|
||
|
|
Русские поэты •
Биографии •
Стихи по темам
Случайное стихотворение • Случайная цитата Рейтинг русских поэтов • Рейтинг стихотворений Угадай автора стихотворения Переводы русских поэтов на другие языки |
|
Русская поэзия >> Семён Исаакович Кирсанов Семён Исаакович Кирсанов (1906-1972) Все стихотворения Семёна Кирсанова на одной странице Иду в аду. Дороги — в берлоги, топи, ущелья мзды, отмщенья. Врыты в трясины по шеи в терцинах, губы резинно раздвинув, одни умирают от жажды, кровью опившись однажды. Ужасны порезы, раны, увечья, в трещинах жижица человечья. Кричат, окалечась, увечные тени: уймите, зажмите нам кровотеченье, мы тонем, вопим, в ущельях теснимся, к вам, на земле, мы приходим и снимся. Выше, спирально тела их, стеная, несутся, моля передышки, напрасно, нет, не спасутся. Огненный ветер любовников кружит и вертит, по двое слипшись, тщетно они просят о смерти. За ними! Бросаюсь к их болью пронзенному кругу, надеясь свою среди них дорогую заметить подругу. Мелькнула. Она ли? Одна ли? Ее ли полузакрытые веки? И с кем она, мучась, сплелась и, любя, слепилась навеки? Франческа? Она? Да Римини? Теперь я узнал: обманула! К другому, тоскуя, она поцелуем болящим прильнула. Я вспомнил: он был моим другом, надежным слугою, он шлейф с кружевами, как паж, носил за тобою. Я вижу: мы двое в постели, а тайно он между. Убить? Мы в аду. Оставьте у входа надежду! О, пытки моей беспощадная ежедневность! Слежу, осужденный на вечную ревность. Ревную, лететь обреченный вплотную, вдыхать их духи, внимать поцелую. Безжалостный к грешнику ветер за ними волчком меня вертит и тащит к их темному ложу, и трет меня об их кожу, прикосновенья — ожоги! Нет обратной дороги в кружащемся рое. Ревнуй! Эти двое наказаны тоже. Больно, боже! Мука, мука! Где ход назад? Вот ад. Стоят ворота, глухие к молящим глазам и слезам. Откройся, Сезам! Я тебя очень прошу - откройся, Сезам! Ну, что тебе стоит,- ну, откройся, Сезам! Знаешь, я отвернусь, а ты слегка приоткройся, Сезам. Это я кому говорю - "откройся, Сезам"? Откройся или я тебя сам открою! Ну, что ты меня мучаешь,- ну, откройся, Сезам, Сезам! У меня к тебе огромная просьба: будь любезен, не можешь ли ты открыться, Сезам? Сезам, откройся! Раз, откройся, Сезам, два, откройся, Сезам, три... Нельзя же так поступать с человеком, я опоздаю, я очень спешу, Сезам, ну, Сезам, откройся! Мне ненадолго, ты только откройся и сразу закройся, Сезам... Стоят ворота, глухие к молящим глазам и слезам. Владимиру Маяковскому Бой быков! Бой быков! Бой! Бой! Прошибайте проходы головой! Сквозь плакаты, билеты номера — веера, эполеты, веера!.. Бой быков! Бой быков! Бой! Бой! А в соведстве с оркестровой трубой, поворачивая черный бок, поворачивался черный бык. Он томился, стеная: — Мм-му!.. Я бы шею отдал ярму, у меня перетяжки мышц, что твои рычаги, тверды,- я хочу для твоих домищ рыть поля и таскать пуды-ы… Но в оркестре гудит труба, и заводит печаль скрипач, и не слышит уже толпа придушенный бычачий плач. И толпе нипочем! Голубым плащом сам торреро укрыл плечо. Надо брови ему подчеркнуть еще и взмахнуть голубым плащом. Ведь недаром улыбка на губах той, и награда ему за то, чтобы, ярче розы перевитой, разгорался его задор: — Тор реа дор, веди смелее в бой! Торреадор! Торреадор! Пускай грохочет в груди задор, песок и кровь — твоя дорога, взмахни плащом, торреадор, плащом, распахнутым широко!.. Рокот кастаньетный — цок-там и так-там, донны в ладоши подхлопывают тактам. Встал торреадор, поклонился с тактом,- бык! бык!! бык!!! Свинцовая муть повеяла. — Пунцовое! — Ммм-у! — Охейло! А ну-ка ему, скорей — раз! Бык бросился. — Ммм-у! — Торрейрос. Арена в дыму. Парад — ах! Бросается! — Ммм-у… — Торрада! Беснуется галерея, Тореро на… — Ммм-у!.. — Оррейя! Развеялась, растаяла галерея и вся Севилья, и в самое бычье хайло впивается бандерилья. И — раз, и шпагой в затылок влез. И красного черный ток,- и птичьей стаей с окружных мест за белым платком полетел платок. Это: — Ура! — Браво!! — Герой!!! — Слава ему! — Роза ему! А бык даже крикнуть не может: ой! Он давится хриплым: — Ммм-уу… Я шею хотел отдать ярму, ворочать мышщ шатуны, чтоб жить на прелом его корму… Мммм… нет у меня во рту слюны, чтоб плюнуть в глаза ему!.. Колокола. Коллоквиум
колоколов.
Зарево их далекое
оволокло.
Гром. И далекая молния.
Сводит земля
красные и крамольные
грани Кремля.
Спасские распружинило -
каменный звон:
Мозер ли он? Лонжин ли он?
Или "Омега" он?
Дальним гудкам у шлагбаумов
в унисон -
он
до района
Баумана
донесен.
"Бил я у Иоанна,-
ан,-
звону иной регламент
дан.
Бил я на казнях Лобного
под барабан,
медь грудная не лопнула,-
ан,-
буду тебе звенеть я
ночью, в грозу.
Новоград
и Венеция
кнесов и амбразур!"
Била молчат хвалебные,
медь полегла.
Как колыбели, колеблемы
колокола.
Башня в облако ввинчена -
и она
пробует вызвонить "Интерна-
ционал".
Дальним гудкам у шлагбаумов
в унисон -
он
до района
Баумана
донесен.1928 Tre Cime de Lavaredo — Три Зуба Скалистой Глыбы стоят над верхами елей. Но поезд не может медлить — он повернул по-рыбьи и скрылся в дыре туннеля. И вдруг почернели стекла, и вот мы в пещере горной, в вагоне для невидимок. И словно во мраке щелкнул фотоаппарат затвором, оставив мгновенный снимок? «Стоят над верхами елей Три Зуба Скалистой Глыбы — Tre Cime de Lavaredo». Семафор
перстом указательным
показал
на вокзал
у Казатина.
И по шпалам пошла,
и по шпалам пошла
в путь — до Чопа,
до Чопа —
до Чопа
вся команда колес
без конца и числа,
невпопад и не в ногу затопав...
И покрылось опять
небо пятнами
перед далями
необъятными.
И раскрыто сердце
заранее —
удивлению,
узнаванию.<1956-1957> О, город родимый!
Приморская улица,
где я вырастал
босяком голоштанным,
где ночью
одним фонарем караулятся
дома и акации,
сны и каштаны.
О, детство,
бегущее в памяти промельком!
В огне камелька
откипевший кофейник...
О, тихо качающиеся
за домиком
прохладные пальмы
кофейни!
Войдите!
И там,
где, столетье не белены,
висят потолки,
табаками продымленные,
играют в очко
худощавые эллины,
жестикулируют
черные римляне...
Вы можете встретить
в углу Аристотеля,
играющего
в домино с Демосфеном.
Они свою мудрость
давненько растратили
по битвам,
по книгам,
по сценам...
Вы можете встретить
за чашкою "черного" -
глаза Архимеда,
вступить в разговоры:
- Ну как, многодумный,
земля перевернута?
Что?
Найдена точка опоры?
Тоскливый скрипач
смычком обрабатывает
на плачущей скрипке
глухое анданте,
и часто -
старухой,
крючкастой,
горбатою,
в дверях появляется
Данте...
Дела у поэта
не так ослепительны
(друг дома Виргилий
увез Беатриче)...
Он перцем торгует
в базарной обители,
забыты
сонеты и притчи...
Но чудится - вот-вот
навяжется тема,
а мысль налетит
на другую - погонщица,-
за чашкою кофе
начнется поэма,
за чашкою кофе
окончится...
Костяшками игр
скликаются столики;
крива
потолка дымовая парабола.
Скрипач на подмостках
трясется от коликов;
Философы шепчут:
- Какая пора была!..
О, детство,
бегущее в памяти промельком!
В огне камелька
откипевший кофейник...
О, тихо качающиеся
за домиком
прохладные пальмы
кофейни.
Стоят и не валятся
дымные,
старые
лачуги,
которым свалиться пристало...
А люди восходят
и сходят, усталые,-
о, жизнь! -
с твоего пьедестала!Скорый поезд, скорый поезд, скорый поезд! Тамбур в тамбур, буфер в буфер, дым об дым! В тихий шелест, в южный город, в теплый пояс, к пассажирским, грузовым и наливным! Мчится поезд в серонебую просторность. Всё как надо, и колеса на мази! И сегодня никакой на свете тормоз не сумеет мою жизнь затормозить. Вот и ветер! Дуй сильнее! Дуй оттуда, с волнореза, мимо теплой воркотни! Слишком долго я терпел и горло кутал в слишком теплый, в слишком добрый воротник. Мы недаром то на льдине, то к Эльбрусу, то к высотам стратосферы, то в метро! Чтобы мысли, чтобы щеки не обрюзгли за окошком, защищенным от ветров! Мне кричат:- Поосторожней! Захолонешь! Застегнись! Не простудись! Свежо к утру!- Но не зябкий инкубаторный холеныш я, живущий у эпохи на ветру. Мои руки, в холодах не костенейте! Так и надо — на окраине страны, на оконченном у моря континенте, жить с подветренной, открытой стороны. Так и надо — то полетами, то песней, то врезая в бурноводье ледокол,- чтобы ветер наш, не теплый и не пресный, всех тревожил, долетая далеко. Холодный, зимний воздух
в звездах,
с вечерними горами
в раме,
с проложенного ближней
лыжней,
с негромким отдаленным
звоном.
Пусть будет этот вечер
вечен.
Не тронь его раскатом,
Атом.Наши части отошли к лесу после боя. Дорогую горсть земли я унес с собою. Мина грохнулась, завыв, чернозем вскопала,- горсть земли — в огонь и взрыв — около упала. Я залег за новый вал, за стволы лесные, горсть земли поцеловал в очи земляные. Положил в платок ее, холстяной, опрятный, горстке слово дал свое, что вернусь обратно; что любую боль стерплю, что обиду смою, что ее опять слеплю с остальной землею. Один я иду
горами
по влажному льду
и снегу.
Повыше есть
на граните
повисшие
водопады
и маленький дом,
где можно
прижаться вдвоем
друг к другу.
Пойду я к нему
тропинкой,
но что одному
там делать?
Задуматься лишь
над тишью
заснеженных крыш
Доббиако.
А двое —
в долине нижней,—
там рядом легли
две лыжни.<1956-1957> Гостиничные окна светятся. Метель. Пластинка радиолы вертится для двух. Метель. Вот налетит и сдвинется отель. Но держится за жизнь гостиница всю ночь. Не крыльями ли машет мельница вокруг? Не может ли и мне метелица помочь? Пустынны в Доббиако улицы — метель! А двое за столом целуются всю ночь. С папироскою «Дюшес» — девушка проносится. Лет примерно двадцать шесть, пенсне на переносице. Не любимая никем (места нет надежде!) вдруг увидит — манекен в «Ленинградодежде». Дрогнет ноготь (в полусне) лайкового пальца. Вот он девушке в пенсне тайно улыбается. Ногу под ногу поджав, и такой хорошенький! Брючки в ёлочку, спинжак, галстушек в горошинку. А каштановая прядь так спадает на лоб, что невинность потерять за такого мало! Вот откинет серый плащ («Выйди, обними меня!»). Подплывает к горлу плач. «Милый мой! Любименький!» И её со всей Москвой затрясёт от судорог. Девушка! Он восковой. Уходи отсюдова! Зашумел сад, и грибной дождь застучал в лист, вскоре стал мир, как Эдем, свеж и опять чист. И глядит луч из седых туч в зеркала луж — как растет ель, как жужжит шмель, как блестит уж. О, грибной дождь, протяни вниз хрусталя нить, все кусты ждут — дай ветвям жить, дай цветам пить. Приложи к ним, световой луч, миллион линз, загляни в грунт, в корешки трав, разгляди жизнь. Загляни, луч, и в мою глубь, объясни — как смыть с души пыль, напоить сушь, прояснить мрак? Но прошел дождь, и ушел в лес громыхать гром, и, в слезах весь, из окна вдаль смотрит мой дом. Знаете,
где станция
"Площадь Революции"?
Там вот
иностранца я
увидал на улице.
Не из тех,
которые
ради интереса
шлются к нам
конторами
кругосветных рейсов.
Не из тех,
что, пользуясь
биржевым затишьем,
ищут
вплоть до полюса,
где поэкзотичней.
Мой
шагал
в дубленой
шубе из овчины,
а глаза
влюбленные,
и не без причины!
Смуглотой
румянятся
скулы южной крови.
Был
мой "иностранец" -
черно-
угле-
-бровый!
Он идет
приглядывается
к людям на панели,
видит,
как прокладываются
под землей
туннели,
видит,
как без долларной
ростовщицкой лепты
обгоняем -
здорово!-
сроки пятилетки.
И горят
глаза его,
потому что чувствует:
это все
хозяева
по снегу похрустывают,
это те,
что призваны
первые на свете
солнце
коммунизма
встретить на рассвете!
Все тебе тут
новое,
книги не налгали,
и лицо
взволнованное
у тебя,
болгарин!
По глазам угадываю
мысль большую
эту:
хочешь ты
Болгарию
повести к расцвету!
Будущность
могучую
родине подаришь!
По такому
случаю
руку дай,
товарищ!Вторая половина жизни. Мазнуло по вискам меня миганием зеркальной призмы идущего к закату дня. А листья все красней, осенней, и станут зеленеть едва ль, и встали на ходули тени, все дальше удлиняясь, вдаль. Вторая половина жизни, как короток твой к ночи путь, вот скоро и звезда повиснет, чтоб перед темнотой блеснуть. И гаснут в глубине пожара, как толпы моих дней, тесны, любимого Земного шара дороги, облака и сны. Лесом в гору, налево от ленты шоссе: лесом заняты Альпы, деревьями в снежной красе. Друг на друга идут, опираясь ветвями, они, озираясь назад на вечерней деревни огни. В гору, в ногу с шагающим лесом, я шел, иногда обгоняя уже утомившийся ствол. В дружной группе деревьев и с юной елью вдвоем, совершающей в гору свой ежевечерний подъем. Мне не нужно ни славы, ни права рядить и судить, только вместе с природой — на вечные горы всходить. Человек стоял и плакал, комкая конверт. В сто ступенек эскалатор вез его наверх. К подымавшимся колоннам, к залу, где светло, люди разные наклонно плыли из метро. Видел я: земля уходит из-под его ног. Рядом плыл на белом своде мраморный венок. Он уже не в силах видеть движущийся зал. Со слезами, чтоб не выдать, борются глаза. Подойти? Спросить: "Что с вами?" Просто ни к чему. Неподвижными словами не помочь ему. Может, именно ему-то лирика нужна. Скорой помощью, в минуту, подоспеть должна. Пусть она беду чужую, тяжесть всех забот, муку самую большую на себя возьмет. И поправит, и поставит ногу на порог, и подняться в жизнь заставит лестничками строк. 1947 Расчлененные в скобках подробно, эти формулы явно мертвы. Узнаю: эта линия — вы! Это вы, Катерина Петровна! Жизнь прочерчена острым углом, в тридцать градусов пущен уклон, и разрезан надвое я вами, о, биссектриса моя! Знаки смерти на тайном лице, угол рта, хорды глаз — рассеки! Это ж имя мое — ABC — Александр Борисыч Сухих! И когда я изогнут дугой, неизвестною точкой маня, вы проходите дальней такой по касательной мимо меня! Вот бок о бок поставлены мы над пюпитрами школьных недель,- только двум параллельным прямым не сойтись никогда и нигде! На снег-перевал по кручам дорог Кавказ-караван взобрался и лег. Я снег твой люблю и в лед твой влюблюсь, двугорый верблюд, двугорбый Эльбрус. Вот мордой в обрыв нагорья лежат в сиянье горбы твоих Эльбружат. О, дай мне пройти туда, где светло, в приют Девяти, к тебе на седло! Пролей родники в походный стакан. Дай быстрой реки черкесский чекан! Поезд
с грохотом прошел,
и — ни звука.
С головою в снег ушли
Доломиты.
Ниже —
сводчатый пролет
виадука.
Ниже —
горною рекой
дол
омытый.
Вечно,
вечно бы стоять
над деревней,
как далекая сосна
там,
на гребне.Я дома не был год.
Я не был там сто лет.
Когда ж меня вернул
железный круг колес —
записку от судьбы
нашел я на столе,
что Золушку мою
убил туберкулез.
Где волк? Пропал.
Где принц? Исчез.
Где бал? Затих.
Кто к Сказке звал врача?
Где Андерсен и Гримм?
Как было? Кто довел?
Хочу спросить у них.
Боятся мне сказать.
А все известно им.
Я ж написал ее.
Свидетель есть — перо.
С ней знался до меня
во Франции Перро!
И Золушкина жизнь,
ее «жила-была» —
теперь не жизнь, а сон,
рассказа фабула.
А я ребенком был,
поверившим всерьез
в раскрашенный рассказ
для маленьких детей.
Все выдумано мной:
и волк, и дед-мороз...
Но туфелька-то вот
и по размеру ей!
Я тоже в сказке жил.
И мне встречался маг.
Я любоваться мог
хрустальною горой.
И Золушку нашел...
Ищу среди бумаг,
ищу, не разыщу,
не напишу второй.Освободи меня от мысли: со мной ли ты или с другим. Освободи меня от мысли: любим я или не любим. Освободи меня от жизни с тревогой, ревностью, тоской, и все, что с нами было,— изничтожай безжалостной рукой. Ни мнимой жалостью не трогай, ни видимостью теплоты, — открыто стань такой жестокой, какой бываешь втайне ты. Лес окрылен, веером — клен. Дело в том, что носится стон в лесу густом золотом… Это — сентябрь, вихри взвинтя, бросился в дебрь, то злобен, то добр лиственных домр осенний тембр. Ливня гульба топит бульвар, льет с крыш… Ночная скамья, и с зонтиком я — летучая мышь. Жду не дождусь. Чей на дождю след?.. Много скамей, но милой моей нет!.. Теплотой меня пои, поле юга - родина. Губы нежные твои - красная смородина! Погляжу в твои глаза - голубой крыжовник! В них лазурь и бирюза, ясно, хорошо в них! Скоро, скоро, как ни жаль, летняя долина, вновь ударится в печаль дождик-мандолина. Листья леса сгложет медь, станут звезды тонкими, щеки станут розоветь - яблоки антоновки. А когда за синью утр лес качнется в золоте, дуб покажет веткой: тут клад рассыпан - желуди. Лягут белые поля снегом на все стороны, налетят на купола сарацины - вороны... Станешь, милая, седеть, цвет волос изменится. Затоскует по воде водяная мельница. И начнут метели выть снежные - повсюду! Только я тебя любить и седою буду! Под одним небом на Земном Шаре мы с тобой жили, где в лучах солнца облака плыли и дожди лили, где стоял воздух, голубой, горный, в ледяных звездах, где цвели ветви, где птенцы жили в травяных гнездах. На Земном Шаре под одним небом мы с тобой были, и, делясь хлебом, из одной чашки мы с тобой пили. Помнишь день мрака, когда гул взрыва расколол счастье, чернотой трещин - жизнь на два мира, мир на две части? И легла пропасть поперек дома, через стол с хлебом, разделив стены, что росли рядом, грозовым небом... Вот плывут рядом две больших глыбы, исходя паром, а они были, да, одним домом, да, Земным Шаром... Но на двух глыбах тоже жить можно, и живут люди, лишь во сне помня о Земном Шаре, о былом чуде - там в лучах солнца облака плыли и дожди лили, под одним небом, на одном свете мы с тобой жили. К Земле подходит Марс, планета красноватая. Бубнит военный марш, трезвонит медь набатная. В узле золотой самовар с хозяйкой бежит от войны; на нем отражается Марс и первые вспышки видны. Обвалилась вторая стена, от огня облака порыжели. — Неужели это война? — Прекрати повторять «неужели»! Неопытны первые беженцы, далекие гулы зловещи, а им по дороге мерещатся забытые нужные вещи. Мать перепутала детей, цепляются за юбку двое; они пристали в темноте, когда случилось роковое. A может быть, надо проснуться? Уходит на сбор человек, он думает вскоре вернуться, но знает жена, что навек. На стыке государств стоит дитя без мамы; к нему подходит Марс железными шагами. Каждому из нас
страна иная
чем-то край родной напоминает.
Первый скажет:
этот снег альпийский
так же бел, как на Алтае, в Бийске.
А второй,—
что горы в дымке ранней
близнецы вершин Бакуриани.
Третий,—
что заснеженные ели
точно под Москвой после метели.
Ничего тут странного —
все это
просто та же самая планета.
И, наверно, в будущем мы будем
еще ближе
здесь живущим людям.<1956-1957> Нет проще рева львов и шелеста песка. Ты просто та любовь, которую искал. Ты — просто та, которую искал, святая простота прибоя волн у скал. Ты просто так пришла и подошла, сама — как простота земли, воды, тепла. Пришла и подошла, и на песке — следы горячих львиных лап с вкраплениями слюды. Нет проще рева львов и тишины у скал. Ты просто та любовь, которую искал. Речь - зимостойкая семья. Я, в сущности, мичуринец. Над стебельками слов - моя упорная прищуренность. Другим - подарки сентября, грибарий леса осени; а мне - гербарий словаря, лес говора разрозненный. То стужа ветку серебрит, то душит слякоть дряблая. Дичок привит, и вот - гибрид! Моягода, мояблоня! Сто га словами поросло, и после года первого - уже несет плодыни слов счасливовое дерево. 1935 Еще закрыт горой рассвет, закрашен черным белый свет. Но виден среди Альп в просвет дневного спектра слабый свет. Все словно сдвинуто на цвет, и резкого раздела нет,— где сизый снег, где синий свет зари, пробившейся чуть свет. Но вот заре прибавлен свет, и небо смотрится на свет, а краем гор ползет рассвет, неся, как флаг, свой красный цвет. Моросит на Маросейке, на Никольской колется… Осень, осень-хмаросейка, дождь ползет околицей. Ходят конки до Таганки то смычком, то скрипкою… У Горшанова цыганки в бубны бьют и вскрикивают!.. Вот и вечер. Сколько слякоти ваши туфли отпили! Заболейте, милый, слягте — до ближайшей оттепели! Сказали мне,
что я стонал
во сне.
Но я не слышал,
я не знал,
что я стонал
во сне.
Я не видал
ни снов,
ни слов
я не слыхал —
я спал,—
без сновидений сон.
Товарищ утром
мне сказал,
что слышал
долгий стон,
как будто
больно было мне —
так
я стонал
во сне,
Да,
все, что сдерживалось днем,
затихшее
в быту дневном,
уже давно
не боль,
не рана,
а спокойный шрам,
рубец,
стянувшийся по швам,—
а что
для шрама соль?
Да!
Я забыл
луга в цвету
и не стонал
о ней,—
я стал считать
ту,
что любил,
почти
любовью детских дней.
Но если б знали вы —
как это все
взошло со дна,
очнулось
смутной раной сна
и разошлось,
как швы.
Но я
не видел ничего
во сне.
Я спал
без снов.
Товарищ
в доме ночевал,
и это
я узнал
со слов...
Как мог
таким я скрытным стать
и спрятать от себя
боль
и бездумно спать?
Но боль живет,
и как ни спишь,
и как ни крепок сон,
какую б ночь
ни стлала тишь —
все слышит,
знает стон,
все помнит стон,
он не забыл
ту,
что бессонно я любил
в дали
ушедших дней,
стон
мне
напоминал о ней,
чтоб днем
не больно было мне,
чтоб я стонал
во сне.Жил да был
Телефон
Телефонович.
Черномаз
целиком,
вроде полночи.
От него
провода
телефонные,
голосами
всегда
переполненные.
То гудки,
то слова
в проволоке узкой,
как моя голова —
то слова,
то музыка.
Раз читал
сам себе
новые стихи я
(у поэта
в судьбе
есть дела такие).
Это лирика была,
мне скрывать
нечего —
трубка
вдруг
подняла
ухо гуттаперчевое.
То ли
ловкая трель
(это, впрочем, все равно),—
Телефон
посмотрел
заинтересованно.
Если
слово поет,
если
рифмы лучшие,
трубка
выше
встает —
внимательней слушает.
А потом уж —
дела,
разговоры
длинные...
А не ты ли
была
в те часы
на линии?..Танцуют лыжники,
танцуют странно,
танцуют
в узком холле ресторана,
сосредоточенно,
с серьезным видом
перед окном
с высокогорным видом,
танцуют,
выворачивая ноги,
как ходят вверх,
взбираясь на отроги,
и ставят грузно
лыжные ботинки
под резкую мелодию
пластинки.
Их девушки,
качаемые румбой,
прижались к свитерам
из шерсти грубой.
Они на мощных шеях
повисают,
закрыв глаза,
как будто их спасают,
как будто в лапах
медленного танца
им на всю жизнь
хотелось бы остаться,
но все ж на шаг отходят,
недотроги,
с лицом
остерегающим и строгим.
В обтяжку брюки
на прямых фигурках,
лежат их руки
на альпийских куртках,
на их лежащие
у стен рюкзаки
нашиты
геральдические знаки
Канады, и Тироля, и Давоса...
Танцуют в городке
среди заносов.
И на простой
и пуританский танец
у стойки бара
смотрит чужестранец,
из снеговой
приехавший России.
Он с добротой взирает
на простые
движенья и объятья,
о которых
еще не знают
в северных просторах.
Танцуют лыжники,
танцуют в холле,
в Доббиако,
в Доломитовом Тироле.Роза, сиделка и россыпь румянца. Тихой гвоздики в стакане цвет. Дальний полет фортепьянных романсов. Туберкулезный рассвет. Россыпь румянца, сиделка, роза, крашенной в осень палаты куб. Белые бабочки туберкулеза с вялых тычинок-губ. Роза, сиделка, румянец... Втайне: "Вот приподняться б и "Чайку" спеть!.." Вспышки, мигания, затуханья жизни, которой смерть. Россыпь румянца, роза, сиделка, в списках больничных которой нет! (Тот посетитель, взглянув, поседел, как зимний седой рассвет!) Роза. Румянец. Сиделка. Ох, как в затхлых легких твоих легко бронхам, чахотке, палочкам Коха. Док-тора. Кох-ха. Коха. Кохх... Вот Новодевичье кладбище,
прохлада сырой травы.
Не видно ни девочки плачущей,
ни траурной вдовы.
Опавшее золото луковиц,
венчающих мир мирской.
Твоей поэмы
рукопись —
за мраморной доской.
Урны кое-как слеплены,
и много цветов сухих.
Тут прошлое наше пепельное,
ушедшее в стихи.
Ушедшее,
чтоб нигде уже
не стать никогда, никак
смеющейся жизнью девушки
с охапкой цветов в руках.Хоть умирай от жажды, хоть заклинай природу, а не войдешь ты дважды в одну и ту же воду. И в ту любовь, которая течет, как Млечный Путь, нет, не смогу повторно я, покуда жив, шагнуть. А горизонт так смутен, грозой чреваты годы… Хоть вы бессмертны будьте, рассветы, реки, воды! 1 Сад, где б я жил,— я б расцветил тобой, дом, где б я спал,— тобою бы обставил, созвездия б сиять тобой заставил и листьям дал бы дальний голос твой. Твою походку вделал бы в прибой и в крылья птиц твои б ладони вправил, и в небо я б лицо твое оправил, когда бы правил звездною судьбой. И жил бы тут, где всюду ты и ты: ты — дом, ты — сад, ты — море, ты — кусты, прибой и с неба машущая птица, где слова нет, чтоб молвить: «Тебя нет»,— сомненья нет, что это может сбыться, и все-таки — моей мечты сонет 2 не сбудется. Осенний, голый сад с ней очень мало общего имеет, и воздух голосом ее не веет, и звезды неба ею не блестят, и листья ее слов не шелестят, и море шагу сделать не посмеет, крыло воронье у трубы чернеет, и с неба клочья тусклые висят. Тут осень мне пустынная дана, где дом, и куст, и море — не она, где сделалось утратой расставанье, где даже нет следа от слова «ты», царапинки ее существованья, и все-таки — сонет моей мечты 3 опять звенит. Возможно, что не тут, а где-нибудь — она в спокойной дреме, ее слова, ее дыханье в доме, и к ней руками — фикусы растут, Она живет. Ее с обедом ждут. Приходит в дом. И нет лица знакомей. Рука лежит на лермонтовском томе, глаза, как прежде карие, живут. Тут знает тишь о голосе твоем, и всякий день тебя встречает дом, не дом — так лес, не лес — так вроде луга. С тобою часто ходит вдоль полей — не я — так он, не он — твоя подруга, и все-таки — сонет мечты моей 4 лишь вымысел. Найди я правду в нем, я б кинул все — и жизнь и славу эту, и странником я б зашагал по свету, обшарить каждый луг, и лес, и дом. Прошел бы я по снегу босиком, без шапки по тропическому лету, у окон ждать от сумерек к рассвету, под солнцем, градом, снегом и дождем. И если есть похожий дом такой, я к старости б достал его рукой: «Узнай меня, любимая, по стуку!..» Пусть мне ответят: «В доме ее нет!» К дверям прижму иссеченную руку и допишу моей мечты сонет. 1938 Счастье - быть частью материи, жить, где нить нижут бактерии; жить, где жизнь выжить надеется, жить, где слизь ядрами делится; где улит липкие ижицы к листьям лип медленно движутся. Счастье - жить в мире осознанном, воздух пить, соснами созданный; быть, стоять около вечности, знать, что я часть человечества; часть мольбы голосом любящим, часть любви в прошлом и будущем; часть страны, леса и улицы, часть страниц о революции. Счастье - дом, снегом заваленный, где вдвоем рано вставали мы; где среди лисьих и заячьих есть следы лыж ускользающих... Шар земной, мчащийся по небу! Будет мной в будущем кто-нибудь! Дел и снов многое множество все равно не уничтожится! Нет, не быть Раю - Потерянным! Счастье - быть частью материи. 1960 Всего стихотворений: 40 Количество обращений к поэту: 9965 |
||
|
|
||
Русская поэзия - стихи известных русских поэтов | ||