держа венок в обугленных руках. 


Январь — февраль 1942


Феодосия


                     Юрию Герману

Когда я в мертвом городе искала
ту улицу, где были мы с тобой,
когда нашла - и всё же не узнала
. . . . . . . . . . . . . . . . .
А сизый прах и ржавчина вокзала!

...Но был когда-то синий-синий день,
и душно пахло нефтью, и дрожала
седых акаций вычурная тень...
От шпал струился зной - стеклянный,
                             зримый,-
дышало море близкое, а друг,
уже чужой, но всё еще любимый,
не выпускал моих холодных рук.
Я знала: всё. Уже ни слов, ни споров,
ни милых встреч...
                И всё же будет год:
один из нас приедет в этот город
и всё, что было, вновь переживет.
Обдаст лицо блаженный воздух юга,
подкатит к горлу незабытый зной,
на берегу проступит облик друга -
неистребимой радости земной.
О, если б кто-то, вставший с нами рядом,
шепнул, к а к и е движутся года!
Ведь лишь теперь, на эти камни глядя,
я поняла, что значит - "никогда",
что прошлого - и то на свете нет,
что нет твоих свидетелей отныне,
что к самому себе потерян след
для всех, прошедших зоною пустыни...



* * *


Чуж-чуженин, вечерний прохожий,
хочешь — зайди, попроси вина.
Вечер, как яблоко, — свежий, пригожий,
теплая пыль остывать должна...

Кружева занавесей бросают
на подоконник странный узор...
Слежу по нему, как угасает
солнце мое меж дальних гор...

Чуж-чуженин, заходи, потолкуем.
Русый хлеб ждет твоих рук.
А я все время тоскую, тоскую —
смыкается молодость в тесный круг.

Расскажи о людях, на меня не похожих,
о землях далеких, как отрада моя...
Быть может, ты не чужой, не прохожий,
быть может, близкий, такой же, как я?

Томится сердце, а что — не знаю.
Всё кажется — каждый лучше меня;
всё мнится — завиднее доля чужая,
и все чужие дороги манят...

Зайди, присядь, обопрись локтями
о стол умытый — рассказывай мне.
Я хлеб нарежу большими ломтями
и занавесь опущу на окне...


1927 или 1928


* * *


Это всё неправда. Ты любим.
Ты навек останешься моим.
Ничего тебе я не прощу.
Милых рук твоих не отпущу.
А тебе меня не оттолкнуть,
даже негодуя и скорбя.
Как я вижу твой тернистый путь,
скрытый, неизвестный для тебя.
Только мне под силу, чтоб идти —
мне — с тобой по твоему пути…



* * *


…Я буду сегодня с тобой говорить,
товарищ и друг мой ленинградец,
о свете, который над нами горит,
о нашей последней отраде.

Товарищ, нам горькие выпали дни,
грозят небывалые беды,
но мы не забыты с тобой, не одни, —
и это уже победа.

Смотри — материнской тоской полна,
за дымной грядой осады,
не сводит очей воспаленных страна
с защитников Ленинграда.

Так некогда, друга отправив в поход,
на подвиг тяжелый и славный,
рыдая, глядела века напролет
со стен городских Ярославна.

Молила, чтоб ветер хоть голос домчал
до друга сквозь дебри и выси…
А письма летят к Ленинграду сейчас,
как в песне, десятками тысяч.

Сквозь пламя и ветер летят и летят,
их строки размыты слезами.
На ста языках об одном говорят:
«Мы с вами, товарищи, с вами!»

А сколько посылок приходит с утра
сюда, в ленинградские части!
Как пахнут и варежки, и свитера
забытым покоем и счастьем…

И нам самолеты послала страна, —
да будем еще неустанней, —
их мерная, гулкая песня слышна,
и видно их крыльев блистанье.

Товарищ, прислушайся, встань, улыбнись
и с вызовом миру поведай:
— За город сражаемся мы не одни, —
и это уже победа.

Спасибо. Спасибо, родная страна,
за помощь любовью и силой.
Спасибо за письма, за крылья для нас,
за варежки тоже спасибо.

Спасибо тебе за тревогу твою, —
она нам дороже награды.
О ней не забудут в осаде, в бою
защитники Ленинграда.

Мы знаем — нам горькие выпали дни,
грозят небывалые беды,
но Родина с нами, и мы не одни,
и нашею будет победа.



* * *


…Я говорю с тобой под свист снарядов,
угрюмым заревом озарена.
Я говорю с тобой из Ленинграда,
страна моя, печальная страна…

Кронштадский злой, неукротимый ветер
в мое лицо закинутое бьет.
В бомбоубежищах уснули дети,
ночная стража встала у ворот.

Над Ленинградом — смертная угроза…
Бессонны ночи, тяжек день любой.
Но мы забыли, что такое слезы,
что называлось страхом и мольбой.

Я говорю: нас, граждан Ленинграда,
Не поколеблет грохот канонад,
и если завтра будут баррикады —
мы не покинем наших баррикад.

И женщины с бойцами встанут рядом,
и дети нам патроны поднесут,
и надо всеми нами зацветут
старинные знамена Петрограда.

Руками сжав обугленное сердце,
такое обещание даю
я, горожанка, мать красноармейца,
погибшего под Стрельною в бою.

Мы будем драться с беззаветной силой,
мы одолеем бешеных зверей,
мы победим, клянусь тебе, Россия,
от имени российских матерей!


1941


* * *


Я иду по местам боев.
Я по улице нашей иду.
Здесь оставлено сердце мое
в том свирепо-великом году.

Здесь мы жили тогда с тобой.
Был наш дом не домом, а дотом,
окна комнаты угловой —
амбразурами пулеметам.

И все то, что было вокруг —
огнь, и лед,
       и шаткая кровля,—
было нашей любовью, друг,
нашей гибелью, жизнью, кровью.
В том году,
      в том бреду,
             в том чаду,
в том, уже первобытном, льду,
я тебя, мое сердце, найду,
может быть, себе на беду.

Но такое,
     в том льду,
           в том огне,
ты всего мне сейчас нужней.
Чтоб сгорала мгновенно ложь —
вдруг осмелится подойти,—
чтобы трусость бросало в дрожь,
в леденящую,— не пройдешь!—
если встанет вдруг на пути.
Чтобы лести сказать: не лги!
Чтоб хуле сказать: не твое!
Друг, я слышу твои шаги
рядом, здесь, на местах боев.
Друг мой,
     сердце мое, оглянись:
мы с тобой идем не одни.
Да, идет по местам боев
поколенье твое и мое,
и — еще неизвестные нам —
все пройдут по тем же местам,
так же помня, что было тут,
с той железной молитвой пройдут...


1964


* * *


Я люблю сигнал зеленый,
знак свободного пути.
Нелюбимой, невлюбленной,
хорошо одной брести.

Снег легчайший осторожно
вертится у самых губ...
О, я знаю,- все возможно,
все сумею, все смогу.

Разве так уж ты устала,
беспокойная душа,
разве молодости мало,
мира, круглого, как шар?

И твердят во всей природе
зеленые огоньки:
проходите, путь свободен
от любви и от тоски...


1935


* * *


Я никогда не напишу такого
В той потрясенной, вещей немоте
ко мне тогда само являлось слово
в нагой и неподкупной чистоте.

Уже готов позорить нашу славу,
уже готов на мертвых клеветать
герой прописки и стандартных справок…

Но на асфальте нашем — след кровавый,
не вышаркать его, не затоптать…



* * *


Я сердце свое никогда не щадила:
ни в песне, ни в дружбе, ни в горе,
                        ни в страсти...
Прости меня, милый. Что было, то было
Мне горько.
И все-таки всё это - счастье.

И то, что я страстно, горюче тоскую,
и то, что, страшась небывалой напасти,
на призрак, на малую тень негодую.
Мне страшно...
И все-таки всё это - счастье.

Пускай эти слезы и это удушье,
пусть хлещут упреки, как ветки в ненастье.
Страшней - всепрощенье. Страшней - равнодушье.
Любовь не прощает. И всё это - счастье.

Я знаю теперь, что она убивает,
не ждет состраданья, не делится властью.
Покуда прекрасна, покуда живая,
покуда она не утеха, а - счастье.


1952


* * *


Я тайно и горько ревную,
угрюмую думу тая:
тебе бы, наверно, иную -
светлей и отрадней, чем я...

За мною такие утраты
и столько любимых могил!
Пред ними я так виновата,
что если б ты знал - не простил.
Я стала так редко смеяться,
так злобно порою шутить,
что люди со мною боятся
о счастье своем говорить.
Недаром во время беседы,
смолкая, глаза отвожу,
как будто по тайному следу
далеко одна ухожу.
Туда, где ни мрака, ни света -
сырая рассветная дрожь...
И ты окликаешь: "Ну, где ты?"
О, знал бы, откуда зовешь!
Еще ты не знаешь, что будут
такие минуты, когда
тебе не откликнусь оттуда,
назад не вернусь никогда.

Я тайно и горько ревную,
но ты погоди - не покинь.
Тебе бы меня, но иную,
не знавшую этих пустынь:
до этого смертного лета,
когда повстречалися мы,
до горестной славы, до этой
полсердца отнявшей зимы.

Подумать - и точно осколок,
горя, шевельнется в груди...
Я стану простой и веселой -
тверди ж мне, что любишь, тверди!


1947


* * *


Я так боюсь, что всех, кого люблю,
утрачу вновь...
Я так теперь лелею и коплю
людей любовь.

И если кто смеется — не боюсь:
настанут дни,
когда тревогу вещую мою
поймут они. 


Май 1941


* * *


Я уеду, я уеду
по открытию воды!..
Не ищи меня по следу —
смоет беглые следы.
А за мною для начала
все мосты поразведут,
и на пристанях-вокзалах
даже справок не дадут.

...Вспоминай мой легкий голос,
голос песенки простой,
мой послушный мягкий волос
масти светло-золотой...

Но не спрашивай прохожих
о приметах — не поймут:
новой стану, непохожей,
не известной никому.
И когда вернусь иная,
возмужалой и простой,
поклонюсь — и не узнаешь,

кто здоровался с тобой.
Но внезапно затоскуешь,
спросишь, руку не отняв:
«Ты пе знаешь ли такую,
Разлюбившую меня?» —
«Да, — отвечу, — я встречала
эту женщину в пути.
Как она тогда скучала, —
места не могла найти...
Не давала мне покою,
что-то путала, плела...
Чуждой властп над собою
эта женщина ждала.
Я давно рассталась с нею,
я жила совсем одна,
я судить се не смею
и не знаю, где она». 


1936




Всего стихотворений: 135



Количество обращений к поэту: 30276




Последние стихотворения


Рейтинг@Mail.ru

Русская поэзия - стихи известных русских поэтов