Русская поэзия
Русские поэтыБиографииСтихи по темам
Случайное стихотворениеСлучайная цитата
Рейтинг русских поэтовРейтинг стихотворений
Переводы русских поэтов на другие языки

Русская поэзия >> Владимир Владимирович Набоков

Владимир Владимирович Набоков (1899-1977)


Все стихотворения Владимира Набокова на одной странице


Decadence

Там, говорят, бои, гроза...
А в Риме сумеречном, тонко
подкрасив грустные глаза,
стихи расплескиваю звонко.

Но завтра... Сердца стебелек
я обнажу, из нежной раны
в воде надушенной дымок
возникнет матово-румяный...

* Упадок (фр.).



Football

Я видел, за тобой шел юноша, похожий
на многих; знал я все: походку, трубку, смех.
Да и таких, как ты, немало ведь, и что же,
   люблю по-разному их всех.

Вы проходили там, где дружественно-рьяно
играли мы, кружась под зимней синевой.
Отрадная игра! Широкая поляна,
   пестрят рубашки; мяч живой

то мечется в ногах, как молния кривая,
то -- выстрела звучней -- взвивается, и вот
подпрыгиваю я, с размаху прерывая
   его стремительный полет.

Увидя мой удар, уверенно-умелый,
спросила ты, следя вращающийся мяч:
знаком ли он тебе -- вон тот, в фуфайке белой,
   худой, лохматый, как скрипач.

Твой спутник отвечал, что, кажется, я родом
из дикой той страны, где каплет кровь на снег,
и, трубку пососав, заметил мимоходом,
   что я -- приятный человек.

И дальше вы пошли. Туманясь, удалился
твой голос солнечный. Я видел, как твой друг
последовал, дымя, потом остановился
   и трубкой стукнул о каблук.

А там все прыгал мяч, и ведать не могли вы,
что вот один из тех беспечных игроков
в молчанье, по ночам, творит, неторопливый,
   созвучья для иных веков.


26 февраля 1920, Кембридж


Joie de vivre

И в утро свежее любви
на берег женственно-отлогий
мы выбегали, и твои
босые вспыхивали ноги.

Мы задыхались в серебре
осоки сочной, и, бывало,
подставя зеркальце к заре,
ты отраженье целовала.

* Радость жить (фр.).



La morte de Arthur

Все, что я видел, но забыл,
ты, сказка гулкая, напомни;
да: робким рыцарем я был,
и пряжка резала плечо мне.

Да. Злая встреча у ручья
в тот вечер шелково-зеленый,
кольчуги вражьей чешуя,
и конь под траурной попоной.

* Смерть Артура (фр.)



M. W.

Часы на башне распевали
над зыбью ртутною реки,
и в безднах улиц возникали,
как капли крови, огоньки.

Я ждал. Мерцали безучастно
скучающие небеса.
Надежды пели ясно-ясно,
как золотые голоса.

Я ждал, по улицам блуждая,
и на колесах корабли,
зрачками красными вращая,
в тумане с грохотом ползли.

И ты пришла, необычайна,
меня приметила впотьмах,
и встала бархатная тайна
в твоих языческих глазах.

И наши взгляды, наши тени
как бы сцепились на лету,
и как ты вздрогнула в смятенье,
мою предчувствуя мечту!

И в миг стремительно-горящий,
и отгоняя, и маня,
с какой-то жалобой звенящей
оторвалась ты от меня.

Исчезла, струнно улетела...
На плен ласкающей любви
ты променять не захотела
пустыни вольные свои.

И снова жду я, беспокойный,
каких чудес, какой тиши?
И мечется твой ветер знойный
в гудящих впадинах души.


Лондон, Marble Arch


Meretrix

Твой крест печальный - красота,
твоя Голгофа - наслажденье.
Скользишь, безвольна и чиста,
из сновиденья в сновиденье,

не изменяя чистоте
своей таинственной, кому бы
ни улыбались в темноте
твои затравленные губы.

* Блудница (лат.).



Ut pictura poesis

       М. В. Добужинскому

Воспоминанье, острый луч,
преобрази мое изгнанье,
пронзи меня, воспоминанье
о баржах петербургских туч
в небесных ветреных просторах,
о закоулочных заборах,
о добрых лицах фонарей...
Я помню, над Невой моей
бывали сумерки, как шорох
тушующих карандашей.

Все это живописец плавный
передо мною развернул,
и, кажется, совсем недавно
в лицо мне этот ветер дул,
изображенный им в летучих
осенних листьях, зыбких тучах,
и плыл по набережной гул,
во мгле колокола гудели —
собора медные качели...

Какой там двор знакомый есть,
какие тумбы! Хорошо бы
туда перешагнуть, пролезть,
там постоять, где спят сугробы
и плотно сложены дрова,
или под аркой, на канале,
где нежно в каменном овале
синеют крепость и Нева.

* Поэзия как живопись (лат.). 


1926


Автобус

Расшатывая сумрак бурый
огнями, жестяным горбом,
на шинах из слоновой шкуры
гремящий прокатился дом.

И вслед качнувшейся громаде,
как бы подхвачен темнотой,
я кинулся и вспрыгнул сзади,
и взмыл по лестнице витой.

И там, придерживая шляпу,
в свистящей сырости ночной
я видел: выбросила лапу
и скрылась ветка надо мной.

И вспомнил допотопный ужас,
бег, топот, выгибы клыков...
Пускай в гранатовые лужи
стекают стекла кабаков,

- пожарище тысячелетий,
душа дремучая моя,
отдай же мне огонь и ветер,
грома иного бытия!

Когда я легкий, низколобый
на ветке повисал один
над обезумевшею злобой
бегущих мамонтовых спин.


1923


Автомобиль в горах

           Сонет

Как сон, летит дорога, и ребром
встает луна за горною вершиной.
С моею черной гоночной машиной
сравню - на волю вырвавшийся гром!

Все хочется,- пока под тем бугром
не стала плоть личинкою мушиной,-
слыхать, как прах под бешеною шиной
рыдающим исходит серебром...

Сжимая руль наклонный и упругий,
куда лечу? У альповой лачуги -
почудится отеческий очаг;

и в путь обратный,- вдавливая конус
подошвою и боковой рычаг
переставляя по дуге,- я тронусь.


<1924>


Ангел хранитель

В часы полуночи унылой
отчетливее сердца стук,
и ближе спутник яснокрылый,
мой огорченный, кроткий друг.

Он приближается, но вскоре
я забываюсь, и во сне
я вижу бурю, вижу море
и дев, смеющихся на дне.

Земного, темного неверья
он знает бездны и грустит,
и светлые роняет перья,
и робко в душу мне глядит.

И веет, крылья опуская,
очарованьем тишины,
и тихо дышит, разгоняя
мои кощунственные сны...

И я, проснувшись, ненавижу
губительную жизнь мою,
тень отлетающую вижу
и вижу за окном зарю.

И падают лучи дневные...
От них вся комната светла:
они ведь -- перья золотые
с его незримого крыла.



Ангелы

О лучезарных запою,
лазурь на звуки разбивая...
Блистает лестница в раю,
потоком с облака спадая.
О, дуновенье вечных сил!
На бесконечные ступени
текут волнующихся крыл
цветные, выпуклые тени.
Проходят ангелы в лучах.
Сияют радостные лики,
сияют ноги, и в очах
Бог отражается великий.
Струится солнце им вослед;
и ослепителен и сладок
над ступенями свежий свет
пересекающихся радуг...



Архангелы

Поставь на правый путь. Сомнения развей.
Ночь давит над землей, и ночь в душе моей.
   Поставь на правый путь.

И страшно мне уснуть, и бодрствовать невмочь.
Небытия намек я чую в эту ночь.
   И страшно мне уснуть.

Я верю -- ты придешь, наставник неземной,
на миг, на краткий миг восстанешь предо мной.
   Я верю, ты придешь.

Ты знаешь мира ложь, бессилье, сумрак наш,
невидимого мне попутчика ты дашь.
   Ты знаешь мира ложь.

И вот подходишь ты. Немею и дрожу,
движенье верное руки твоей слежу.
   И вот отходишь ты.

Средь чуждой темноты я вижу путь прямой.
О, дух пророческий, ты говоришь, он -- мой?
   Средь чуждой темноты...

Но я боюсь идти: могу свернуть, упасть.
И льстива, и страшна ночного беса власть.
   О, я боюсь идти...

"Не бойся: по пути ты не один пойдешь.
Не будешь ты один и если соскользнешь
   с высокого пути..."


28 сентября 1918, Крым


Аэроплан

Скользнув по стоптанной траве,
взвился он звучно, без усилья,
и засияли в синеве
давно задуманные крылья.

И мысли гордые текли
под музыку винта и ветра...
Дно исцарапанной земли
казалось бредом геометра.



Барс

Пожаром яростного крапа
маячу в травяной глуши,
где дышит след и росный запах
твоей промчавшейся души.

И в нестерпимые пределы,
то близко, то вдали звеня,
летит твой смех обезумелый
и мучит и пьянит меня.

Луна пылает молодая,
мед каплет на мой жаркий мех;
бьет, скатывается, рыдая,
твой задыхающийся смех.

И в липком сумраке зеленом
пожаром гибким и слепым
кружусь я, опьяненный звоном,
полетом, запахом твоим...

Но не уйдешь ты! В полнолунье
в тиши настигну у ручья,
сомну тебя, мое безумье
серебряное, лань моя.


1923


Башмачок

Ты его потеряла в траве замирающей,
в мягком сумраке пряных волн.
Этот вечер был вздохов любви умоляющей
и любви отвечающей полн.

Отклонившись с улыбкой от ласок непрошеных,
от моих непонятных слов,
ты метнулась, ты скрылась в тумане нескошенных
голубых и мокрых лугов.

Я бежал за тобою сквозь дымку закатную,
но догнать я скоро не мог...
Ты вздыхала, раздвинув траву ароматную:
"Потеряла я башмачок!"

Наклонились мы рядом. Твой локон взволнованный
чуть коснулся щеки моей;
ничего не нашли мы во мгле заколдованной
шелестящих, скользких зыбей.

И, счастливый, безмолвный, до садика дачного
я тебя донес на руках,
и твой голос звенел чище неба прозрачного
и на сонных таял цветах.

Как теперь далеко это счастье душистое!
Одинокий, в чужой стране,
вспоминаю я часто минувшее чистое,
а недавно приснилось мне,

что, бродя по лугам несравненного севера,
башмачок отыскал я твой --
свежей ночью, в траве, средь туманного клевера,
и в нем плакал эльф голубой...


20 ноября 1918


* * *

Безвозвратная, вечно-родная,
эти слезы, чуть слышно звенящие,
проливал я, тебя вспоминая.
Поглядел я на звезды, горящие,
как высокие скорбные мысли,
и лучи удлинялись колючие,
ослепили меня и повисли
на ресницах жемчужины жгучие.

О, стекайте по тайным морщинам,
слезы яркие, слезы тяжелые!
Над минувшим, над счастьем единым
разгорайтесь, лучи невеселые...
Все ушло, все дороги смешались,
разлюбил я напевы искусные...
Только звезды у сердца остались,
только звезды, большие и грустные...


4 марта 1920


Безумец

В миру фотограф уличный, теперь же
царь и поэт, парнасский самодержец
(который год сидящий взаперти),
он говорил:
"Ко славе низойти
я не желал. Она сама примчалась.
Уж я забыл, где муза обучалась,
но путь ее был прям и одинок.
Я не умел друзей готовить впрок,
из лапы льва не извлекал занозы.
Вдруг снег пошел; гляжу, а это розы.
Блаженный жребий. Как мне дорога
унылая улыбочка врага.
Люблю я неудачника тревожить,
сны обо мне мучительные множить
и теневой рассматривать скелет
завистника прозрачного на свет.
Когда луну я балую балладой,
волнуются деревья за оградой,
вне очереди торопясь попасть
в мои стихи. Доверена мне власть
над всей землей, соседу непослушной.
И счастие так ширится воздушно,
так полнится сияньем голова,
такие совершенные слова
встречают мысль и улетают с нею,
что ничего записывать не смею.
Но иногда - другим бы стать, другим!
О, поскорее! Плотником, портным,
а то еще - фотографом бродящим:
как в старой сказке жить, ходить по дачам,
снимать детей пятнистых в гамаке,
собаку их и тени на песке".


1933


Белый рай

Рай - широкая, пустая
оснеженная страна:
призрак неба голубого,
тишь и белизна...

Там над озером пушистым,
сладким холодом дыша,
светит леса молодого
белая душа...

Там блаженствовать я буду
в блеске сети ледяной,
пробираться, опьяненный
вечной белизной,

и, стрелою из-под веток
вылетая на простор,
на лучистых, легких лыжах
реять с белых гор.



Береза в воронцовском парке

Среди цветущих, огненных дерев
грустит береза на лугу,
как дева пленная в блистательном кругу
иноплеменных дев.

И только я дружу с березкой одинокой,
тоскую с ней весеннею порой:
она мне кажется сестрой
возлюбленной далекой.


27 апреля 1918


Берлинская весна

Нищетою необычной
на чужбине дорожу.
Утром в ратуше кирпичной
за конторкой не сижу.

Где я только не шатаюсь
в пустоте весенних дней!
И к подруге возвращаюсь
все позднее и поздней.

В полумраке стул задену
и, нащупывая свет,
так растопаюсь, что в стену
стукнет яростно сосед.

Утром он наполовину
открывать окно привык,
чтобы высунуть перину,
как малиновый язык.

Утром музыкант бродячий
двор наполнит до краев
при участии горячей
суматохи воробьев.

Понимают, слава Богу,
что всему я предпочту
дикую мою дорогу,
золотую нищету.


1925


Билет

На фабрике немецкой, вот сейчас,-
Дай рассказать мне, муза, без волненья!
на фабрике немецкой, вот сейчас,
все в честь мою, идут приготовленья.

Уже машина говорит: "Жую,
бумажную выглаживаю кашу,
уже пласты другой передаю".
Та говорит: "Нарежу и подкрашу".

Уже найдя свой правильный размах,
стальное многорукое созданье
печатает на розовых листах
невероятной станции названье.

И человек бесстрастно рассует
те лепестки по ящикам в конторе,
где на стене глазастый пароход,
и роща пальм, и северное море.

И есть уже на свете много лет
тот равнодушный, медленный приказчик,
который выдвинет заветный ящик
и выдаст мне на родину билет.


1927


Большая медведица

Был грозен волн полночный рев...
Семь девушек на взморье ждали
невозвратившихся челнов
и, руки заломив, рыдали.

Семь звездочек в суровой мгле
над рыбаками четко встали
и указали путь к земле...


23 сентября 1918


* * *

Будь со мной прозрачнее и проще:
у меня осталась ты одна.
Дом сожжен и вырублены рощи,
где моя туманилась весна,

где березы грезили и дятел
по стволу постукивал... В бою
безысходном друга я утратил,
а потом и родину мою.

И во сне я с призраками реял,
наяву с блудницами блуждал,
и в горах я вымыслы развеял,
и в морях я песни растерял.

А теперь о прошлом суждено мне
тосковать у твоего огня.
Будь нежней, будь искреннее. Помни,
ты одна осталась у меня.


12 ноября 1919


Былинки

Мы пели в поле, и луны
блуждало блещущее диво.
Былинки были так бледны,
так колебались боязливо.

Мы шли, и, может быть, цветок,
между былинками, в тревоге
шепнул: "Я вижу -- я высок:
блуждают блещущие боги..."



В лесу

Шептала, запрокинув лик,
ты о разлуке предстоящей,
а я глядел, как бился блик
на дне шушукающей чащи,

как -- в дымке -- ландыша душа
дышала, и как с тонкой ношей
полз муравей, домой спеша,
такой решительный, хороший...



* * *

В полнолунье, в гостиной пыльной и пышной,
где рояль уснул средь узорных теней,
опустив ресницы, ты вышла неслышно
   из оливковой рамы своей.

В этом доме ветхом, давно опустелом,
над лазурным креслом, на светлой стене
между зеркалом круглым и шкапом белым,
   улыбалась ты некогда мне.

И блестящие клавиши пели ярко,
и на солнце глубокий вспыхивал пол,
и в окне, на еловой опушке парка,
   серебрился березовый ствол.

И потом не забыл я веселых комнат,
и в сиянье ночи, и в сумраке дня,
на чужбине я чуял, что кто-то помнит,
   и спасет, и утешит меня.

И теперь ты вышла из рамы старинной,
из усадьбы любимой, и в час тоски
я увидел вновь платья вырез невинный,
   на девичьих висках завитки.

И улыбка твоя мне давно знакома
и знаком изгиб этих тонких бровей,
и с тобою пришло из родного дома
   много милых, душистых теней.

Из родного дома, где легкие льдинки
чуть блестят под люстрой, и льется в окно
голубая ночь, и страница из Глинки
   на рояле белеет давно...



* * *

В хрустальный шар заключены мы были,
и мимо звезд летели мы с тобой,
стремительно, безмолвно мы скользили
из блеска в блеск блаженно-голубой.

И не было ни прошлого, ни цели,
нас вечности восторг соединил,
по небесам, обнявшись, мы летели,
ослеплены улыбками светил.

Но чей-то вздох разбил наш шар хрустальный,
остановил наш огненный порыв,
и поцелуй прервал наш безначальный,
и в пленный мир нас бросил, разлучив.

И на земле мы многое забыли:
лишь изредка воспомнится во сне
и трепет наш, и трепет звездной пыли,
и чудный гул, дрожавший в вышине.

Хоть мы грустим и радуемся розно,
твое лицо, средь всех прекрасных лиц,
могу узнать по этой пыли звездной,
оставшейся на кончиках ресниц...


1918, Крым


* * *

Вдали от берега, в мерцании морском,
я жадной глубиной был сладостно влеком.
Я видел небосвод сквозь пену золотую,
дрожащий серп луны, звезду одну, другую...
Тускнел далекий свет, я медленно тонул.
Манил из глубины какой-то чудный гул.
В волшебном сумраке мой призрак отражался.
В блестящий траур волн я тихо погружался.


10 октября 1918


Вдохновенье

Когда-то чудо видел я;
передаю созвучьям ныне
то чудо, но душа моя --
как птица белая на льдине,

и хоть горит мой стих живой,
мне чуждо самому волненье.
Я скован. Холод заревой
кругом. И это -- вдохновенье...



Великан

Я вылепил из снега великана,
дал жизнь ему и в ночь на Рождество
к тебе, в поля, через моря тумана,
я, грозный мастер, выпустил его.

Над ним кружились вороны, как мухи
над головою белого быка.
Его не вьюги создали, не духи,
а только огрубелая тоска.

Слепой, как мрамор, близился он к цели,
шагал, неотразимый, как зима.
Охотники, плутавшие в метели,
его видали и сошли с ума.

Но вот достиг он твоего предела
и замер вдруг: цвела твоя страна,
ты счастлива была, дышала, рдела,
в твоей стране всем правила весна.

Легка, проста, с душою шелковистой,
ты в солнечной скользила тишине
и новому попутчику так чисто,
так гордо говорила обо мне.

И перед этим солнцем отступая,
поняв, что с ним соперничать нельзя,
растаяла тоска моя слепая,
вся синевой весеннею сквозя.


13 декабря 1924


Верба

Колоколов напев узорный,
волненье мартовского дня,
в спирту зеленом чертик черный,
и пестрота, и толкотня,
и ветер с влажными устами,
и почек вербных жемчуга,
и облака над куполами,
как лучезарные снега,
и красная звезда на палке,
и писк бумажных языков,
и гул, и лужи, как фиалки,
в просветах острых меж лотков,
и шепот дерзких дуновений:
лети, признаний не таи!
О юность, полная видений!
О песни первые мои!


26 июня 1919, Париж


Весна (Взволнован мир весенним дуновеньем)

Взволнован мир весенним дуновеньем,
вернулись птицы, и звенят ручьи
бубенчиками влаги. С умиленьем
я разбираю мелочи любви
на пыльных полках памяти. Прохладно
в полях, и весело в лесу, куда
ни ступишь -- крупный ландыш. Как вода,
дрожит лазурь -- и жалобно, и жадно
глядит на мир. Березы у реки --
там, на поляне, сердцем не забытой,
столпились и так просто, деловито
развертывают липкие листки,
как будто это вовсе и не чудо,
а в синеве два тонких журавля
колеблются, и может быть, оттуда
им кажется зеленая земля
неспелым, мокрым яблоком...


17 января 1920


Весна (Помчал на дачу паровоз)

Помчал на дачу паровоз.
Толпою легкой, оробелой
стволы взбегают на откос:
дым засквозил волною белой
в апрельской пестроте берез.
В вагоне бархатный диванчик
еще без летнего чехла.
У рельс на желтый одуванчик
садится первая пчела.

Где был сугроб, теперь дырявый
продолговатый островок
вдоль зеленеющей канавы:
покрылся копотью, размок
весною пахнущий снежок.

В усадьбе сумерки и стужа.
В саду, на радость голубям,
блистает облачная лужа.
По старой крыше, по столбам,
по водосточному колену -
помазать наново пора
зеленой краской из ведра -
ложится весело на стену
тень лестницы и маляра.

Верхи берез в лазури свежей,
усадьба, солнечные пни -
все образы одни и те же,
все совершеннее они.
Вдали от ропота изгнанья
живут мои воспоминанья
в какой-то неземной тиши:
бессмертно все, что невозвратно,
и в этой вечности обратной
блаженство гордое души.


1925


Видение

В снегах полуночной пустыни
мне снилась матерь всех берез,
и кто-то - движущийся иней -
к ней тихо шел и что-то нес.

Нес на плече, в тоске высокой,
мою Россию, детский гроб;
и под березой одинокой
в бледно-пылящийся сугроб

склонился в трепетанье белом,
склонился, как под ветром дым.
Был предан гробик с легким телом
снегам невинным и немым.

И вся пустыня снеговая,
молясь, глядела в вышину,
где плыли тучи, задевая
крылами тонкими луну.

В просвете лунного мороза
то колебалась, то в дугу
сгибалась голая береза,
и были тени на снегу

там, на могиле этой снежной,
сжимались, разгибались вдруг,
заламывались безнадежно,
как будто тени Божьих рук.

И поднялся, и по равнине
в ночь удалился навсегда
лик Божества, виденье, иней,
не оставляющий следа...


1924


Власти

Чу! Крыльев шум... и слуги сатаны
рассеялись пред ангелами Власти.
И в нас самих, как бурей, сметены
виденья зла, виденья темной страсти.
Шум крыльев, клик... Летят они, трубя,
могучие, багряно-огневые.
Стремясь, гремят их песни грозовые.
Летят они, все грешное губя.
Спускаются, неправых строго судят,
и перед ними падаем мы ниц.
Они блестят, как множество зарниц,
они трубят и души сонных будят.
Открыло им закон свой Божество,
Царь над царями грозно-величавый,
и в отблеске Его безмерной славы,
шумя, кружатся ангелы Его.


28 сентября 1918


Воскресение мертвых

Нам, потонувшим мореходам,
похороненным в глубине
под вечно движущимся сводом,
являлся старый порт во сне:

кайма сбегающая пены,
на камне две морских звезды,
из моря выросшие стены
в дрожащих отблесках воды.

Но выплыли и наши души,
когда небесная труба
пропела тонко, и на суше
распались с грохотом гроба.

И к нам туманная подходит
ладья апостольская, в лад
с волною дышит и наводит
огни двенадцати лампад.

Все, чем пленяла жизнь земная,
всю прелесть, теплоту, красу
в себе божественно вмещая,
горит фонарик на носу.

Луч окунается в морские,
им разделенные струи,
и наших душ ловцы благие
берут нас в тишину ладьи.

Плыви, ладья, в туман суровый,
в залив играющий влетай,
где ждет нас городок портовый,
как мы, перенесенный в рай.


1925


* * *

Вот дачный сад, где счастливы мы были:
стеклянный шар, жасмин и частокол.
Как некогда, каймою рдяной пыли
верхи берез день тающий обвел.

Все тот же вьется мотылек капустный
(он опоздал -- беспечный -- на ночлег).
Сегодня мне как будто и не грустно,
что кануло все прежнее навек.

Уж светляки зеленые лампадки
зажгли в траве, и нежно -- как тогда --
мне шлет привет свой девственный и сладкий
алмаз вечерний -- первая звезда.


24 мая 1918


* * *

Все окна открыв, опустив занавески,
   ты в зале роялю сказала: живи!
Как легкие крылья во мраке и блеске,
   задвигались руки твои.

Под левой - мольба зазвенела несмело,
   под правою - отклик волнисто возник,
за клавишем клавиш, то черный, то белый,
   звеня, погружался на миг.

В откинутой крышке отливы лоснились,
   и руки твои, отраженные там,
как бледные бабочки, плавно носились
   по черным и белым цветам.

И звуки холмились во мраке и в блеске,
   и ропот взбирался, и шепот сбегал,
и ветер ночной раздувал занавески
   и звездное небо впускал.



Всепрощающий

Он горстью мягкою земли
и кровь и слезы многим вытер;
Он милосерден. В рай вошли
блудница бледная и мытарь.

И он своим святым простит,
что золотые моли гибли
в лампадах и меж слитых плит
благоуханно-блеклых библий.



Встреча

         И странной близостью
              закованный...
                        
                          А. Блок


Тоска, и тайна, и услада...
Как бы из зыбкой черноты
медлительного маскарада
на смутный мост явилась ты.

И ночь текла, и плыли молча
в ее атласные струи
той черной маски профиль волчий
и губы нежные твои.

И под каштаны, вдоль канала,
прошла ты, искоса маня;
и что душа в тебе узнала,
чем волновала ты меня?

Иль в нежности твоей минутной,
в минутном повороте плеч
переживал я очерк смутный
других - неповторимых - встреч?

И романтическая жалость
тебя, быть может, привела
понять, какая задрожала
стихи пронзившая стрела?

Я ничего не знаю. Странно
трепещет стих, и в нем - стрела...
Быть может, необманной, жданной
ты, безымянная, была?

Но недоплаканная горесть
наш замутила звездный час.
Вернулась в ночь двойная прорезь
твоих - непросиявших - глаз...

Надолго ли? Навек? Далече
брожу и вслушиваюсь я
в движенье звезд над нашей встречей...
И если ты - судьба моя...

Тоска, и тайна, и услада,
и словно дальняя мольба...
Еще душе скитаться надо.
Но если ты - моя судьба...


1923


Вьюга

Тень за тенью бежит - не догонит,
вдоль по стенке... Лежи, не ворчи.
Стонет ветер? И пусть себе стонет.
Иль тебе не тепло на печи?

Ночь лихая... Тоска избяная...
Что ж не спится? Иль ветра боюсь?
Это - Русь, а не вьюга степная!
Это корчится черная Русь!

Ах, как воет, как бьется - кликуша!
Коли можешь - пойди и спаси!
А тебе-то что? Полно, не слушай...
Обойдемся и так, без Руси!

Стонет ветер все тише и тише...
Да как взвизгнет! Ах, жутко в степи...
Завтра будут сугробы до крыши...
То-то вьюга! Да ну ее! Спи.


30 августа 1919


Глаза

Под тонкою луной, в стране далекой, древней,
так говорил поэт смеющейся царевне:

Напев сквозных цикад умрет в листве олив,
   погаснут светляки на гиацинтах смятых,
но сладостный разрез твоих продолговатых
   атласно-темных глаз, их ласка, и отлив
чуть сизый на белке, и блеск на нижней веке,
   и складки нежные над верхнею,- навеки
останутся в моих сияющих стихах,
   и людям будет мил твой длинный взор счастливый,
пока есть на земле цикады и оливы
   и влажный гиацинт в алмазных светляках.

Так говорил поэт смеющейся царевне
под тонкою луной, в стране далекой, древней...



Господства

Заботлива Божественная мощь.
Ей радостный дивится небожитель.
Оберегает мудро Промыслитель
волну морей и каждый листик рощ.

Земных существ невидимый Хранитель,
послушных бурь величественный Вождь,
от молнии спасает Он обитель
и на поля ниспосылает дождь.

И ангелы глядят, как зреет нива,
как луг цветет. Когда ж нетерпеливо
мы предаемся гибельным страстям

и поздняя объемлет нас тревога,
слетает в мир посланник чуткий Бога
и небеса указывает нам.



Гроза

Стоишь ли, смотришь ли с балкона,
деревья ветер гнет и сам
шалеет от игры, от звона
с размаху хлопающих рам.

Клубятся дымы дождевые
по заблиставшей мостовой
и над промокшею впервые
зелено-яблочной листвой.

От плеска слепну: ливень, снег ли,
не знаю. Громовой удар,
как будто в огненные кегли
чугунный прокатился шар.

Уходят боги, громыхая,
стихает горняя игра,
и вот вся улица пустая -
лист озаренный серебра.

И с неба липою пахнуло
из первой ямки голубой,
и влажно в памяти скользнуло,
как мы бежали раз с тобой:

твой лепет, завитки сырые,
лучи смеющихся ресниц.
Наш зонтик, капли золотые
на кончиках раскрытых спиц...


1923


Два корабля

У мирной пристани, блестя на солнце юга,
с дремотной влагой в лад снастями шевеля,
задумчивы, стояли друг близ друга
   два стройных корабля.

Но пробил час. Они пустились в море,
и молчаливо разошлись они.
Стонали ветры на просторе;
   текли за днями дни.

Знакомы стали им коварные теченья,
знакома -- верная, сияющая ночь;
а берега вдали вставали, как виденья,
   и отходили прочь.

Порой казалось им: надежда бесполезна.
Катился бури гром, и быстрой чередой
сменялась черная зияющая бездна
   всплывающей волной.

А иногда с тревогою угрюмой
они оглядывались вдруг,
и каждый полон был одной и той же думой:
   "Где ты, мой бедный друг?"

Да, много было бурь, да, много снов печальных,
обманных маяков и скрытых скал,
но ангел вещий, ангел странствий дальних,
   их строго охранял.

И срок иной настал... Угомонились бури;
а корабли куда-то вновь спешат,
и с двух сторон выходят из лазури,
   и вот -- плывут назад!

Они сошлись и снова рядом встали,
о шири шелестя изведанных морей,
а волны слушали, но нет,-- не узнавали
   тех старых кораблей...


26 марта 1918


Движенье

Искусственное тел передвиженье --
вот разума древнейшая любовь,
и в этом жадно ищет отраженья
под кожею кружащаяся кровь.

Чу! По мосту над бешеною бездной
чудовище с зарницей на хребте
как бы грозой неистово-железной
проносится в гремящей темноте.

И, чуя, как добычу, берег дальний,
стоокие, по морокам морей
плывут и плещут музыкою бальной
чертоги исполинских кораблей.

Наклон, оправданное вычисленье
да четкий повторяющийся взрыв --
и вот оно, Дедала сновиденье,
взлетает, крылья струнные раскрыв.


1918, Крым


Детство

   1

При звуках, некогда подслушанных минувшим,
любовью молодой и счастьем обманувшим,
пред выцветшей давно, знакомою строкой,
с улыбкой начатой, дочитанной с тоской,
порой мы говорим: ужель все это было?
и удивляемся, что сердце позабыло;
какая чудная нам жизнь была дана...

   2

Однажды, грусти полн, стоял я у окна:
братишка мой в саду. Бог весть во что играя,
клал камни на карниз. Вдруг, странно замирая,
подумал я: ужель и я таким же был?
И в этот миг все то, что позже я любил,
все, что изведал я -- обиды и успехи --
все затуманилось при тихом, светлом смехе
восставших предо мной младенческих годов.

   3

И вот мне хочется в размер простых стихов
то время заключить, когда мне было восемь,
да, только восемь лет. Мы ничего не просим,
не знаем в эти дни, но многое душой
уж можем угадать. Я помню дом большой,
я помню лестницу, и мраморной Венеры
меж окон статую, и в детской полусерый
и полузолотой непостоянный свет.

   4

Вставал я нехотя. (Как будущий поэт,
предпочитал я сон действительности ясной.
Конечно, не всегда: как торопил я страстно
медлительную ночь пред светлым Рождеством!)
Потом до десяти, склонившись над столом,
писал я чепуху на языке Шекспира,
а после шел гулять...

   5

   Отдал бы я полмира,
чтоб снова увидать мир яркий, молодой,
который видел я, когда ходил зимой
вдоль скованной Невы великолепным утром!
Снег, отливающий лазурью, перламутром,
туманом розовым подернутый гранит,--
как в ранние лета все нежит, все пленит!

   6

Тревожишь ты меня, сон дальний, сон неверный...
Как сказочен был свет сквозь арку над Галерной!
А горка изо льда меж липок городских,
смех девочек-подруг, стук санок удалых,
рябые воробьи, чугунная ограда?
О сказка милая, о чистая отрада!

   7

Увы! Все, все теперь мне кажется другим:
собор не так высок, и в сквере перед ним
давно деревьев нет, и уж шаров воздушных,
румяных, голубых, всем ветеркам послушных,
на серой площади никто не продает...
Да что и говорить! Мой город уж не тот...

   8

Зато остались мне тех дней воспоминанья:
я вижу, вижу вновь, как, возвратясь с гулянья,
позавтракав, ложусь в кроватку на часок.
В мечтаньях проходил назначенный мне срок...
Садилась рядом мать и мягко целовала
и пароходики в альбом мне рисовала...
Полезней всех наук был этот миг тиши!

   9

Я разноцветные любил карандаши,
пахучих сургучей густые капли, краски,
бразильских бабочек и английские сказки.
Я чутко им внимал. Я был героем их:
как грозный рыцарь, смел, как грустный рыцарь, тих,
коленопреклонен пред смутной, пред любимой...
О, как влекли меня Ричард непобедимый,
свободный Робин Гуд, туманный Ланцелот!

   10

Картинку помню я: по озеру плывет
широкий, низкий челн; на нем простерта дева,
на траурном шелку, средь белых роз, а слева
от мертвой, на корме, таинственный старик
седою головой в раздумий поник,
и праздное весло скользит по влаге сонной,
меж лилий водяных...

   11

   Глядел я, как влюбленный,
мечтательной тоски, видений странных полн,
на бледность этих плеч, на этот черный челн,
и ныне, как тогда, вопрос меня печалит:
к каким он берегам неведомым причалит,
и дева нежная проснется ли когда?

   12

Назад, скорей назад, счастливые года!
Ведь я не выполнил заветов ваших тайных.
Ведь жизнь была потом лишь цепью дней случайных,
прожитых без борьбы, забытых без труда.
Иль нет, ошибся я, далекие года!
Одно в душе моей осталось неизменным,
и это -- преданность виденьям несравненным,
молитва ясная пред чистой красотой.
Я ей не изменил, и ныне пред собой
я дверь минувшего без страха открываю
и без раскаянья былое призываю!

   13

Та жизнь была тиха, как ангела любовь.
День мирно протекал. Я вспоминаю вновь
безоблачных небес широкое блистанье,
в коляске медленной обычное катанье
и в предзакатный час -- бисквиты с молоком.
Когда же сумерки сгущались за окном,
и шторы синие, скрывая мрак зеркальный,
спускались, шелестя, и свет полупечальный,
полуотрадный ламп даль комнат озарял,
безмолвно, сам с собой, я на полу играл,
в невинных вымыслах, с беспечностью священной,
я жизни подражал по-детски вдохновенно:
из толстых словарей мосты сооружал,
и поезд заводной уверенно бежал
по рельсам жестяным...

   14

   Потом -- обед вечерний.
Ночь приближается, и сердце суеверней.
Уж постлана постель, потушены огни.
Я слышу над собой: Господь тебя храни...
Кругом чернеет тьма, и только щель дверная
полоской узкою сверкает, золотая.
Блаженно кутаюсь и, ноги подобрав,
вникаю в радугу обещанных забав...
Как сладостно тепло! И вот я позабылся...

   15

И странно: мнится мне, что сон мой долго длился,
что я проснулся -- лишь теперь, и что во сне,
во сне младенческом приснилась юность мне;
что страсть, тревога, мрак -- все шутка домового,
что вот сейчас, сейчас ребенком встану снова
и в уголку свой мяч и паровоз найду...
Мечты!..
    Пройдут года, и с ними я уйду,
веселый, дерзостный, но втайне беззащитный,
и после, может быть, потомок любопытный,
стихи безбурные внимательно прочтя,
вздохнет, подумает: он сердцем был дитя!


21-22 августа 1918


Достоевский

Тоскуя в мире, как в аду,
уродлив, судорожно-светел,
в своем пророческом бреду
он век наш бедственный наметил.

Услыша вопль его ночной,
подумал Бог: ужель возможно,
что все дарованное Мной
так страшно было бы и сложно?



* * *

          Лишь то, что писано
          с трудом -- читать легко.
                                 Жуковский

Если вьется мой стих, и летит, и трепещет,
как в лазури небес облака,
если солнечный звук так стремительно плещет,
если песня так зыбко-легка,

ты не думай, что не было острых усилий,
что напевы мои, как во сне,
незаметно возникли и вдаль поспешили,
своевольные, чуждые мне.

Ты не знаешь, как медлил восход боязливый
этих ясных созвучий -- лучей...
Долго-долго вникал я, бесплотно-пытливый,
в откровенья дрожащих ночей.

Выбирал я виденья с любовью холодной,
я следил и душой и умом,
как у бабочки влажной, еще не свободной,
расправлялось крыло за крылом.

Каждый звук был проверен и взвешен прилежно,
каждый звук, как себя, сознаю,
а меж тем назовут и пустой и небрежной
быстролетную песню мою...


23 августа 1918


* * *

Есть в одиночестве свобода,
и сладость — в вымыслах благих.
Звезду, снежинку, каплю меда
я заключаю в стих.

И, еженочно умирая,
я рад воскреснуть в должный час,
и новый день — росянка рая,
а прошлый день — алмаз.



* * *

Еще безмолвствую и крепну я в тиши.
Созданий будущих заоблачные грани
еще скрываются во мгле моей души,
как выси горные в предутреннем тумане.

Приветствую тебя, мой неизбежный день.
Все шире, шире даль, светлей, разнообразней,
и на звенящую на первую ступень
всхожу, исполненный блаженства и боязни.


23 марта 1919, Крым


* * *

Живи, звучи, не поминай о чуде,-
но будет день: войду в твой скромный дом,
твой смех замрет, ты встанешь: стены, люди
все поплывет,- и будем мы вдвоем...

Прозреешь ты в тот миг невыразимый,
спадут с тебя, рассыплются, звеня,
стеклом поблескивая дутым, зимы
и вёсны, прожитые без меня...

Я пламенем моих бессонниц, хладом
моих смятений творческих прильну,
взгляну в тебя - и ты ответишь взглядом
покорным и крылатым в вышину.

Твои плеча закутав в плащ шумящий,
я по небу, сквозь звездную росу,
как через луг некошеный, дымящий,
тебя в свое бессмертье унесу...


<1923>


* * *

Живи. Не жалуйся, не числи
ни лет минувших, ни планет,
и стройные сольются мысли
в ответ единый: смерти нет.

Будь милосерден. Царств не требуй.
Всем благодарно дорожи.
Молись -- безоблачному небу
и василькам в волнистой ржи.

Не презирая грез бывалых,
старайся лучшие создать.
У птиц, у трепетных и малых,
учись, учись благословлять!


14 февраля 1919


Журавли

Шумела роща золотая,
ей море вторило вдали,
и всхлипывали, пролетая,
кочующие журавли

и в небе томном исчезали,
все тише, все нежней звеня.
Мне два последних рассказали,
что вспоминаешь ты меня...


24 октября 1918


* * *

За полночь потушив огонь мой запоздалый,
в притворном забытьи покоюсь я, бывало,
и вот, преодолев ревнивый сумрак туч,
подкрадывается неуловимый луч
и разгорается и освещает странно
картины на стене. Доносится нежданно
до слуха моего необъяснимый звук
и повторяется отчетливей, и вдруг —
все оживляется! Волшебное — возможно:
халат мой с вешалки сползает осторожно
и, протянув ко мне пустые рукава,
перегибается, и чья-то голова
глядит, лукавая, из мусорной корзины,
под письменным столом, а по стене картины
кружатся, вылетев из неподвижных рам,
как попугайчики, и шкаф дубовый сам
завистливо кряхтит, с волненьем наблюдая,
как по полу бежит одна туфля ночная
вдогонку за другой.
                Но только двинусь я,—
глядь,— все рассеялось, и комната моя
мгновенно приняла свой вид обыкновенный.
В окне дрожит луна невинно и смиренно,
халат — на вешалке, повсюду тишина...
Ах, знаю я тебя, обманщица луна!



* * *

Забудешь ты меня, как эту ночь забудешь,
как черный этот сад, и дальний плеск волны,
и в небе облачном зеркальный блеск луны...
Но -- думается мне -- ты счастлива не будешь.
Быть может, я не прав. Я только ведь поэт,
непостоянный друг печали мимолетной
и краткой радости, мечтатель беззаботный,
художник, любящий равно и мрак и свет.
Но ясновиденье подобно вдохновенью:
презреньем окрылен тревожный голос мой!
Вот почему твой путь и ясный и прямой
туманю наперед пророческою тенью.
Предсказываю я: ты будешь мирно жить,
как вдруг о пламенном в тебе тоска проснется,
но, видишь ли, другой тех звезд и не коснется,
которыми тебя могу я окружить!


10 августа 1918


* * *

Звени, мой верный стих, витай, воспоминанье!
Не правда ль, все -- как встарь, и дом -- все так же тих --
стоит меж старых лип? Не правда ли, страданье,
сомненье -- сон пустой? Звени, мой верный стих...
Пусть будет снова май, пусть небо вновь синеет.
Раскрыты окна в сад. На кресло, на паркет
широкой полосой янтарный льется свет,
и дивной свежестью весенний воздух веет.
Но чу! Вздыхает парк... Там -- радость без конца,
там вольные мечты сулит мне рай зеленый.
Туда, скорей туда! Встречаю у крыльца
старушку мирную с корзинкою плетеной.
Меня приветствуя, лохматый черный пес
визжит, и прыгает, и хлопает ушами...
Вперед! Широкий парк душистыми листами
шумит пленительно. Виляют меж берез
тропинки мшистые; дубовая аллея
пересекает их и, влажно зеленея,
стрелой уходит вдаль; средь трепетных ветвей,
склоненных до земли, вся белая, сияет
скамейка. Ярких мух беспечный рой играет
над спинкой вырезной, и решето лучей
желтеет на песке. Последняя тропинка
окаймлена волной сиреневых кустов.
Я выхожу на луг. Здесь тени облаков
бегут по мураве. Здесь каждая былинка
живет по-своему; таинственно звенит
в прозрачном воздухе жужжанье насекомых.
Вперед! Сквозь белизну молочную черемух
зеленая река застенчиво блестит,
кой-где подернута парчою тонкой тины...
Спешу к тебе, спешу, знакомая река!
Неровный ветерок несет издалека
крик сельских петухов и мерный шум плотины.
Напротив берега я вижу мягкий скат,
на бархатной траве разбросанные бревна,
а дало -- частокол, рябин цветущих ряд,
в лучах, над избами, горящий крест церковный
и небо ясное... Как хорошо! Но вот
мой слух певучий скрип уключин различает.
Вот лодка дачная лениво проплывает,
и в лодке девушка одной рукой гребет...
Склоненного плеча прелестно очертанье;
она, рассеянно, речные рвет цветы.
Ах, это снова ты, все ты и все не ты!

Звени, мой верный стих, витай, воспоминанье..


31 января 1918


* * *

Звон, и радугой росистой
малый купол окаймлен...
Капай, частый, капай, чистый,
серебристый перезвон...

Никого не забывая,
жемчуг выплесни живой...
Плачет свечка восковая,
голубь дымно-голубой...

И ясны глаза иконок,
и я счастлив, потому
что церковенка-ребенок
распевает на холму...

Да над нею, беспорочной,
уплывает на восток
тучка вогнутая, точно
мокрый белый лепесток...



Зима

Только елочки упрямы -
зеленеют - то во мгле,
то на солнце. Пахнут рамы
свежим клеем, на стекле
перламутровый и хрупкий
вьется инея цветок,
на лазури, в белой шубке
дремлет сказочный лесок.

Утро. К снежному сараю
в гору повезли дрова.
Крыша искрится, по краю -
ледяные кружева.
Где-то каркает ворона,
чьи-то валенки хрустят,
на ресницы с небосклона
блестки пестрые летят...


1 декабря 1919


* * *

И в Божий рай пришедшие с земли
устали, в тихом доме прилегли...

Летают на качелях серафимы
под яблонями белыми. Скрипят
веревки золотые. Серафимы
кричат взволнованно...
                А в доме спят,-
в большом, совсем обыкновенном доме,
где Бог живет, где солнечная лень
лежит на всем; и пахнет в этом доме,
как, знаешь ли, на даче,- в первый день...

Потом проснутся; в радостной истоме
посмотрят друг на друга; в сад пройдут -
давным-давно знакомый и любимый...

О, как воздушно яблони цветут!..
О, как кричат, качаясь, серафимы!..


<1923>


* * *

        (Евангелие Иакова Еврея, гл.18)

И видел я: стемнели неба своды,
и облака прервали свой полет,
и времени остановился ход...
Все замерло. Реки умолкли воды.
Седой туман сошел на берега,
и, наклонив над влагою рога,
козлы не пили. Стадо на откосах
не двигалось. Пастух, поднявши посох,
оцепенел с простертою рукой,
взор устремляя ввысь, а над рекой,
над рощей пальм, вершины опустивших,
хоть воздух был бестрепетен и нем,
повисли птицы на крылах застывших.
Все замерло. Ждал чутко Вифлеем...

И вдруг в листве проснулся чудный ропот,
и стая птиц звенящая взвилась,
и прозвучал копыт веселый топот,
и водных струй послышался мне шепот,
и пастуха вдруг песня раздалась!
А вдалеке, развея сумрак серый,
как некий Крест, божественно-светла,
звезда зажглась над вспыхнувшей пещерой,
где в этот миг Мария родила.


30 августа 1918


* * *

Из блеска в тень и в блеск из тени
с лазурных скал ручьи текли,
в бреду извилистых растений
овраги вешние цвели.

И в утро мира это было:
дикарь, еще полунемой,
с душой прозревшей, но бескрылой,—
косматый, легкий и прямой,—

заметил, взмахивая луком,
при взлете горного орла,
с каким густым и сладким звуком
освобождается стрела.

Забыв и шелесты оленьи,
и тигра бархат огневой,—
он шел, в блаженном удивленье
играя звучной тетивой.

Ее притягивал он резко
и с восклицаньем отпускал.
Из тени в блеск и в тень из блеска
ручьи текли с лазурных скал.

Янтарной жилы звон упругий
напоминал его душе
призывный смех чужой подруги
в чужом далеком шалаше.



* * *

Из мира уползли - и ноют на луне
   шарманщики воспоминаний...
Кто входит? Муза, ты? Нет, не садись ко мне:
   я только пасмурный изгнанник.

Полжизни - тут, в столе, шуршит она в руках,
   тетради трогаю, хрустящий
клин веера, стихи - души певучий прах,-
   и грудью задвигаю ящик...

И вот уходит все, и я - в тенях ночных,
   и прошлое горит неяро,
как в черепе сквозном, в провалах костяных
   зажженный восковой огарок...

И ланнеровский вальс не может заглушить...
   Откуда?.. Уходи... Не надо...
Как были хороши... Мне лепестков не сшить,
   а тлен цветочный сладок, сладок...

Не говори со мной в такие вечера,
   в часы томленья и тумана,
когда мне чудится невнятная игра
   ушедших на луну шарманок...


Ноябрь 1923


Изгнанье

Я занят странными мечтами
в часы рассветной полутьмы:
что, если б Пушкин был меж нами -
простой изгнанник, как и мы?

Так, удалясь в края чужие,
он вправду был бы обречен
«вздыхать о сумрачной России»,
как пожелал однажды он.

Быть может, нежностью и гневом -
как бы широким шумом крыл,-
еще неслыханным напевом
он мир бы ныне огласил.

А может быть и то: в изгнанье
свершая страннический путь,
на жарком сердце плащ молчанья
он предпочел бы запахнуть,-

боясь унизить даже песней,
высокой песнею своей,
тоску, которой нет чудесней,
тоску невозвратимых дней...

Но знал бы он: в усадьбе дальней
одна душа ему верна,
одна лампада тлеет в спальне,
старуха вяжет у окна.

Голубка дряхлая дождется!
Ворота настежь... Шум живой...
Вбежит он, глянет, к ней прижмется
и все расскажет - ей одной...


1925


К Родине

Ночь дана, чтоб думать и курить
и сквозь дым с тобою говорить.

Хорошо... Пошуркивает мышь,
много звезд в окне и много крыш.

Кость в груди нащупываю я:
родина, вот эта кость - твоя.

Воздух твой, вошедший в грудь мою,
я тебе стихами отдаю.

Синей ночью рдяная ладонь
охраняла вербный твой огонь.

И тоскуют впадины ступней
по земле пронзительной твоей.

Так все тело - только образ твой,
и душа, как небо над Невой.

Покурю и лягу, и засну,
и твою почувствую весну:

угол дома, памятный дубок,
граблями расчесанный песок.


1924


К России (Мою ладонь географ строгий)

Мою ладонь географ строгий
разрисовал: тут все твои
большие, малые дороги,
а жилы - реки и ручьи.

Слепец, я руки простираю
и все земное осязаю
через тебя, страна моя.
Вот почему так счастлив я.

И если правда, что намедни
мне померещилось во сне,
что час беспечный, час последний
меня найдет в чужой стране,

как на покатой школьной парте,
совьешься ты подобно карте,
как только отпущу края,
и ляжешь там, где лягу я.


1928


К России (Отвяжись, я тебя умоляю!)

Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих.
Я беспомощен. Я умираю
от слепых наплываний твоих.

Тот, кто вольно отчизну покинул,
волен выть на вершинах о ней,
но теперь я спустился в долину,
и теперь приближаться не смей.

Навсегда я готов затаиться
и без имени жить. Я готов,
чтоб с тобой и во снах не сходиться,
отказаться от всяческих снов;

обескровить себя, искалечить,
не касаться любимейших книг,
променять на любое наречье
все, что есть у меня,- мой язык.

Но зато, о Россия, сквозь слезы,
сквозь траву двух несмежных могил,
сквозь дрожащие пятна березы,
сквозь все то, чем я смолоду жил,

дорогими слепыми глазами
не смотри на меня, пожалей,
не ищи в этой угольной яме,
не нащупывай жизни моей!

Ибо годы прошли и столетья,
и за горе, за муку, за стыд,-
поздно, поздно!- никто не ответит,
и душа никому не простит.


1939, Париж


* * *

Как пахнет липой и сиренью,
как золотеет серп луны!
Неторопливо, тень за тенью,
подходят сумерки весны.
Я возвращаюсь, молодею,
мне прошлого не превозмочь!
Вплывает в узкую аллею
незабываемая ночь.
И в полутьме -- то завлекая,
то отступая, веешь вновь
ты -- призрак северного мая,
ты -- отроческая любовь!
И памятному сновиденью
я предаюсь средь тишины...
Как пахнет липой и сиренью,
как золотеет серп луны!


27 декабря 1918


* * *

Как часто, как часто я в поезде скором
сидел и дивился плывущим просторам
и льнул ко стеклу холодеющим лбом!..
И мимо широких рокочущих окон
свивался и таял за локоном локон
летучего дыма, и столб за столбом
проскакивал мимо, порыв прерывая
взмывающих нитей, и даль полевая
блаженно вращалась в бреду голубом.

И часто я видел такие закаты,
что поезд, казалось, взбегает на скаты
крутых огневых облаков и по ним
спускается плавно, взвивается снова
в багряный огонь из огня золотого,—
и с поездом вместе по кручам цветным
столбы пролетают в восторге заката,
и черные струны взмывают крылато,
и ангелом реет сиреневый дым.



* * *

Какое сделал я дурное дело,
и я ли развратитель и злодей,
я, заставляющий мечтать мир целый
о бедной девочке моей?

О, знаю я, меня боятся люди,
и жгут таких, как я, за волшебство,
и, как от яда в полом изумруде,
мрут от искусства моего.

Но как забавно, что в конце абзаца,
корректору и веку вопреки,
тень русской ветки будет колебаться
на мраморе моей руки.


1959, Сан-Ремо


* * *

Катится небо, дыша и блистая...
Вот он - дар Божий, бери не бери!
Вот она - воля, босая, простая,
холод и золото звонкой зари!

Тень моя резкая - тень исполина.
Сочные стебли хрустят под ступней.
В воздухе звон. Розовеет равнина.
Каждый цветок - словно месяц дневной.

Вот она - воля, босая, простая!
Пух облаков на рассветной кайме...
И, как во тьме лебединая стая,
ясные думы восходят в уме.

Боже! Воистину мир Твой чудесен!
Молча, собрав полевую росу,
сердце мое, сердце, полное песен,
не расплескав, до Тебя донесу...


13 сентября 1919


Каштаны

Цветущие каштаны, словно храмы
открытые, сияют вдоль реки.
Их красоту задуют ветерки
задорные, но в этот вечер -- самый
весенний из весенних вечеров --
они чудесней всех твоих даров,
незримый Зодчий! Кто-то тихо, чисто
в цветах звенит (кто, ангел или дрозд?),
и тени изумрудные слоистой
листвы и грозди розовые звезд
в воде отражены.
    Я здесь, упрямый,
юродивый, у паперти стою
и чуда жду, и видят грусть мою
каштаны, восхитительные храмы...


20 мая 1920, Кембридж


Кимоно

Дыханье веера, цветы,
в янтарном небе месяц узкий..
Зевая, спрашиваешь ты,
как слово happiness* по-русски.

А в тучках нежность хризантем,
и для друзей я отмечаю,
что месяц тающий -- совсем
лимона ломтик в чашке чаю.

* Счастье (англ.).



Кинематограф

Люблю я световые балаганы
все безнадежнее и все нежней.
Там сложные вскрываются обманы
простым подслушиваньем у дверей.

Там для распутства символ есть единый —
бокал вина, а добродетель — шьет.
Между чертами матери и сына
острейший глаз там сходства не найдет.

Там, на руках, в автомобиль огромный
не чуждый состраданья богатей
усердно вносит барышень бездомных,
в тигровый плед закутанных детей.

Там письма спешно пишутся средь ночи:
опасность... трепет... поперек листа
рука бежит... И как разборчив почерк,
какая писарская чистота!

Вот спальня озаренная. Смотрите,
как эта шаль упала на ковер.
Не виден ослепительный юпитер,
не слышен раздраженный режиссер,

но ничего там жизнью не трепещет:
пытливый гость не может угадать
связь между вещью и владельцем вещи,
житейского особую печать.

О, да! Прекрасны гонки, водопады,
вращение зеркальной темноты.
Но вымысел? Гармонии услада?
Ума полет? О, Муза, где же ты?

Утопит злого, доброго поженит,
и снова, через веси и века,
спешит роскошное воображенье
самоуверенного пошляка.

И вот — конец... Рояль незримый умер,
темно и незначительно пожив.
Очнулся мир, прохладою и шумом
растаявшую выдумку сменив:

И со своей подругою приказчик,
встречая ветра влажного напор,
держа ладонь над спичкою горящей,
насмешливый выносит приговор.


1928


Кипарисы

Склонясь над чашею прозрачной -
над чашей озера жемчужной,
три кипариса чудно-мрачно
шумят в лазури ночи южной.

Как будто черные монахи,
вокруг сияющей святыни,
в смятенье вещем, в смутном страхе,
поют молитвы по-латыни.


22 марта 1919


Кирпичи

Ища сокровищ позабытых
и фараоновых мощей,
ученый в тайниках разрытых
набрел на груду кирпичей,
среди которых был десяток
совсем особенных: они
хранили беглый отпечаток
босой младенческой ступни,
собачьей лапы и копытца
газели. Многое за них
лихому времени простится —
безрукий мрамор, темный стих,
обезображенные фрески...

Как это было? В синем блеске
я вижу красоту песков.
Жара. Полуденное время.
Еще одиннадцать веков
до звездной ночи в Вифлееме.

Кирпичик спит, пока лучи
пекут, работают беззвучно.
Он спит, пока благополучно
на солнце сохнут кирпичи.
Но вот по ним дитя ступает,
отцовский позабыв запрет,
то скачет, то перебегает,
невольный вдавливая след,
меж тем как, вкруг него играя,
собака и газель ручная
пускаются вперегонки.
Внезапно — окрик, тень руки:
конец летучему веселью.
Дитя с собакой и газелью
скрывается. Все горячей
синеет небо. Сохнут чинно
ряды лиловых кирпичей.

Улыбка вечности невинна.
Мир для слепцов необъясним,
но зрячим все понятно в мире,
и ни одна звезда в эфире,
быть может, не сравнится с ним.


1928


* * *

Когда с небес на этот берег дикий
роняет ночь свой траурный платок,
полушутя, дает мне Сон безликий
небытия таинственный урок.

Я крепко сплю, не чая пробужденья;
но день встает, и в лучезарный миг
я узнаю, что были сновиденья
и что конца еще я не постиг.


28 февраля 1918


Конькобежец

Плясать на льду учился он у музы,
у зимней Терпсихоры... Погляди:
открытый лоб, и черные рейтузы,
и огонек медали на груди.

Он вьется, и под молнией алмазной
его непостижимого конька
ломается, растет звездообразно
узорное подобие цветка.

И вот на льду, густом и шелковистом,
подсолнух обрисован. Но постой -
не я ли сам, с таким певучим свистом,
коньком стиха блеснул перед тобой.

Оставил я один узор словесный,
мгновенно раскружившийся цветок.
И завтра снег бесшумный и отвесный
запорошит исчерченный каток.


1925


Крестоносцы

Когда мы встали пред врагом,
под белоснежными стенами,
и стрелы взвизгнули кругом,
Христос явился между нами.

Взглянул -- и стрелы на лету
в цветы и звезды превратились,
и роем радостным Христу
на плечи плавно опустились.



Крым

Назло неистовым тревогам,
ты, дикий и душистый край,
как роза, данная мне Богом,
во храме памяти сверкай!..
Тебя покинул я во мраке:
качаясь, огненные знаки
в туманном небе спор вели
над гулом берегов коварных.
Кругом, на столбиках янтарных,
стояли в бухте корабли.

В краю неласковом скучая,
все помню -- плавные поля,
пучки густые молочая,
вкус теплых ягод кизиля;
я любовался мотыльками
степными -- с красными глазками
на темных крылышках... Текла
от тени к тени золотистой,
подобна музыке волнистой,
неизъяснимая яйла!

О, тиховейные долины,
полдневный трепет над травой,
и холм -- залет перепелиный...
О, странный отблеск меловой
расщелин древних, где у края
цветут пионы, обагряя
чертополоха чешую,
и лиловеет орхидея...
О, рощи буковые, где я
подслушал, Пан, свирель твою!

Воображаю грань крутую
и прихотливую яйлы,
и там -- таинственную тую,
а у подножия скалы --
сосновый лес... С вершины острой
так ясно виден берег пестрый,
хоть наклонись да подбери!
Там я не раз, весною дальней,
встречал, как счастье, луч начальный
и ветер сладостный зари...

Там, ночью звездной, я порою
о крыльях грезил... Вдалеке,
меж гулким морем и горою,
огни в знакомом городке,
как горсть алмазных ожерелий,
небрежно брошенных, горели
сквозь дымку зыбкую, и шум
далеких волн и шорох бора
мне посылали без разбора
за роем рой нестройных дум!

Любил я странствовать по Крыму...
Бахчисарая тополя
встают навстречу пилигриму,
слегка верхами шевеля;
в кофейне маленькой, туманной,
эстампы английские странно
со стен засаленных глядят.
лет полтораста им -- и боле:
бои былые -- тучи, поле
и куртки красные солдат.

И посетил я по дороге
чертог увядший. Лунный луч
белел на каменном пороге
В сенях воздушных капал ключ
очарованья, ключ печали,
и сказки вечные журчали
в ночной прозрачной тишине,
и звезды сыпались над садом.
Вдруг Пушкин встал со мною рядом
и ясно улыбнулся мне...

О, греза, где мы ни бродили!
Там дни сменялись, как стихи...
Баюкал ветер, а будили
в цветущих селах петухи.
Я видел мертвый город: ямы
былых темниц, глухие храмы.
безмолвный холм Чуфуткалэ...
Небес я видел блеск блаженный,
кремнистый путь, и скит смиренный,
и кельи древние в скале.

На перевале отдаленном
приют -- старик полуслепой
мне предложил, с поклоном сонным.
Я утомлен был. Над тропой
сгущались душные потемки;
в плечо впивался мне котомки
линючий, узкий ремешок;
к тому ж над лысиною горной
повисла туча, словно черный,
набухший, бархатный мешок.

И тучу, полную жемчужин,
проткнула с хохотом гроза,
и был уютен малый ужин
в татарской хижине: буза,
черешни, пресный сыр овечий...
Темнело. Тающие свечи
на круглом низеньком столе,
покрытом пестрой скатереткой,
мерцали ласково и кротко
в пахучей, теплой полумгле.

И синим утром я обратно
спустился к морю по пятам
своей же тени. Неопрятно
цвели на кручах, тут и там,
деревья тусклые Иуды,
на камнях млели изумруды
дремотных ящериц, тропа
вилась меж садиков веселых;
пел ручеек, на частоколах
белели козьи черепа.

О, заколдованный, о, дальний
воспоминаний уголок!
Внизу, над морем, цвет миндальный,
как нежно-розовый дымок,
и за поляною поляна,
и кедры мощные Ливана,
аллей пленительная мгла
(приют любви моей туманной!),
и кипарис благоуханный,
и восковая мушмула...

Меня те рощи позабыли...
В душе остался мне от них
лишь тонкий слой цветочной пыли...
К закату листья дум моих
при первом ветре обратятся,
но если Богом мне простятся
мечты ночей, ошибки дня,
и буду я в раю небесном,
он чем-то издавна известным
повеет, верно, на меня!


30 июня 1920


Крымский полдень

Черешни, осы - на лотках;
и, точно отсвет моря синий,
на знойно-каменных стенах
горят, горят глаза глициний.

Белы до боли облака,
ручей звездой в овраге высох,
и, как на бархате мука,
седеет пыль на кипарисах.



* * *

Кто выйдет поутру? Кто спелый плод подметит!
   Как тесно яблоки висят!
Как бы сквозь них, блаженно солнце светит,
   стекая в сад.

И, сонный, сладостный, в аллеях лепет слышен:
   то словно каплет на песок
тяжелых груш, пурпурных поздних вишен
   пахучий сок.

На выгнутых стволах цветные тени тают,
   на листьях солнечный отлив...
Деревья спят, и осы не слетают
   с лиловых слив.

Кто выйдет ввечеру? Кто плод поднимет спелый?
   Кто вертограда господин?
В тени аллей, один, лилейно-белый,
   живет павлин.


1922


Кубы

Сложим крылья наших видений.
Ночь. Друг на друга дома углами
валятся. Перешиблены тени.
Фонарь - сломанное пламя.

В комнате деревянный ветер косит
мебель. Зеркалу удержать трудно
стол, апельсины на подносе.
И лицо мое изумрудно.

Ты - в черном платье, полет, поэма
черных углов в этом мире пестром.
Упираешься, траурная теорема,
в потолок коленом острым.

В этом мире страшном, не нашем, Боже,
буквы жизни и целые строки
наборщики переставили. Сложим
крылья, мой ангел высокий.


1924


Ласточки

Инок ласковый, мы реем
над твоим монастырем
да над озером, горящим
синеватым серебром.

Завтра, милый, улетаем --
утром сонным в сентябре.
В Цареграде -- на закате,
в Назарете -- на заре.

Но на север мы в апреле
возвращаемся, и вот
ты срываешь, инок тонкий,
первый ландыш у ворот;

и, не понимая птичьих
маленьких и звонких слов,
ты нас видишь над крестами
бирюзовых куполов.


10 июня 1920


Легенда о луне

I
 
Однажды ночью золотою
затейливый и злобный бес
кружился черной запятою
в сияньи девственных небес.
Пред ним был город, и увидел
он человека в вышине,
на темной башне, при луне;
и бес его возненавидел
за блестки звезд на рукавах
и за колпак остроконечный.
 
II
 
Он усмехнулся с бесконечной,
бесстыдной злобою в глазах
раскосых, быстро оглянулся,
подумал, снова усмехнулся, –
средь многозвездной тишины
и небо ярче заиграло:
бес принял облик небывалый –
огромной выпуклой луны.
 
III
 
И странное светило это
приметил с вышки человек,
и вычислял он до рассвета
его размеры и разбег.
Когда ж лениво ночь поблекла
и день сказался наконец,
сложил он свитки, вытер стекла –
на вид – бесчувственный мудрец,
но втайне – ужасом объятый…
 
IV
 
Как розы, тучи расцвели
над чашей города зубчатой.
В тумане площади, вдали,
на глыбе вспыхнул воин медный
и на щите поймал зарю.
И звездочет спустился, бледный
и важный, с башни, и к царю
вошел с неслыханным докладом.
 
V
 
И хмуро слушал царь, а рядом
склонялся в зеркале стенном
его двойник – полуодетый,
босой, в измятом кружевном
воротнике…
(Меж тем валеты
трефовые, у трех ворот,
скликались и сменялись, и народ
уже гудел на рынке жирном.)
 
VI
 
И долго скорбный звездочет
с царем беседовал, и вот –
по переулкам, сонным, мирным,
вдоль окон мутно золотых,
где тени двигались, зевая, –
труба пропела роковая,
и город вздрогнул и притих.
 
VII
 
Был мрачен траурный глашат<а>й.
Народ, предчувствием объятый,
глядел на тонкую трубу,
на свиток с царскою печатью,
сулящий страшную судьбу,
и дети прижимались к платью
дрожащих юных матерей,
и старцы горбились покорно,
а некий юноша задорный:
«Прочти, – вскричал, – прочти скорей!»
 
VIII
 
И вестник, обратясь к народу:
«Мудрец пророчествует смерть, –
конец всему людскому роду:
вчера полуночную твердь
луна иная озарила.
Она чудовищна была,
неописуемо светла!
Увы, как вздутое ветрило,
летит изменница на нас;
в такой то день, в такой то час
с землей стремительно столкнется
слепая, буйная луна, –
земля звенящая качнется
и разобьется, как волна!»
 
IX
 
Замолк, и весть передавали
друг другу – лысые купцы,
вельможи, воины, слепцы;
все – дрозд на липе, мышь в подвале, –
все ужаснулись. Поползли
по плитам площади, в пыли,
себя бичующего стоны.
Во храмы хлынула толпа.
Подкралась ночь. Молились жены,
а детям снились черепа.
 
X
 
Одни все думали о чуде,
другие чуяли конец,
и бледные глядели люди
на бледно каменный дворец.
Там рядом встали на балконе
два старика: вот тот в короне,
а тот в узорном колпаке.
Народ же зыблился и дико
вопил, в неистовой тоске:
«Когда? О, вымолви, владыко!»
Заплакал царь, и звездочет
ответил сухо: «Через год».
 
XI
 
В том царстве некий жил мечтатель,
с душою чистой и с лицом
очаровательным – ваятель
созвучий радужных. Певцом
любви сладчайшим город громко
именовал его с тех пор,
как со свирелью и к<о>томкой
пришел он с северных озер.
 
XII
 
Казалось – воздух целовали
его скользящие слова
и день туманился, едва
он умолкал. Куда то звали
его глаза, – как в полутьме
два улыбающихся бога.
Он жил на розовом холме,
поросшим вереском. Дорога
крутая к городу вела,
и часто к людям он спускался,
без шляпы, стройный, появлялся
на площади Добра и Зла,
разглядывал прохожих, кротко
о чем то говорил с детьми,
с блудницами да с лошадьми
усталыми… Его походка,
и ясный голос, и глаза
большие были всем известны,
и все его любили за
чудесный дар и взор чудесный.
 
XIII
 
Он о блаженстве распевал,
о первой, о последней встрече,
хоть никогда в уста и плечи
он красоту не целовал…
Там, в комнате голубоватой,
средь нежных книг и лепестков
рассыпанных, и малых статуй, –
из лучезарных облаков
он прихотливо и бесцельно
стихи вырезывал свои,
напев мешая колыбельный
с напевом трепетной любви…
 
XIV
 
Когда ж над стройною столицей,
как бога пламенного месть,
метнулась грозною зарницей
испепеляющая весть,
и стук часов твердил унылый:
стареет год, последний год… –
и принял скорбь и страх бескрылый,
как веру новую, народ, –
тогда с улыбкой безотчетной
певец ресницы опустил,
и гений легкий, мимолетный,
его случайно посетил.
И юноша, раскинув руки,
ловил в туманной вышине
полусознательные звуки…
Они, как искорки в волне
заливов южных, ночью пышной, –
текли, змеились в золотом
волшебном трепете; потом –
на пальцах гасли.
И неслышно
он начал: «Тает, тает год.
Во храмах сумрак шепчет хрипло
молитвы. Тают свечи. Вот
какой то труп лежит. Прилипла
кровь черная к груди. Глупец!
Убил себя… Везде рыданья
глухие, тайные страданья,
оцепененье; лишь купец
хоть плачет, да торгует – плохо
торгует. Жить осталось – год,
и он проходит, он пройдет –
подобно вздоху, легче вздоха…
 
XV
 
Но если так, но если свет
потухнуть должен неизбежно,
безумец! – времени ведь нет
пред камнем каяться мятежно,
из мрака совести своей
уродов грозных вызывая
и духу скорби отдавая
остаток драгоценных дней…
Встань, встань, коленопреклоненный!
Я говорю тебе – не плачь,
но, как наследника лишенный,
всю жизнь скупившийся богач,
завидя смерть, затеи ради
распахивает сундуки,
так, обогнув скалу тоски,
вечерний путь склонив к отраде,
спеши! Беспамятно пируй!
Развейся музыкою бурной.
Еще на солнце гроздь пурпурна
и сладок женский поцелуй!
Еще, полны очарованья,
шумят леса, журчат ключи, –
встань и в избытке ликованья
свое богатство расточи!»
 
XVI
 
Был май шумливый. В исступлен<ь>и
лягушки пели на пруду
в дворцовом золотом саду.
При каждом теплом дуновеньи
касались окон расписных
венцами нежными каштаны.
На вышках, тонких и резных,
с которых полуобезьяны,
полуорлы глядели вниз,
и в небесах прозрачно синих
звон птичий бисерный повис;
об этих маленьких святынях
весны не вспомнила страна,
пророчеством потрясена.
 
XVII
 
Глухой исполненный печали,
из зала в залу царь шагал –
тень жалкая в зеркальной дали
безмолвных и бесстрастных зал.
Блуждал он, глаз не поднимая,
ладони блеклых, узких рук
к вискам порою прижимая,
и кольца вспыхивали вдруг.
 
XVIII
 
В восточной башне плакал кто то:
душе седого звездочета
все край мерещился родной:
ограды белые Дамаска,
тень пальмы – бархатная ласка
в пустыне серо голубой, –
и тамариксы, и мимозы,
мирáжей радужная ложь…
Катились старческие слезы
на недоконченный чертеж.
 
XIX
 
В час обычайного забвенья,
в молчаньи замкнутых ночей
порою тайный чародей
к нам высылает сновиденья.
Сознанье – словно под водой
глубокой, в дымке изумрудной;
нам снится праздник многолюдный,
туманный, бурно молодой,
и знаем мы, что это ложный
короткий сон и что во сне
все, все дозволено; что можно
не думать о грядущем дне;
законами людскими, честью,
обычаем – пренебрегать;
врага со смехом настигать,
роскошной упиваться местью;
грозить безумно Божеству,
храм в бездну сталкивать со ската;
овладевать невестой брата,
недостижимой наяву…
 
XX
 
И ту свободу без запрета,
ту силу – каждый ощутил,
когда невинного поэта
напев дразнящий опустил
свои блистательные крылья
на город жалобной тоски,
предчувствий траурных, бессилья…
 
XXI
 
Придворные – все старики
с атласно белыми бровями, –
шурша, как совы, подошли
к царю с дрожащими словами:
«Царь, всюду ропот. Подожгли
вчера солдаты синагогу.
На неотплывшем корабле
восстанье. Знойную тревогу
разносит ветер по земле.
Чернь беспокойна. Слуги наши,
не отворачивая глаз,
глядят с усмешкою на нас,
а по ночам воруют чаши –
награды царские. Народ,
на перекрестках собираясь,
шумит, и, громко разгораясь,
напев кощунственный растет!»
 
XXII
 
«Оставьте… – молвил царь устало. –
Смиренье, бунт – не все ль равно,
когда нам времени так мало
служить иль властвовать дано?»
Переглянулись, замолчали, –
и царь, как прежде, зашагал –
тень жалкая в зеркальной дали
холодных, золотистых зал.
И в тот же вечер, в пышной спальне,
таясь, печален и один,
глухие песни, ропот дальний,
услышал старый властелин.
И полый жемчуг с горьким ядом
прижал он к языку, поник,
обняв пунцовый стул… и рядом,
в высоком зеркале, двойник,
с лицом безумным, перегнувшись,
сполз на ковер, и в полутьме
сверкнули кольца, содрогнувшись
на зашуршавшей бахроме
блестящей шелковой подушки,
да скрипнул пол средь тишины…
 
XXIII
 
Меж тем округлый край луны
уж выступал из за опушки
далекой рощи. Небосвод
бледнел. По лестнице змеиной
всходил на башню звездочет…
Воображаемой картиной
он был томим, и тяжело
дышал, и вспоминал уныло,
что двадцать семь ночей прошло
с тех пор, как страшное светило
в последний раз он наблюдал
и смысл его предугадал.
 
XXIV
 
Скитаться по небу ночному,
по голубому, ледяному –
без ног, без рук, но с головой
чудовищной, стеклянно белой, –
давно уж бесу надоело.
К тому ж на башне угловой
дворца, чернеющего стройно,
он жертвы крошечной своей
такой смешной, такой спокойной –
уж не видал в часы ночей.
И отвернулся он от башни,
забыл случайного врага
и принял облик свой всегдашний:
хвост песий, когти и рога.
 
XXV
 
А перед взором звездочета
теперь, туманна и нежна,
как девственное сердце чье то,
раскрылась прежняя луна.
Простер он руки, умиленный,
застыл со вздохом, как влюбленный,
вдруг различивший белый луч
руки, раскрывшей занавески;
и над землей, в жемчужном блеске,
узором мелких, нежных туч,
подобных перьям голубиным,
со всех сторон окружена –
струилась милая луна
по звездно дышащим равнинам…
 
XXVI
 
Был снова строг и счастлив он.
В нем думы ясные воскресли
и свергли темный страх: «Не весь ли
чудесный мир теперь спасен?
И нужно ль сетовать отныне?
Уж не покоится на льдине,
коварно тающей средь волн
небытия сторожевого,
наш город царственный; он снова,
великих грез и смеха полн,
к луне потянется, прощенный…»
 
XXVII
 
Так думал он, и, восхищенный
лучистой нежностью небес,
он не приметил, как полез,
повис огонь пожара, словно
паук багровый, там, внизу,
на паутине крыш неровной.
Другой услышал бы грозу
нестройных песен, гул, удары,
могучий шум толпы – как вздох
прибоя тяжкого, – но старый
мудрец от радости оглох.
Вот тень его на башне четкой
исчезла, звонкою походкой,
с улыбкой детской, подобрав
полы, спускался он поспешно
меж круглых стен: да, да, конечно,
он опрометчив был, неправ;
сейчас к царю пойдет он, скажет:
царь, не тужи… Небесный свод,
как прежде, тих, и царь прикажет
гонцам порадовать народ!
 
XXVIII
 
И вышел он на двор квадратный,
и, выйдя, замер: гул невнятный
из мрака хлынул; впереди
мелькали перья, копья, латы,
кривые тени… «Отойди,
безумье! – выбросив крылатый
рукав, воскликнул звездочет. –
Я весть несу!» Но крик упорный
его прервал: «Вот, братья, вот –
колдун заморский, ворон черный,
а мы, – мы мучимся, пока
над нами шутит он с Нечистым!»
И камень, пущенный со свистом,
в висок ударил старика…
 
XXIX
 
И минул год, и ночью млечной,
прозрачной, снова на людей
решил взглянуть певец беспечный.
О песни огненной своей
и о пророчестве злосчастном
он в одиночестве забыл,
и видом города ужасным
мечтатель опечален был.
 
XXX
 
Кругом гремучие пожары
краснели. В городе самом,
меж светлым морем и холмом,
был ропот, шепот, праздник ярый.
Тут – оглушительная мгла,
там – выкрик пламени. Тут – ссора,
а там – убийство. Без разбора
сцеплялись голые тела
в книгохранилище громадном,
где пировали палачи,
монахи, женщины. В ночи,
на улицах, во мраке смрадном, –
что, что там рдело до утра –
вино ли, злобные глаза ли,
иль только искры от костра?
Бог весть! Во храмах псы лизали
окровавленный мрамор плит,
и человек освобожденный
так поступал, как повелит
зверь вожделенья пробужденный…
(И лишь танцовщица одна
порою, глядя из окна
в лиловый сумрак, да на звенья
созвездий в сонной вышине,
полна внезапного сомненья,
дивилась маленькой луне,
такой же скромной, как бывало,
и смутно думала: как знать?
Но, звякнув бусами, опять
кого то в губы целовала…)
 
XXXI
 
Так было… Город роковой,
огонь и мрак, уж неживой,
певец окинул грустным взором,
и поутру, и в тишине
к своим лесам, к своим озерам
вернулся с песней о луне…
 
XXXII
 
За горем – горе: царь соседний
напал на падшую страну,
разбил с налета храм последний,
и в унизительном плену
угасло буйственное племя.
Несбережливо злое время –
и в наши дни на месте том,
в золотозвездном, юном поле,
меж серым морем и холмом,
поросшим вереском, в неволе
у строгой вечности лежат
глухие глыбы, и зажат
в какой то щели куст цветущий,
и льется холод старины,
однообразный и гнетущий,
сквозь тень душистую весны.
Кой где торчат еще упрямо
обломки рухнувшего храма,
чернея сухо над травой,
как обгорелые поленья.
 
XXXIII
 
Стремительные поколенья!
Потух, остыл их век живой.
Так стынет пламенная лава…
Забыта сладостная слава
их первых странствий, гулких битв,
и суеверные науки.
Умолкли песен и молитв
неповторяемые звуки,
и лишь волнует тишину,
цветы целуя, ветер плавный…
Там проезжал я, скиф бесславный, –
и вспоминал свою страну.


1920


Лестница

Ты -- лестница в большом, туманном доме. Ты
устало вьешься вверх средь мягкой темноты:
огонь искусственный -- и то ты редко видишь.
Но знаю -- ты живешь, ты любишь, ненавидишь,
ты бережешь следы бесчисленных шагов:
уродливых сапог и легких башмачков,
калош воркующих и валенок бесшумных,
подошв изношенных, но быстрых, неразумных,
широких, добрых ног и узких, злых ступней...
О да! Уверен я: в тиши сырых ночей,
кряхтя и охая, ты робко оживаешь
и вспомнить силишься и точно повторяешь
всех слышанных шагов запечатленный звук:
прыжки младенчества и палки деда стук,
стремительную трель поспешности любовной,
дрожь нисходящую отчаянья и ровный
шаг равнодушия, шаг немощи скупой,
мечтательности шаг, взволнованный, слепой,
всегда теряющий две или три ступени,
и поступь важную самодовольной лени,
и торопливый бег вседневного труда...
Не позабудешь ты, я знаю, никогда
и звон моих шагов... Как, разве в самом деле
они -- веселые -- там некогда звенели?
А луч, по косяку взбегающий впотьмах,
а шелест шелковый, а поцелуй в дверях?
Да, сердце верило, да, было небо сине...
Над ручкой медною -- другое имя ныне,
и сам скитаюсь я в далекой стороне.
Но ты, о лестница, в полночной тишине
беседуешь с былым. Твои перила помнят,
как я покинул блеск еще манящих комнат
и как в последний раз я по тебе сходил,
как с осторожностью преступника закрыл
одну, другую дверь и в сумрак ночи снежной
таинственно ушел -- свободный, безнадежный...


30 июля 1918


Лунная ночь

Поляны окропил холодный свет луны.
Чернеющая тень и пятна белизны
застыли на песке. В небесное сиянье
вершиной вырезной уходит кипарис.
Немой и стройный сад похож на изваянье.
Жемчужного дугой над розами повис
фонтан, журчащий там, где сада все дороги
соединяются. Его спокойный плеск
напоминает мне размер сонета строгий;
и ритма четкого исполнен лунный блеск.
Он всюду — на траве, на розах, над фонтаном
бестрепетный, а там, в аллее, вдалеке,
тень черная листвы дробится на песке,
и платье девушки, стоящей под каштаном,
белеет, как платок на шахматной доске...


18 сентября 1918


Лыжный прыжок

Для состязаний быстролетных
на том белеющем холму
вчера был скат на сваях плотных
сколочен. Лыжник по нему

съезжал со свистом; а пониже
скат обрывался: это был
уступ, где становились лыжи
четою ясеневых крыл.

Люблю я встать над бездной снежной,
потуже затянуть ремни...
Бери меня, наклон разбежный,
и в дивной пустоте — распни.

Дай прыгнуть, под гуденье ветра,
под трубы ангельских высот,
не семьдесят четыре метра,
а миль, пожалуй, девятьсот.

И небо звездное качнется,
легко под лыжами скользя,
и над Россией пресечется
моя воздушная стезя.

Увижу инистый Исакий,
огни мохнатые на льду,
и, вольно прозвенев во мраке,
как жаворонок, упаду.


1926, Riesengebirge


* * *

Люблю в струящейся дремоте
сливаться с вечером, когда
вы смутно в памяти поете,
о, потонувшие года!

Люблю я тайные кочевья...
Целую умерших, во сне.
Колосья, девушки, деревья --
навстречу тянутся ко мне.

Еще не дышит вдохновенье,
а мир обычного затих:
то неподвижное мгновенье --
уже не боль, еще не стих.

И полумысли, полузвуки
вплывают в дымчатый мой сон,
белея в сумерках, как руки
недорисованных Мадонн...



* * *

Маркиза маленькая знает,
как хороша его любовь.
В атласный сад луна вступает,
подняв напудренную бровь.
Но медлит милый, а былинке
былинка сказывает сон:
на звонком-тонком поединке
он шпагой мстительной пронзен.
Фонтаны плещут, и струисто
лепечет жемчуг жемчугу:
лежит он, мальчик серебристый,
комочком шелка на лугу.
Она бледнеет и со страхом,
ища примет, глядит на птиц,
полет их провожая взмахом
по-детски загнутых ресниц.
А все предчувствие живее;
рыданий душит горький зной,
и укорачивает веер
полупрозрачный, вырезной,
то смутно-розовый, то сизый,
свою душистую дугу,
а рот у маленькой маркизы --
что капля крови на снегу...


22 января 1920


* * *

Мне так просто и радостно снилось:
ты стояла одна на крыльце
и рукой от зари заслонилась,
а заря у тебя на лице.

Упадали легко и росисто
луч на платье и тень на порог,
а в саду каждый листик лучистый
улыбался, как маленький бог.

Ты глядела, мое сновиденье,
в глубину голубую аллей,
и сквозное листвы отраженье
трепетало на шее твоей.

Я не знаю, что все это значит,
почему я проснулся в слезах...
Кто-то в сердце смеется и плачет,
и стоишь ты на солнце в дверях.


13 августа 1919


* * *

Мой друг, я искренно жалею
того, кто, в тайной слепоте,
пройдя всю длинную аллею,
не мог приметить на листе
сеть изумительную жилок,
и точки желтых бугорков,
и след зазубренный от пилок
голуборогих червяков.


2 января 1920


На Голгофе

Восходит благовоние сырое
со дна долин, и в небе, над холмом,
на трех крестах во мгле белеют трое...
Там женщина, в унынии немом,
на среднюю, на черную вершину
глядит, глядит... Провидеть ей дано,
что в горький час ее земному сыну
всего живей воспомнилось одно...

Да,- с умиленьем сладостным и острым
(колени сжав, лицо склонив во мглу...),
он вспомнил домик в переулке пестром,
и голубей, и стружки на полу.



На качелях

В листву узорчатую зыбко
плеснула тонкая доска,
лазури брызнула улыбка,
и заблистали небеса.

И на мгновенье, над ветвями,
я замер в пламени весны,
держась простертыми руками
за две звенящие струны.

Но ослепительно метнулась
ликующая синева,
доска стремительно качнулась,
и снизу хлынула листва.

И лиловеющая зелень
вновь заслонила небосвод,
и очарованно-бесцелен
дугообразный стал полет.

Так реял я, то опускаясь,
мелькая тенью по листам,
то на мгновенье приближаясь
к недостижимым облакам.


15 декабря 1918


На сельском кладбище

На кладбище солнце, сирень и березки
и капли дождя на блестящих крестах.
Местами отлипли сквозные полоски
и в трубки свернулись на светлых стволах.

Люблю целовать их янтарные раны,
люблю их стыдливые гладить листки...
То медом повеет с соседней поляны,
то тиной потянет с недальней реки.

Прозрачны и влажны зеленые тени.
Кузнечики тикают. Шепчут кусты,—
и бледные крестики тихой сирени
кропят на могилах сырые кресты.



* * *

На черный бархат лист кленовый
я, как святыню, положил:
лист золотой с пыльцой пунцовой
между лиловых тонких жил.

И с ним же рядом, неизбежно,
старинный стих — его двойник,
простой, и радужный, и нежный,
в душевном сумраке возник;

и все нежнее, все смиренней
он лепетал, полутаясь,
но слушал только лист осенний,
на черном бархате светясь...



* * *

На ярком облаке покоясь,
ты проплываешь надо мной.
Под липами, в траве сырой
я отыскал твой узкий пояс.
Он ослепляет серебром...
Я удаляюсь. В песне четкой
я расскажу дриаде кроткой
об одиночестве моем.
Под липами -- ручей певучий,
темнеют быстрые струи.
Подкидывают соловьи
цветные шарики созвучий...
Вот и янтарная луна.
В луче вечернем, чародейном,
ты дуновеньем легковейным
на небеса унесена...



* * *

Над землею стоит голубеющий пар.
Почки лип озарили аллею;
и с нелепою песенкой первый комар
мне щекочет настойчиво шею...

И тоску по иной, сочно-черной весне --
вдохновенное воспоминанье --
ах, какую тоску! -- пробуждает во мне
комариное это жужжанье...


20 февраля 1920


Наполеон в изгнании

Дом новый, глухо-знойный день
и пальма, точно жестяная...
Вот он идет, глядит на тень
свою смешную, вспоминая

тень пестрых шелковых знамен
у сфинкса тусклого на лапе...
Остановился; жалок он
в широкополой этой шляпе...


6-24 декабря 1919


* * *

Нас мало — юных, окрыленных,
не задохнувшихся в пыли,
еще простых, еще влюбленных
в улыбку детскую земли.

Мы только шорох в старых парках,
мы только птицы, мы живем
в очарованья пятен ярких,
в чередованьи звуковом.

Мы только мутный цвет миндальный,
мы только первопутный снег,
оттенок тонкий, отзвук дальний,—
но мы пришли в зловещий век.

Навис он, грубый и огромный,
но что нам гром его тревог?
Мы целомудренно бездомны,
и с нами звезды, ветер, Бог.



Начала

На чьем плече, как голубь, спит луна
и чья ладонь под облаком румяным?
Кем ставится стеклянная стена
перед волной, на берегу песчаном?

Гул наших струн, и жизни каждый вздох,
и бред земли -- кто, кроме смертных, слышит?
Вот -- ночь, вот -- день; скажи, кто там колышет
кадило зорь? -- Я вижу четырех:

на четырех цветных вершинах горных
они стоят, и ты не знаешь, чей
прекрасней лик, и тысяча очей
горят у них на крыльях нежно-черных.

Один -- всю твердь, как чашу, поднимает,
отхлынуть тот велит волнам морским,
один -- земле взывающей внимает,
тот -- властвует над пламенем благим.


23 сентября 1918


Неоконченный черновик

Поэт, печалью промышляя,
твердит прекрасному: прости!
Он говорит, что жизнь земная -
слова на поднятой в пути -
откуда вырванной? - странице
(не знаем и швыряем прочь),
или пролет мгновенный птицы
чрез светлый зал из ночи в ночь.

Зоил (пройдоха величавый,
корыстью занятый одной)
и литератор площадной
(тревожный арендатор славы)
меня страшатся потому,
что зол я, холоден и весел,
что не служу я никому,
что жизнь и честь мою я взвесил
на пушкинских весах, и честь
осмеливаюсь предпочесть.


1931, Берлин


Новый год

"Скорей,-- мы говорим,-- скорей!"
И звонко в тишине холодной
захлопнулись поочередно
двенадцать маленьких дверей...
И удалившихся не жаль нам:
да позабудутся они!
Прошли те медленные дни
в однообразии печальном.
А те, другие, что вошли
в полуоткрывшиеся двери,
те не печали, не потери,
а только радость принесли.
Но светлые дары до срока
они, туманные, таят,
столпились и во мгле стоят,
нам улыбаясь издалЈка...


1 января 1919


Ночь (Уж погорел лучистый край)

Уж погорел лучистый край
летучей тучки, и, вздыхая,
ночь подошла... О, голубая,
о, величавая, сияй,
сияй мне бесконечно: всюду,
где б ни застала ты меня,-
у кочевого ли огня
иль в гордом городе - я буду,
о, звездная, как ныне, рад
твоей улыбке непостижной...
Я выпрямлюсь и взор недвижный
скрещу с твоим! О, как горят,
ночь ясная, твои запястья,
да, ослепи, да, опьяни...
Я лучшего не знаю счастья!
Ночь, ты развертываешь рай
над темным миром и, вздыхая,
на нас глядишь... О, голубая,
о, величавая, сияй!


<1921>


* * *

О ночь, я твой! Все злое позабыто,
и жизнь ясна, и непонятна смерть.
Отражена в душе моей раскрытой
   блистательная твердь...

И мнится мне, что по небу ночному
плыву я вдаль на призрачном челне,
и нет конца сиянью голубому;
   я -- в нем, оно -- во мне.

Плыву, плыву. Проходят звезды мимо;
к одной, к другой причаливает челн
и вновь летит под шум неуловимый
   алмазно-чистых волн;

Я твой, о ночь! В душе -- твое сиянье;
все грешное осталось на земле,
и ангелов я чувствую дыханье
   на поднятом челе!


18 апреля 1918


* * *

О чем я думаю? О падающих звездах...
Гляди, вон там одна, беззвучная, как дух,
алмазною стезей прорезывает воздух,
   и вот уж путь ее — потух...

Не спрашивай меня, куда звезда скатилась.
О, я тебя молю, безмолвствуй, не дыши!
Я чувствую — она лучисто раздробилась
   на глубине моей души.


26 августа 1918


* * *

О, встречи дивное волненье!
     Взгляд заревой... Крылатый крик..
     Ты осязаемо, виденье!
     К тебе я трепетно приник...

     Я по морям туманным плавал,
     томился в пасмурной стране,
     и скучный бог и скучный дьявол
     бесцельно спорили во мне.

     И на полночных перепутьях
     Страсть появлялась предо мной --
     босая, в огненных лоскутьях,
     с закинутою головой...

     Но не просил я ласок ложных,
     я тосковал в садах земных...
     Среди сомнительных и сложных
     искал я верных и простых.

     О достиженье, крылья, зори!
     Мечта оправдана вполне!
     С алмазной песнею во взоре
     ты наклоняешься ко мне...



* * *

О, как ты рвешься в путь крылатый,
безумная душа моя,
из самой солнечной палаты
в больнице светлой бытия!

И, бредя о крутом полете,
как топчешься, как бьешься ты
в горячечной рубашке плоти,
в тоске телесной тесноты!

Иль, тихая, в безумье тонком
гудишь-звенишь сама с собой,
вообразив себя ребенком,
сосною, соловьем, совой.

Поверь же соловьям и совам,
терпи, самообман любя,-
смерть громыхнет тугим засовом
и в вечность выпустит тебя.


2 мая 1923


* * *

О, любовь, ты светла и крылата,-
но я в блеске твоем не забыл,
что в пруду неизвестном когда-то
я простым головастиком был.

Я на первой странице творенья
только маленькой был запятой,-
но уже я любил отраженья
в полнолунье и день золотой.

И, дивясь темно-синим стрекозкам,
я играл, и нырял, и всплывал,
отливал гуттаперчевым лоском
и мерцающий хвостик свивал.

В том пруду изумрудно-узорном,
где змеились лучи в темноте,
где кружился я живчиком черным,-
ты сияла на плоском листе.

О, любовь. Я за тайной твоею
возвращаюсь по лестнице лет...
В добрый час водяную лилею
полюбил головастик-поэт.



* * *

О, светлый голос, чуть печальный,
слыхал я прежде отзвук твой,
пугливый, ласково-хрустальный,
в тени под влажною листвой
и в старом доме, в перезвоне
подвесок-искорок... Звени,
и будут ночи, будут дни
полны видений, благовоний;
забуду ветер для тебя,
игравший в роще белоствольной,
навек забуду ветер вольный,
твой лепет сладостный любя...
Очарованье звуковое,
не умолкай, звени, звени.
Я вижу прошлое живое,
между деревьями огни
а усадьбе прадеда, и окна
открыты настежь, и скользят,
как бы шелковые волокна,
цветные звуки в темный сад,
стекая с клавишей блестящих
под чьей-то плещущей рукой
и умолкая за рекой,
в полях росистых, в синих чащах.



Облака (Насмешлива, медлительна, легка)

Насмешлива, медлительна, легка
их мимика средь синего эфира.
Объятьям подражают облака.

Ленивая небесная сатира
на тщание географа, на лик
изменчивый начертанного мира;

грызет лазурь морская материк.
И - масками чудовищными - часто
проходят образы земных владык:

порою, в профиль мертвенно-лобастый
распухнет вдруг воздушная гора,
и тает вновь, как тает коренастый

макроцефал, которого вчера
лепили дети красными руками,
а нынче точит оттепель с утра.

И облака плывут за облаками.


1929


Озеро

Взгляни на озеро: ни солнце, ни звезда,
ни мощные дубы, ни тонкая осока,
хоть отражаются так ярко, так глубоко,
не оставляют в нем следа.

Взгляни и в душу мне: как трепетно, как ясно
в ней повторяются виденья бытия!
Как в ней печаль темна, как радость в ней прекрасна...
   -- и как спокоен я!


24 августа 1918


Окно

При луне, когда косую крышу
лижет металлический пожар,
из окна случайного я слышу
сладкий и пронзительный удар
музыки, и чувствую, как холод
счастия мне душу обдает,
кем-то ослепительно расколот
лунный мрак, и медленно в полет
собираюсь, вынимая руки
из карманов, трепещу, лечу,
но в окне мгновенно гаснут звуки,
и меня спокойно по плечу
хлопает прохожий: «Вы забыли,-
говорит,- летать запрещено».
И, застыв, в венце из лунной пыли,
я гляжу на смолкшее окно.


6 марта 1924, Берлин


Олень

Слова - мучительные трубы,
гремящие в глухом лесу,-
следят, перекликаясь грубо,
куда я пламя пронесу.

Но что мне лай Дианы жадной,
ловитвы топот и полет?
Моя душа - олень громадный -
псов обезумевших стряхнет!

Стряхнет - и по стезе горящей
промчится, распахнув рога,
сквозь черные ночные чащи
на огненные берега!


<1923>


Орешник и береза

Два дерева... одно -- развесистый орешник --
листвой изнеженной, как шелком, шелестит,
роскошным сумраком любви и лени льстит...
Остановись под ним, себялюбивый грешник!

Ляг, позови подруг, беспечных, как и ты.
Не слушай совести, не прекословь мгновенью,
пей темное вино, пой песни упоенью --
да будут в лад шуметь широкие листы.

Но если, путник, ты -- душою чист и светел
и если долго ты дорогою крутой
неутомимо шел и на пути не встретил
ни друга верного, ни радости простой,

тогда не позабудь: есть дерево другое.
Близ дерева греха березу ты найдешь...
На озаренный дождь наряд ее похож,
ее жемчужный ствол -- что облачко прямое.

Садись в тень жидкую, но продолжай в мечтах
свой путь, и шепотом невинным и тревожным
расскажет каждый лист о милом невозможном,
о дальней родине, о ветре, о лесах...


2 июля 1918


Осенняя пляска

Кружитесь, падайте...
   Мы -- смуглые дриады --
осенним шорохам и рады и не рады:
лес обнажается, и фавны видят нас,
и негде спрятаться от их янтарных глаз.

Шуршите, блеклые...
   Вчера мы на поляне
плясали в розовом предутреннем тумане,
подбрасывали мы увядшие листы,
и осыпались они так мягко с высоты,
холодным золотом на плечи нам спадали...

Шуршите, блеклые...
   Вчера нас увидали,
и встрепенулись мы, и разбежались вмиг,
за нами топот был, и чей-то звучный клик
то рядом, то вдали -- звенел и повторялся...

Шуршите, блеклые...
   Край неба разгорался,
и шумно мчались мы, то плача, то смеясь,
и пестрые листы, за нами вслед кружась,
летели, шелестя, по рощам и по скатам
и дальше -- по садам, по розам, нами смятым
до моря самого...
    А мы -- опять назад,
в леса да на холмы -- куда глаза глядят!


8 августа 1918


Осень

И снова, как в милые годы
тоски, чистоты и чудес,
глядится в безвольные воды
румяный редеющий лес.

Простая, как Божье прощенье,
прозрачная ширится даль.
Ах, осень, мое упоенье,
моя золотая печаль!

Свежо, и блестят паутины...
Шурша, вдоль реки прохожу,
сквозь ветви и гроздья рябины
на тихое небо гляжу.

И свод голубеет широкий,
и стаи кочующих птиц -
что робкие детские строки
в пустыне старинных страниц...


25 сентября 1919


От счастия влюбленному не спится

От счастия влюбленному не спится;
стучат часы, купцу седому снится
в червонном небе вычерченный кран,
спускающийся медленно над трюмом;
мерещится изгнанникам угрюмым
в цвет юности окрашенный туман.

В волненье повседневности прекрасной,
где б ни был я, одним я обуян,
одно зовет и мучит ежечасно:

на освещенном острове стола
граненый мрак чернильницы открытой,
и белый лист, и лампы свет, забытый
под куполом зеленого стекла.

И поперек листа полупустого
мое перо, как черная стрела,
и недописанное слово.


1928, Берлин


Памяти друга

В той чаще, где тысяча ягод
краснели, как точки огня,
мы двое играли; он на год,
лишь на год был старше меня.

Игру нам виденья внушали
из пестрых, воинственных книг,
и сказочно сосны шуршали,
и мир был душист и велик.

Мы выросли... Годы настали
борьбы, и позора, и мук.
Однажды мне тихо сказали:
"Убит он, веселый твой друг..."

Хоть проще все было, суровей,
играл он все в ту же игру.
Мне помнится: каплями крови
краснела брусника в бору.



Песня (Верь: вернутся на родину...)

Верь: вернутся на родину все,
вера ясная, крепкая: с севера
лыжи неслышные, с юга
             ночная фелюга.

Песня спасет нас.
         Проулками в гору
шел я, в тяжелую шел темноту,
чуждый всему, и крутому узору
черных платанов, и дальнему спору
волн, и кабацким шарманкам в порту.

Ветер прошел по листам искривленным,
ветер, мой пьяный и горестный брат,
и вдруг затих под окном озаренным:
ночь, ночь - и янтарный квадрат.

Кто-то была та, чей голос горящий
русскою песней гремел за окном?
В сумраке видел я отблеск горящий,
слушал ее под поющим окном.

Как распевала она! Проплывало
сердце ее в лучезарных струях,
как тосковала,
           как распевала,
молясь былому в чужих краях,
о полнолунье небывалом,
о небывалых соловьях.

И в темноте пылали звуки,-
рыдающая даль любви,
даль - и цыганские разлуки,
ночь, ночь - и в роще соловьи.

Но проносился ветер с моря
дыханьем соли и вина,
и гармонического горя
спадала жаркая волна.

Касался грубо ветер с моря
глициний вдоль ее окна,
и вновь, как бы в блаженстве горя,
пылала звуками она...
О чем? О лепестке завялом,
о горестной своей красе,
о полнолунье небывалом,
о небывалом -
       ветер! Вернутся на родину все,
вера ясная, крепкая: с севера
лыжи неслышные, с юга ночная фелюга...
     Все.


1923


Петербург

Он на трясине был построен
средь бури творческих времен:
он вырос — холоден и строен,
под вопли нищих похорон.

Он сонным грезам предавался,
но под гранитною пятой
до срока тайного скрывался
мир целый,— мстительно-живой.

Дышал он смертною отравой,
весь беззаконных полон сил.
А этот город величавый
главу так гордо возносил.

И оснеженный, в дымке синей
однажды спал он,— недвижим,
как что-то в сумрачной трясине
внезапно вздрогнуло под ним.

И все кругом затрепетало,
и стоглагольный грянул зов:
раскрывшись, бездна отдавала
зaвopoженныx мертвецов.

И пошатнулся всадник медный,
и помрачился свод небес,
и раздавался крик победный:
«Да здравствует болотный бес».



Петр в Голландии

Из Московии суровой
он сюда перешагнул.
Полюбил он моря гул,
городок наш изразцовый

и бродил вдоль берегов,
загорелый, грубый, юный.
Ветер. Пепельные дюны.
Стук далеких топоров.

Разноцветные заплаты
парусов над рябью вод.
Стая чаек. Небосвод,
как фаянс, зеленоватый.

Были мудры вечера.
Кружки. Сонные соседи.
Думы голосом победы
звали плотника -- Петра.

У стала мечтал он важно.
Четко тикали часы.
Помню: жесткие усы,
взор жестокий и отважный,

тень локтей и головы,
полки в маленькой таверне,
а на печке -- блеск вечерний
и квадраты синевы.


17 марта 1919


* * *

По саду бродишь и думаешь ты.
Тень пролилась на большие цветы.

Звонкою ночью у ветра спроси:
так же ль березы шумят на Руси?

Страстно спроси у хрустальной луны:
так же ль на родине реки ясны?

Ветер ответит, ответят лучи...
Все ты узнаешь, но только смолчи.


27 апреля 1919, Фалер


После грозы

Все реже, реже влажный звон;
кой-где светлеет небосклон;
отходят тучи грозовые,
жемчужным краем бороздя
просветы пышно-голубые,
и падают лучи косые
сквозь золотую сеть дождя.


4 июля 1918, Олеиз


Поэт (Среди обугленных развалин...)

Среди обугленных развалин,
средь унизительных могил —
не безнадежен, не печален,
но полон жизни, полон сил —

с моею музою незримой
так беззаботно я брожу
и с радостью неизъяснимой
на небо ясное гляжу.

Я над собою солнце вижу
и сладостные слезы лью,
и никого я не обижу,
и никого не полюблю.

Иное счастье мне доступно,
я предаюсь иной тоске,
а все, что жалко иль преступно,
осталось где-то вдалеке.

Там занимаются пожары,
там, сполохами окружен,
мир сотрясается, и старый
переступается закон.

Там опьяневшие народы
ведет безумие само,—
и вот на чучеле свободы
бессменной пошлости клеймо.

Я в стороне. Молюсь, ликую,
и ничего не надо мне,
когда вселенную я чую
в своей душевной глубине.

То я беседую с волнами,
то с ветром, с птицей уношусь
и со святыми небесами
мечтами чистыми делюсь.


23 октября 1918


Поэту

Болота вязкие бессмыслицы певучей
покинь, поэт, покинь и в новый день проснись!
Напев начни иной -- прозрачный и могучий;
словами четкими передавать учись
оттенки смутные минутных впечатлений,
и пусть останутся намеки, полутени
в самих созвучиях, и помни -- только в них,
чтоб созданный тобой по смыслу ясный стих
был по гармонии таинственно-тревожный,
туманно-трепетный; но рифмою трехсложной,
размером ломаным не злоупотребляй.
Отчетливость нужна и чистота и сила.
Несносен звон пустой, неясность утомила:
я слышу новый звук, я вижу новый край...


2 сентября 1918


Престолы

Стоял он на скале высокой, заостренной...
   В широкой утопала мгле
земля далекая. Стоял он на скале,
   весь солнцем озаренный.

От золотых вершин равнину заслонив,
   клубились тучи грозовые,
и только вдалеке сквозь волны их седые
   чуть вспыхивал залив.

И на горе он пел, задумчиво-прекрасный,
   и видел под собой грозу,
извивы молнии, сверкнувшие внизу,
   и слышал гром неясный.

За тучей туча вдаль торжественно текла.
   Из трещин вылетели с шумом
и пронеслись дугой над сумраком угрюмым
   два царственных орла.

Густая пелена внезапно встрепенулась,
   и в ней блеснул просвет косой.
Прорвал он облака. Волшебно пред горой
   равнина развернулась.

И рощи темные, и светлые поля,
   и рек изгибы и слиянья,
и радуги садов, и тени, и сиянья --
   вся Божия земля!

И ясно вдалеке виднелась ширь морская,
   простор зеркально-голубой.
И звучно ангел пел, из мира в край иной
   неспешно улетая.

И песнь растаяла в блуждающих лучах,
   наполнила все мирозданье.
Величие Творца и красоту созданья
   он славил в небесах...


26 сентября 1918


* * *

Придавлен душною дремотой,
я задыхался в черном сне.
Как птица, вздрагивало что-то
непостижимое во мне.

И возжелал я в буйном блеске
свободно взмыть,— и в сердце был
тяжелый шорох, угол резкий
каких-то исполинских крыл.

И жизнь мучительно и чудно
вся напряглась и не могла
освободить их трепет трудный —
крутые распахнуть крыла.

Как будто каменная сила —
неизмеримая ладонь —
с холодным хрустом придавила
их тяжкий шелковый огонь.

Ах, если б звучно их раскинуть,
исконный камень превозмочь,
громаду черную содвинуть,
прорвать глухонемую ночь,—

с каким бы громом я воспрянул,
огромен, светел и могуч!
Какой бы гром в ответ мне грянул
из глубины багряных туч!



Прованс

Как жадно, затая дыханье,
склоня колена и плеча,
напьюсь я хладного сверканья
из придорожного ключа.

И, запыленный и счастливый,
лениво развяжу в тени
евангелической оливы
сандалий узкие ремни.

Под той оливой, при дороге,
бродячей радуясь судьбе,
без удивленья, без тревоги,
быть может, вспомню о тебе.

И пеньем дум моих влекома,
в лазури лиловатой дня,
в знакомом платье незнакома,
пройдешь ты, не узнав меня.


1923, Сольес-Пон


* * *

Простая песня, грусть простая,
меж дальних веток блеск реки,
жужжат так густо, пролетая,
большие майские жуки.

Закатов поздних несказанно
люблю алеющую лень...
Благоуханна и туманна,
как вечер выцветший, сирень.

Ночь осторожна, месяц скромен,
проснулся филин, луг росист.
Берез прелестных четко-темен
на светлом небе каждый лист.

Как жемчуг в раковине алой,
мелькает месяц вдалеке,
и веет радостью бывалой
девичья песня на реке.


17 августа 1919


* * *

Пускай все горестней и глуше
уходит мир в стальные сны...
Мы здесь одни, и наши души
одной весной убелены.

И вместе, вместе, и навеки,
построим мир - незримый, наш;
я в нем создал леса и реки,
ты звезды и цветы создашь.

И в этот век огня и гнева
мы будем жить в веках иных -
в прохладах моего напева,
в долинах ландышей твоих.

И только внуки наших внуков -
мой стих весенний полюбя -
сквозь тень и свет воздушных звуков
увидят - белую - тебя...



* * *

Пустяк — названье мачты, план — и следом
за чайкою взмывает жизнь моя,
и человек на палубе, под пледом,
вдыхающий сиянье — это я.

Я вижу на открытке глянцевитой
развратную залива синеву,
и белозубый городок со свитой
несметных пальм, и дом, где я живу.

И в этот миг я с криком покажу вам
себя, себя — но в городе другом:
как попугай пощелкивает клювом,
так тереблю с открытками альбом.

Вот это — я и призрак чемодана;
вот это — я, по улице сырой
идущий в вас, как будто бы с экрана,
я расплывающийся слепотой.

Ах, чувствую в ногах отяжелевших,
как без меня уходят поезда,
и сколько стран, еще меня не гревших,
где мне не жить, не греться никогда!

И в кресле путешественник из рая
описывает, руки заломив,
дымок из трубки с присвистом вбирая,
свою любовь — тропический залив.


1926


Путь

Великий выход на чужбину,
как дар божественный, ценя,
веселым взглядом мир окину,
отчизной ставший для меня.

Отраду слов скупых и ясных
прошу я Господа мне дать,—
побольше странствий, встреч опасных,
в лесах подальше заплутать.

За поворотом, ненароком,
пускай найду когда-нибудь
наклонный свет в лесу глубоком,
где корни переходят путь,—

то теневое сочетанье
листвы, тропинки и корней,
что носит для души названье
России, родины моей.


<1925>


Пчела

По ночам, во мгле лазурной,
вспоминаю жизнь мою;
поцелуев мед пурпурный
в сотах памяти таю.

На заре, в тени росистой,
о грядущем сны мои,
о цветах -- в траве душистой
по краям путей любви.

А уж в полдень полновластный
в ту весеннюю страну
прилечу пчелою красной
и к твоим устам прильну!


2 марта 1919


* * *

Разбились облака. Алмазы дождевые,
сверкая, капают то тише, то быстрей
с благоухающих, взволнованных ветвей.
Так Богу на ладонь дни катятся людские,
так - отрывается дыханьем бытия
и звучно падает в пределы неземные
песнь каждая моя...


23 августа 1919


* * *

Разгорается высь,
тает снег на горе.
Пробудись, отзовись,
говори о заре.
Тает снег на горе
пред пещерой моей,
и вся даль в серебре
осторожных лучей.
Повторяй мне, душа,
что сегодня весна,
что земля хороша,
что и смерть не страшна,
что над первой травой
дышит горный цветок,
наряженный в живой
мягко-белый пушок,
что лепечут ручьи
и сверкают кругом
золотые струи,
что во всех и во всем
тихий Бог, тайный Бог
неизменно живет,
что весенний цветок,
ветерок, небосвод,
нежных тучек кайма,
и скала, и поток,
и, душа, ты сама —
все одно, и все — Бог.


11 ноября 1918


Рай

Любимы ангелами всеми,
толпой глядящими с небес,
вот люди зажили в Эдеме,-
и был он чудом из чудес.
Как на раскрытой Божьей длани,
я со святою простотой
изображу их на поляне,
прозрачным лаком залитой,
среди павлинов, ланей, тигров,
у живописного ручья...
И к ним я выберу эпиграф
из первой Книги Бытия.
Я тоже изгнан был из рая
лесов родимых и полей,
но жизнь проходит, не стирая
картины в памяти моей.
Бессмертен мир картины этой,
и сладкий дух таится в нем:
так пахнет желтый воск, согретый
живым дыханьем и огнем.
Там по написанному лесу
тропами смуглыми брожу,-
и сокровенную завесу
опять со вздохом завожу...


<1925>


Расстрел

Бывают ночи: только лягу,
в Россию поплывет кровать;
и вот ведут меня к оврагу,
ведут к оврагу убивать.

Проснусь, и в темноте, со стула,
где спички и часы лежат,
в глаза, как пристальное дуло,
глядит горящий циферблат.

Закрыв руками грудь и шею,-
вот-вот сейчас пальнет в меня!-
я взгляда отвести не смею
от круга тусклого огня.

Оцепенелого сознанья
коснется тиканье часов,
благополучного изгнанья
я снова чувствую покров.

Но, сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так:
Россия, звезды, ночь расстрела
и весь в черемухе овраг!


1927, Берлин


Речная лилия

На лодке выцветшей вдвоем
меж камышей мы проплываем.
Я вялым двигаю веслом,
ты наклоняешься над краем.

И зеленеет глубина,
и в лени влаги появленье
лилеи белой, как луна,
встречаешь всхлипом восхищенья..



Родина (Бессмертное счастие наше...)

Бессмертное счастие наше
Россией зовется в веках.
Мы края не видели краше,
а были во многих краях.

Но где бы стезя ни бежала,
нам русская снилась земля.
Изгнание, где твое жало,
чужбина, где сила твоя?

Мы знаем молитвы такие,
что сердцу легко по ночам;
и гордые музы России
незримо сопутствуют нам.

Спасибо дремучему шуму
лесов на равнинах родных,
за ими внушенную думу,
за каждую песню о них.

Наш дом на чужбине случайной,
где мирен изгнанника сон,
как ветром, как морем, как тайной,
Россией всегда окружен.


1927


Родина (Когда из родины звенит нам...)

Когда из родины звенит нам
сладчайший, но лукавый слух,
не празднословно, не молитвам
мой предается скорбный дух.

Нет, не из сердца, вот отсюда,
где боль неукротима, вот -
крылом, окровавленной грудой,
обрубком костяным - встает

мой клекот, клокотанье: Боже,
Ты, отдыхающий в раю,
на смертном, на проклятом ложе
тронь, воскреси - ее... мою!..


<1923>


Рождество

Мой календарь полуопалый
пунцовой цифрою зацвел;
на стекла пальмы и опалы
мороз колдующий навел.

Перистым вылился узором,
лучистой выгнулся дугой,
и мандаринами и бором
в гостиной пахнет голубой.


23 сентября 1921, Берлин


Романс

И на берег весенний пришли мы назад
сквозь туман исступленных растений.
По сырому песку перед нами скользят
наши узкие черные тени.

Ты о прошлом твердишь, о разбитой волне,
а над морем, над золотоглазым,
кипарисы на склонах струятся к луне,
и внимаю я райским рассказам.

Отражаясь в воде, колокольчики звезд
непонятно звенят, а над морем
повисает горящий, змеящийся мост,
и как дети о прошлом мы спорим.

Вспоминаем порывы разбрызганных дней.
Это больно, и это не нужно...
Мы идем, и следы наших голых ступней
наполняются влагой жемчужной.


8 июня 1920, Кембридж


Россия

Не все ли равно мне, рабой ли, наемницей
иль просто безумной тебя назовут?
Ты светишь... Взгляну -- и мне счастие вспомнится.
Да, эти лучи не зайдут.

Ты в страсти моей и в страданьях торжественных,
и в женском медлительном взгляде была.
В полях озаренных, холодных и девственных,
цветком голубым ты цвела.

Ты осень водила по рощам заплаканным,
весной целовала ресницы мои.
Ты в душных церквах повторяла за дьяконом
слепые слова ектеньи.

Ты летом за нивой звенела зарницами,
в день зимний я в инее видел твой лик.
Ты ночью склонялась со мной над страницами
властительных, песенных книг.

Была ты и будешь. Таинственно создан я
из блеска и дымки твоих облаков.
Когда надо мною ночь плещется звездная,
я слышу твой реющий зов.

Ты -- в сердце, Россия. Ты -- цепь и подножие,
ты -- в ропоте крови, в смятенье мечты.
И мне ли плутать в этот век бездорожия?
Мне светишь по-прежнему ты.


5 марта 1919, Крым


Русалка

Пахнуло с восходом огромной луны
сладчайшею свежестью в плечи весны.

Колеблясь, колдуя в лазури ночной,
прозрачное чудо висит над рекой.

Все тихо и хрупко. Лишь дышит камыш;
над влагой мелькает летучая мышь.

Волшебно-возможного полночь полна.
Река предо мною зеркально-черна.

Гляжу я - и тина горит серебром,
и капают звезды в тумане сыром.

Гляжу - и, сияя в извилистой мгле,
русалка плывет на сосновом стволе.

Ладони простерла и ловит луну:
качнется, качнется и канет ко дну.

Я вздрогнул, я крикнул: взгляни, подплыви!
Вздохнули, как струны, речные струи.

Остался лишь тонкий сверкающий круг,
да в воздухе тает таинственный звук...


13 июля 1919


Санкт-Петербург

Ко мне, туманная Леила!
Весна пустынная, назад!
Бледно-зеленые ветрила
дворцовый распускает сад.

Орлы мерцают вдоль опушки.
Нева, лениво шелестя,
как Лета льется. След локтя
оставил на граните Пушкин.

Леила, полно, перестань,
не плачь, весна моя былая.
На вывеске плавучей — глянь —
какая рыба голубая.

В петровом бледном небе — штиль,
флотилия туманов вольных,
и на торцах восьмиугольных
все та же золотая пыль.



Серафимы

Из пламени Господь их сотворил, и встали
они вокруг Него, запели, заблистали
и, ослепленные сияньем Божества,
расправили крыла и заслонились ими,
и очи вспыхнули слезами огневыми.
"Бог -- лучезарная, безмерная Любовь!" --
шестикрылатые запели Серафимы;
метнулись, трепеща, приблизились и вновь
откликнулись, огнем божественным палимы,
и слезы райские из ангельских очей
свободно полились, блеснув еще светлей...
Одни на небесах остались, и звездами
их люди назвали. Они горят над нами,
как знаки Вечности... Другие -- с высоты
упали в этот мир, и на земле их много:
живые отблески небесной красоты,
хвала, предчувствие сияющего Бога,
и пламенной любви блаженная тревога,
и вдохновенья жар, и юности мечты.



Силы

Поведал ангел мне: порочная жена
для ветреных утех покинула супруга,
и вскоре умер он, жестокого недуга
недолгий, кроткий раб... Из-за морей она,
вину свою познав, тревожно возвратилась,
прощенья жаждала и только прах нашла...
Ночь беспросветная, печали ночь сошла.
Вдова бессонная рыдала и молилась,
томима памятью блистательных грехов,
и медленно брела по дому. Звон шагов,
скрип половиц гнилых в покоях одиноких,
все было как упрек, и слезы без конца
лились и сердце жгли. Исчез с ее лица
румянец радостный. В ее мольбах глубоких,
в дрожанье сжатых рук смерть ранняя была.
Тускнели впалые, заплаканные очи,
но скорбная душа ответа все ждала.
Воистину она раскаялась в те ночи!
И это видел Бог, и Он меня призвал
и чудо совершить позволил: я из рая
спустился в некий сад, могилу отыскал,
как вихорь, пролетел над гробовым крестом,
и сила дивная, мне данная Творцом,
вдохнула снова жизнь в безобразное тело...
Земля растрескалась. Могила опустела.
Передо мной стоял недавний труп, теперь --
широкоплечий муж; и я, взмахнув крылами,
"Иди!" сказал ему, и твердыми шагами
он к дому подошел, раскрыл бесшумно дверь,
вошел, как некогда, высокий, тихий, стройный,
благословил ее, в чело поцеловал
и вновь ушел во мрак с улыбкою спокойной.


27 сентября 1918


Скитальцы

За громадные годы изгнанья,
вся колючим жаром дыша,
исходила ты мирозданья,
о, косматая наша душа.

Семимильных сапог не обула,
и не мчал тебя чародей,
но от пыльных зловоний Стамбула
до парижских литых площадей,

от полярной губы до Бискры,
где с арабом прильнула к ручью,
ты прошла и сыпала искры,
если трогали шерсть твою.

Мне, быть может, преступнее, краше,
голодней всех племен мирских.
От языческой нежности нашей
умирают девушки их.

Слишком вольно душе на свете.
Встанет ветер всея Руси,
и душа скитальцев ответит,
и ей ветер скажет: неси.

И по ребрам дубовых лестниц
мы прикатим с собой на пир
бочки солнца, тугие песни
и в рогожу завернутый мир.


1924


Скиф

Ночь расплелась над Римом сытым,
и голубела глубь амфор,
и трепетал в окне раскрытом
меж олеандров звезд узор.

Как бы струя ночной лазури,
плыл отдаленной лиры звон.
Я задремал на львиной шкуре
средь обнаженных, сонных жен.

И сон мучительный, летучий
играл и реял надо мной.
Я плакал: чудились мне тучи
и степи Скифии родной!



Смерть

Выйдут ангелы навстречу,--
многорадужная рать,
на приветствия отвечу:
не хочу я умирать!

Надо мной сомкнутся крылья,
заблистают, зазвенят...
Только вспомню, что любил я
теплых и слепых щенят.


5 февраля 1920


Солнце бессонных

              Sun of the sleepless
                        (из Байрона)

Печальная звезда, бессонных солнце! Ты
указываешь мрак, но этой темноты
твой луч трепещущий, далекий,— не рассеет.
С тобою я сравню воспоминаний свет,
мерцанье прошлого — иных, счастливых лет —
дрожащее во мгле; ведь, как и ты, не греет
примеченный тоской бессильный огонек,—
лучист, но холоден, отчетлив, но далек...


7 сентября 1918


Сон (Однажды ночью подоконник...)

Однажды ночью подоконник
дождем был шумно орошен.
Господь открыл свой тайный сонник
и выбрал мне сладчайший сон.

Звуча знакомою тревогой,
рыданье ночи дом трясло.
Мой сон был синею дорогой
через тенистое село.

Под мягкой грудою колеса
скрипели глубоко внизу:
я навзничь ехал с сенокоса
на синем от теней возу.

И снова, тяжело, упрямо,
при каждом повороте сна
скрипела и кренилась рама
дождем дышавшего окна.

И я, в своей дремоте синей,
не знал, что истина, что сон:
та ночь на роковой чужбине,
той рамы беспокойный стон,

или ромашка в теплом сене
у самых губ моих, вот тут,
и эти лиственные тени,
что сверху кольцами текут...


1925


Сон на акрополе

Я эти сны люблю и ненавижу.
Ты знаешь ли их странную игру?
На миг один, как стая птиц роскошных,
в действительность ворвется вдруг былое
и вкруг тебя, сверкая, закружится
и улетит, всю душу взволновав.

Я в первый раз Акрополь посещал...
Убогий грек со стразом на мизинце,
все добросовестно мне объясняя,
вводил меня в разрушенные храмы
своих непостижимых предков. Маки
алели меж камней, и мимолетно
подумал я, что мраморные глыбы,
усеянные маками, похожи
на мертвецов с пурпурными устами...

Мы миновали желтые колонны
и с вышины увидели окрестность.
Взглянул я вниз, и чудо совершилось...
То южное ли солнце подшутило
над северной, тоскующей душой,
иль слишком жадные глаза поэта
мучительно и чудно обманулись,
не ведаю... Но вдруг исчезли горы,
гладь синяя мерцающего моря
в цветущую равнину превратилась:
ромашек золотистые сердца,
и вдовий цвет лиловый и пушистый,
и колокольчики -- я различал
в траве густой, лоснящейся на солнце...

Преобразились белые Афины.
Передо мной -- знакомое село:
все -- сизые, полуслепые избы,
кабак с зеленой вывеской, часовня,
да мальчики, играющие в бабки,
да жалобно мычащая корова,
да пьяница, и пьяный русский ветер,
вздувающий рубашку на спине...
А там, вдали, меж полем и деревней,
я вижу лес, как молодость, веселый,
березовый, бледно-зеленый лес,
и просветы тропинок своенравных...
Как хочется предаться их извивам,
блуждать, мечтать, срывать кору с берез
и обнимать янтарный, влажный ствол,
льнуть, льнуть к нему и грудью, и губами,
и кровь его медовую впивать!
Все вижу: блеск песчинки на тропе,
и труп крота близ горки чернозема,
и пестрого жука на черной шкурке...
А сам я (о, как сладко-совершенно
мне это чудилось!) -- я сам стою
на деревенском кладбище, где дышит
так пряно тень черемухи склоненной,
где меж могил алеет земляника,
где сыплются ольховые сережки
на старые, горбатые кресты...

И нехотя очнулся я, и голос
поскрипывал, прилежно рассуждая
о стройности дорических колонн
и о былых властительных богинях.
Что мне до них? Я видел сон иной.

День увядал. Внизу горели окна.
На запад шли оранжевые тучи.
"Благодарю",-- промолвил я поспешно,
и на ладонь услужливою грека
упало несколько монет дырявых.

Так -- за мечту платил я серебром...


25 апреля 1919, Афины


Стамбул

Всплывает берег на заре,
летает ветер благовонный.
Как бы стоит корабль наш сонный
в огромном, круглом янтаре.

Кругами влагу бороздя,
плеснется стая рыб дремотно,
и этот трепет мимолетный,
как рябь от легкого дождя.

Стамбул из сумрака встает:
два резко-черных минарета
на смуглом золоте рассвета,
над озаренным шелком вод.


6 апреля 1919, Золотой Рог


Стансы (Ничем не смоешь...)

Ничем не смоешь подписи косой
судьбы на человеческой ладони,
ни грубыми трудами, ни росой
всех аравийских благовоний.

Ничем не смоешь взгляда моего,
тобой допущенного на мгновенье.
Не знаешь ты, как страшно волшебство
бесплотного прикосновенья.

И в этот миг, пока дышал мой взгляд,
издалека тобою обладавший,
моя мечта была сильней стократ
твоей судьбы, тебя создавшей.

Но кто из нас мечтать не приходил
к семейственной и глупой Мона Лизе,
чей глаз, как всякий глаз, составлен был
из света, жилочек и слизи?

О, я рифмую радугу и прах.
Прости, прости, что рай я уничтожил,
в двух бархатных и пристальных мирах
единый миг, как бог, я прожил.

Да будет так. Не в силах я тебе
открыть, с какою жадностью певучей,
с каким немым доверием судьбе
невыразимой, неминучей - -


1924


Стихи

Блуждая по запущенному саду,
я видел, в полдень, в воздухе слепом,
двух бабочек глазастых, до упаду
хохочущих над бархатным пупом
подсолнуха. А в городе однажды
я видел дом: был у него такой
вид, словно он смех сдерживает, дважды
прошел я мимо и потом рукой
махнул и рассмеялся сам; а дом, нет,
не прыснул: только в окнах огонек
лукавый промелькнул. Все это помнит
моя душа, все это ей намек,
что на небе по-детски Бог хохочет,
смотря, как босоногий серафим
вниз перегнулся и наш мир щекочет
одним лазурным перышком своим.


1924


* * *

Сторожевые кипарисы
благоуханной веют мглой,
и озарен Ай-Петри лысый
магометанскою луной.
И чья-то тень из-за ограды
упорно смотрит на меня,
и обезумели цикады,
в листве невидимо звеня.
И непонятных, пряных песен
грудь упоительно полна,
и полусумрак так чудесен,
и так загадочна луна!
А там -- глаза Шехерезады
в мой звездный и звенящий сад
из-за белеющей ограды,
продолговатые, глядят.


25 ноября 1918


Странствия

Ты много странствовал. Рассказ холодный твой
я ныне слушаю не с завистью живой,
а с чувством сложного, глухого сожаленья.
Мне горько за тебя. Скитался долго ты;
везде вокруг себя единой красоты
разнообразные ты видел проявленья,
и многих городов в записках путевых
тобой приведены бесцветные названья.
Но ты не испытал тоски очарованья!
На желтом мраморе святилищ вековых,
на крыльях пестрых птиц, роскошных насекомых
узор ты примечал, не чуя Божества;
стыдливой музыке наречий незнакомых
с улыбкой ты внимал, а выучил слова
приветствий утренних, вечерних пожеланий;
в пустынях, в городах иль ночью, на поляне,
сияющей в лесу как озеро, о нет,
не содрогался ты, внезапно потрясенный
сознаньем бытия... И через много лет
ты возвращаешься, но смотришь изумленно,
когда я говорю, что сладостно потом
о странствиях мечтать, о прошлом золотом,
и вдруг припоминать, в тревоге, в умиленье
мучительном не то, что знать бы всякий мог,
а мелочь дивную, оттенок, миг, намек,--
звезду под деревом да песню в отдаленье.


14 февраля 1920


Счастье

Я знаю: пройден путь разлуки и ненастья,
И тонут небеса в сирени голубой,
И тонет день в лучах, и тонет сердце в счастье...
Я знаю, я влюблен и рад бродить с тобой.

Да, я отдам себя твоей влюбленной власти
И власти синевы, простертой надо мной...
Сомкнув со взором взор и глядя в очи страсти,
Мы сядем на скамью в акации густой.

Да, обними меня чудесными руками...
Высокая трава везде вокруг тебя
Блестит лазурными живыми мотыльками...

Акация чуть-чуть, алмазами блестя,
Щекочет мне лицо сырыми лепестками...
Глубокий поцелуй... Ты - счастье... Ты - моя...



Телеграфные столбы

Столбов однообразных придорожных
фарфоровые бубенцы и шесть
гудящих струн...
    Скользит за вестью весть --
шум голосов бесчисленных, тревожных
и жалобных скользит из края в край.

И ты -- на бледной полосе дороги,
ты, странник загорелый, босоногий,
замедли шаг и с ветром замирай,
внимая проплывающему пенью.

Гудит, гудит уныние равнин,
и каждый столб ложится длинной тенью,
   и путь далек, и ты один...


11 марта 1920


Тристан

            I

По водам траурным и лунным
не лебедь легкая плывет,
плывет ладья и звоном струнным
луну лилейную зовет.

Под небом нежным и блестящим
ладью, поющую во сне,
с увещеваньем шелестящим
волна передает волне.

В ней рыцарь раненый и юный
склонен на блеклые шелка,
и арфы ледяные струны
ласкает бледная рука.

И веют корабли далече,
и не узнают никогда,
что это плачет и лепечет —
луна ли, ветер иль вода...

            II

Я странник. Я Тристан. Я в рощах спал душистых
и спал на ложе изо льда.
Изольда, золото волос твоих волнистых
во сне являлось мне всегда.

Деревья надо мной цветущие змеились;
другие, легкие, как сны,
мерцали белизной. Изольда, мы сходились
под сенью сумрачной сосны.

Я тигра обагрял средь тьмы и аромата,
и бег лисицы голубой
я по снегу следил. Изольда, мы когда-то
вдвоем охотились с тобой.

Встречал я по пути гигантов белоглазых,
пушистых, сморщенных детей.
В полночных небесах, Изольда, в их алмазах
ты не прочтешь судьбы моей.


1921


* * *

Туман ночного сна, налет истомы пыльной
   смываю мягко-золотой,
тяжелой губкою, набухшей пеной мыльной
   благоуханной и густой.

Голубоватая, в купальне млечно-белой,
   вода струит чуть зримый пар,
и благодарное я погружаю тело
   в ее глухой и нежный жар.

А после, насладясь той лаской шелковистой,
   люблю я влагой ледяной
лопатки окатить... Мгновенье — и пушистой
   я обвиваюсь простыней.

Чуть кожа высохла,— прохлада легкой ткани
   спадает на плечи, шурша...
Для песен, для борьбы, для сказочных исканий
   готовы тело и душа.

Так мелочь каждую — мы, дети и поэты,
   умеем в чудо превратить,
в обычном райские угадывать приметы
   и что ни тронем,— расцветить...



* * *

Ты видишь перстень мой? За звезды, за каменья,
горящие на дне, в хрустальных тайниках,
и на заломленных русалочьих руках,
его я не отдам. Нет глубже упоенья,
нет сладостней тоски, чем любоваться им
в те чуткие часы, средь ночи одинокой,
когда бывает дух ласкаем и язвим
воспоминаньями о родине далекой...
и многоцветные мне чудятся года,
и колокольчики лиловые смеются,
над полем небеса колеблются и льются,
и жаворонка звон мерцает, как звезда...
О, прошлое мое, я сетовать не вправе!
О, Родина моя, везде со мною ты!
Есть перстень у меня: крупица красоты,
росинка русская в потускнувшей оправе...



* * *

Ты войдешь и молча сядешь
близ меня, в вечерний час,
и рассеянно пригладишь
на груди атлас.

Тихо книгу я закрою,
тихо подниму глаза,
пронесется надо мною
прежняя гроза.

Ты устало усмехнешься,
я коснусь твоей руки,
побледнеешь, отвернешься,
полная тоски.

"Жизнь моя,-- скажу я властно,--
не сердись -- ты не права!"
Но пойму я, что напрасны
старые слова.

Ты ногтем забарабанишь:
поздно, поздно уж теперь!
Оглядишься, быстро встанешь...
Скрипнет, стукнет дверь...

Отодвину занавески,
головой прижмусь к стеклу:
ты мелькнешь в закатном блеске
и уйдешь во мглу.


23 мая 1918


* * *

Ты многого, слишком ты многого хочешь!
   Тоскливо и жадно любя,
напрасно ты грезам победу пророчишь,
   когда он глядит на тебя.

Поверь мне: он женщину любит не боле,
   чем любят поэты весну...
Он молит, он манит, а сердце -- на воле
   и ценит лишь волю одну!

И зори, и звезды, и радуги мая --
   соперницы будут твои,
и в ночь упоенья, тебя обнимая,
   он вспомнит о первой любви.

Пусть эта любовь мимолетно-случайно
   коснулась и канула... Пусть!
В глазах у него замечтается тайна,
   тебе непонятная грусть...

Тогда ты почувствуешь холод разлуки.
   Что ж делать! Целуй и молчи,
сияй безмятежно, и в райские звуки
   твои превратит он лучи!

Но ты... ты ведь любишь властительно-душно,
   потребуешь жертв от него,
а он лишь вздохнет, отойдет равнодушно --
   и больше не даст -- ничего...


26 ноября 1918


* * *

Ты на небе облачко нежное,
ты пена прозрачная на море,
ты тень от мимозы на мраморе,
ты эхо души неизбежное...
И песня звенит безначальная.
Зову ли тебя -- откликаешься,
ищу ли -- молчишь и скрываешься,
найду ли? Не знаю, о Дальняя.

Ты сон навеваешь таинственный.
Взволнован я ночью туманною,
живу я мечтой несказанною,
дышу я любовью единственной.
И счастье мне грезится дальнее,
и снится мне встреча блаженная,
и песня звенит вдохновенная,
свиваясь в кольцо обручальное.


10 ноября 1918, Крым


Утро

Как светлозарно день взошел!
Ну, не улыбка ли Господня?
Вот лапки согнутые поднял
нежно-зеленый богомол.

Ведь небеса и для него...
Гляжу я, кроткий и счастливый...
Над нами -- солнечное диво,
одно и то же Божество!


1 февраля 1919


* * *

Феина дочь утонула в росинке,
ночью, играя с влюбленным жучком.
Поздно спасли... На сквозной паутинке
тихо лежит. Голубым лепестком
божьи коровки ей ноги покрыли,
пять светляков засияли кругом,
ладаном синим ей звезды кадили,
плакала мать, заслонившись крылом.
А на заре пробудилась поляна:
бабочка скорбную весть разнесла...
Что ей -- до смерти? Бела и румяна,
пляшет в луче и совсем весела.
Все оживляются... "Верьте не верьте,--
шепчут друзьям два нескромных цветка,--
феина дочь на мгновенье до смерти
здесь, при луне, целовала жучка!"
Мимо идет муравей деловитый.
Мошки не поняли, думают -- бал.
Глупый кузнечик, под лютиком скрытый,
звонко твердит: так и знал, так и знал...
Каждый спешит, кто -- беспечно, кто мрачно.
Два паука, всех пугая, бегут.
Феина дочь холодна и прозрачна,
и на челе чуть горит изумруд.
Как хороша! Этот тоненький локон,
плечики эти -- кто б мог описать?
Чуткий червяк, уж закутанный в кокон,
просто не вытерпел, вылез опять.
Смотрят, толкаются... Бледная фея
плачет, склонившись на венчик цветка.
День разгорается, ясно алея...
Вдруг спохватились: "Не видно жучка!"
Феина дочь утонула в росинке,
и на заре, незаметен и тих,
красному блику на мокрой былинке
молится маленький черный жених...


1 декабря 1918


Херувимы

Они над твердью голубой,
покрыв простертыми крылами
Зерцало Тайн, перед собой
глядят недвижными очами
и созерцают без конца
глубокую премудрость Бога;
и, содрогаясь вкруг Творца
и нагибаясь, шепчут строго
друг другу тихое: "Молчи!",
и в сумрак вечности вникают,
где жизней тонкие лучи
из мира в мир перелетают,
где загораются они
под трепетными небесами,
как в ночь пасхальную огни
свеч, наклонившихся во храме.
И бытие, и небосвод,
и мысль над мыслями людскими,
и смерти сумрачный приход --
все им понятно. Перед ними,
как вереницы облаков,
плывут над безднами творенья,
плывут расчисленных миров
запечатленные виденья.


22 сентября 1918


Художник

Он отвернулся от холста
и в сад глядит, любуясь свято
полетом алого листка
и тенью клена лиловатой;

любуясь всем, как сын и друг,
без недоверья, без корысти,
и капля радужная вдруг
спадает с вытянутой кисти.



* * *

Цветет миндаль на перекрестке,
мерцает дымка над горой,
бегут серебряные блестки
по глади моря голубой.

Щебечут птицы вдохновенней,
вечнозеленый ярче лист.
Блажен, кто в этот день весенний
воскликнет искренно: "Я чист!"


24 марта 1918


* * *

Что нужно сердцу моему,
чтоб быть счастливым? Так немного...
Люблю зверей, деревья, Бога,
и в полдень луч, и в полночь тьму.

И на краю небытия
скажу: где были огорченья?
Я пел, а если плакал я -
так лишь слезами восхищенья...


5 марта 1919


Шахматный конь

Круглогривый, тяжелый, суконцем подбитый,
шахматный конь в коробке уснул,—
а давно ли, давно ли в пивной знаменитой
стоял живой человеческий гул?
Гул живописцев, ребят бородатых,
и крики поэтов, и стон скрипачей...
Лампа сияла, а пол под ней
был весь в очень ровных квадратах.

Он сидел с друзьями в любимом углу,
по привычке слегка пригнувшись к столу,
и друзья вспоминали турниры былые,
говорили о тонком его мастерстве...
Бархатный стук в голове:
это ходят фигуры резные.

Старый маэстро пивцо попивал,
слушал друзей, сигару жевал,
кивал головой седовато-кудластой,
и ворот осыпан был перхотью частой,—
скорлупками шахматных мыслей.

И друзья вспоминали, как, матом грозя,
Кизерицкому в Вене он отдал ферзя.
Кругом над столами нависли
табачные тучи, а плиточный пол
был в темных и светлых квадратах.
Друзья вспоминали, какой изобрел
он дерзостный гамбит когда-то.

Старый маэстро пивцо попивал,
слушал друзей, сигару жевал
и думал с улыбкою хмурой:
«Кто-то, а кто — я понять не могу,
   переставляет в мозгу,
как тяжелую мебель, фигуры,
и пешка одна со вчерашнего дня
черною куклой идет на меня».

Старый маэстро сидел согнувшись,
пепел ронял на пикейный жилет,—
и нападал, пузырями раздувшись,
неудержимый шахматный бред.
Пили друзья за здоровье маэстро,
вспоминали, как с этой сигарой в зубах
управлял он вслепую огромным оркестром
незримых фигур на незримых досках.

Вдруг черный король, подкрепив проходную
пешку свою, подошел вплотную.

Тогда он встал, отстранил друзей
и смеющихся, и оробелых.
Лампа сияла, а пол под ней
был в квадратах черных и белых.

На лице его старом, растерянном, добром,
   деревянный отблеск лежал.
Он сгорбился, шею надул, прижал
напряженные локти к ребрам
и прыгать пошел по квадратам большим,
через один, то влево, то вправо,—
и это была не пустая забава,
и недолго смеялись над ним.

И потом, в молчании чистой палаты,
   куда черный король его увел,
на шестьдесят четыре квадрата
   необъяснимо делился пол.
И эдак, и так — до последнего часа —
в бредовых комбинациях, ночью и днем,
прыгал маэстро, старик седовласый,
   белым конем.


<1927>


Шекспир

Среди вельмож времен Елизаветы
и ты блистал, чтил пышные заветы,
и круг брыжей, атласным серебром
обтянутая ляжка, клин бородки -
все было как у всех... Так в плащ короткий
божественный запахивался гром.

Надменно-чужд тревоге театральной,
ты отстранил легко и беспечально
в сухой венок свивающийся лавр
и скрыл навек чудовищный свой гений
под маскою, но гул твоих видений
остался нам: венецианский мавр
и скорбь его; лицо Фальстафа - вымя
с наклеенными усиками; Лир
бушующий... Ты здесь, ты жив - но имя,
но облик свой, обманывая мир,
ты потопил в тебе любезной Лете.
И то сказать: труды твои привык
подписывать - за плату - ростовщик,
тот Вилль Шекспир, что «Тень» играл в «Гамлете»,
жил в кабаках и умер, не успев
переварить кабанью головизну...

Дышал фрегат, ты покидал отчизну.
Италию ты видел. Нараспев
звал женский голос сквозь узор железа,
звал на балкон высокого инглеза,
томимого лимонною луной
на улицах Вероны. Мне охота
воображать, что, может быть, смешной
и ласковый создатель Дон Кихота
беседовал с тобою - невзначай,
пока меняли лошадей - и, верно,
был вечер синь. В колодце, за таверной,
ведро звенело чисто... Отвечай,
кого любил? Откройся, в чьих записках
ты упомянут мельком? Мало ль низких,
ничтожных душ оставили свой след -
каких имен не сыщешь у Брантома!
Откройся, бог ямбического грома,
стоустый и немыслимый поэт!

Нет! В должный час, когда почуял - гонит
тебя Господь из жизни - вспоминал
ты рукописи тайные и знал,
что твоего величия не тронет
молвы мирской бесстыдное клеймо,
что навсегда в пыли столетий зыбкой
пребудешь ты безликим, как само
бессмертие... И вдаль ушел с улыбкой.


Декабрь 1924


Экспресс

На сумрачном вокзале по ночам
торжественно и пусто, как в соборе,—
но вот вдали вздохнуло словно море,
скользнула дрожь по двум стальным лучам,
бегущим вдаль, сходящимся во мраке,—
и щелкнули светящиеся знаки,
и в черной глубине рубин мигнул,
за ним — полоска янтарей, и гул
влетел в вокзал, могучий гул чугунный,—
из бездны бездн, из сердца ночи лунной,
как бы катясь с уступа на уступ.

Вздохнул и стал: раскрылись две-три двери.
Вагоны удлиненные под дуб
окрашены. На матовой фанере
над окнами ряд смугло-золотых
французских слов,— как вырезанный стих,
мою тоску дразнящий тайным зовом...
За тенью тень скользит по бирюзовым
прозрачным занавескам. Плотно скрыв
переходные шаткие площадки,
чернеют пыльно кожаные складки
над скрепами вагонов. Весь — порыв
сосредоточенный, весь — напряженье
блаженное, весь — жадность, весь — движенье,—
дрожит живой, огромный паровоз,
и жарко пар в железных жилах бьется,
и в черноту по капле масло льется
с чудовищных лоснящихся колес.

И через миг колеса раскачнулись
и буферов забухали щиты —
и пламенисто-плавно потянулись
в зияющий колодец темноты
вагоны удлиненные... И вскоре,
забыл вокзал их звон и волшебство,
и стало вновь под сводами его
торжественно и пусто, как в соборе.



Элегия

Я помню влажный лес, волшебные дороги,
узорные лучи на дышащей траве...
Как были хороши весенние тревоги!
Как мчались облака по вольной синеве!
Сквозная стрекоза, мой жадный взор чаруя,
легко покоилась на освещенном пне.
Со струнами души созвучья согласуя,
чудесно иволга сочувствовала мне:
я чутко различал в зеленой вышине --
то плач прерывистый, то переливы смеха.
Березы, вкрадчиво шумящие вокруг,
учили сочетать со звуком точный звук,
и рифмы гулкие выдумывало эхо,
когда, средь тишины темнеющего дня,
бродя по прихоти тропы уединенной,
своими кликами даль мирную дразня,
я вызывал его из рощи отдаленной.


18 января 1918


* * *

Эту жизнь я люблю исступленной любовью...
   По заре выхожу на крыльцо.
Из-за моря багряною пламенной кровью
   солнце буйно мне плещет в лицо.

Дуновенья весны, как незримые девы,
   с ярким смехом целуют меня.
Многозвучная жизнь! Лепестки и напевы,
   и на всем -- паутина огня!

И когда все уйдет, и томиться я буду
   у безмолвного Бога в плену,
о, клянусь, ничего, ничего не забуду
   и на мир отдаленный взгляну.

С сожаленьем безмерным и с завистью чудной
   оглянусь -- и замру я, следя,
как пылает и катится шар изумрудный
   в полосе огневого дождя!

И я вспомню о солнце, о солнце победном,
   и о счастии каждого дня.
Вдохновенье я вспомню, и ангелам бледным
   я скажу: отпустите меня!

Я не ваш. Я сияньем горю беззаконным
   в белой дымке бестрепетных крыл,
и мечтами я там, где ребенком влюбленным
   и ликующим богом я был!


9 марта 1919


Ю. Р.

Как ты, я с отроческих дней
влюблен в веселую опасность...
Друг милый, родственную ясность
я узнаю в душе твоей.

Мы беззаботно сердцем юны...
(Пусть муза хмурится моя!)
На хрупкой арфе бытия
перебираем те же струны

и в соловьином забытьи
поем, беспечно принимая
от неба жизненного мая
грозу и радугу любви.

Нам до грядущего нет дела,
и прошлое не мучит нас.
Дверь черную в последний час
мы распахнем легко и смело.

Я верю сказкам вековым
и откровеньям простодушным:
мы встретимся в краю воздушном
и шуткой звезды рассмешим.


Январь 1919


* * *

Я был в стране Воспоминанья,
где величаво, средь сиянья
Небес и золота песков,
проходят призраки веков
по пирамидам смугло-голым,
где вечность, медленным глаголом
вникая в сумерки души,
волнует путника -- в тиши
пред сфинксом мудрым и тяжелым.
Ключ неразгаданных чудес
им человечеству завещан...
О, глаз таинственный разрез!

На глыбе голубой, средь трещин,
застыл божественный Рамзес
в движенье тонко-угловатом...
Изиды близится закат;
и пальмы жестко шелестят,
и туч -- над Нилом розоватым --
чернеют узкие струи...

Там -- на песке сыром, прибрежном,
я отыскал следы твои...
Там, в полудымке, в блеске нежном,
пять тысяч лет тому назад,
прошла ты легкими шагами
и пела, глядя на закат
большими, влажными глазами...


17 февраля 1919


* * *

Я на море гляжу из мраморного храма:
в просветах меж колонн, так сочно, так упрямо
бьет в очи этот блеск, до боли голубой.
Там благовония, там — звоны, там — прибой,
а тут, на вышине,— одна молитва линий
стремительно простых; там словно шелк павлиний,
тут целомудренность бессмертной белизны.
О, муза, будь строга! Из храма, с вышины,—
гляжу на вырезы лазури беспокойной,—
и вот восходит стих, мой стих нагой и стройный,
и наполняется прохладой и огнем,
и возвышается, как мраморный, и в нем
сквозят моей души тревоги и отрады,
как жаркая лазурь в просветах колоннады.



* * *

Я помню только дух сосновый,
удары дятла, тень и свет...
Моряк косматый и суровый,
хожу по водам много лет.

Во мгле выглядываю сушу
и для кого-то берегу
татуированную душу
и бирюзовую серьгу.

В глуши морей, в лазури мрачной,
в прибрежном дымном кабаке —
я помню свято звук прозрачный
цветного дятла в сосняке.



Яблони

Где ты, апреля ветерок,
прелестный, в яблони влюбленный?
Цветут, цветут, а ты снежок
сдуваешь этот благовонный...

В былые, благостные дни,
в холодном розовом тумане,
да, сладко сыпались они,
цветы простых очарований.





Всего стихотворений: 183



Количество обращений к поэту: 14152





Последние стихотворения


Рейтинг@Mail.ru russian-poetry.ru@yandex.ru

Русская поэзия