|
Русские поэты •
Биографии •
Стихи по темам
Случайное стихотворение • Случайная цитата Рейтинг русских поэтов • Рейтинг стихотворений Угадай автора стихотворения Переводы русских поэтов на другие языки |
|
Русская поэзия >> Ярослав Васильевич Смеляков Ярослав Васильевич Смеляков (1913-1972) Все стихотворения Ярослава Смелякова на одной странице 1 января 1941 года Так повелось, что в серебре метели, в глухой тиши декабрьских вечеров, оставив лес, идут степенно ели к далеким окнам шумных городов. И, веселясь, торгуют горожане для украшенья жительниц лесных базарных нитей тонкое сиянье и грубый блеск игрушек расписных. Откроем дверь: пусть в комнаты сегодня в своих расшитых валенках войдет, осыпан хвоей елки новогодней, звеня шарами, сорок первый год. Мы все готовы к долгожданной встрече: в торжественной минутной тишине покоем дышат пламенные печи, в ладонях елок пламенеют свечи, и пляшет пламень в искристом вине. В преддверье сорок первого, вначале мы оценить прошедшее должны. Мои товарищи сороковой встречали не за столом, не в освещенном зале — в жестоком дыме северной войны. Стихали орудийные раскаты, и слушал затемненный Ленинград, как чокались гранаты о гранату, штыки о штык, приклады о приклад. Мы не забудем и не забывали, что батальоны наши наступали, неудержимо двигаясь вперед, как наступает легкий час рассвета, как после вьюги наступает лето, как наступает сорок первый год. Прославлен день тот самым громким словом, когда, разбив тюремные оковы, к нам сыновья Прибалтики пришли. Мы рядом шли на празднестве осеннем, и я увидел в этом единенье прообраз единения земли. Еще за то добром помянем старый, что он засыпал длинные амбары шумящим хлебом осени своей и отковал своей рукою спорой для красной авиации — моторы, орудия — для красных батарей. Мы ждем гостей — пожалуйте учиться! Но если ночью воющая птица с подарком прилетит пороховым — сотрем врага. И это так же верно, как то, что мы вступили в сорок первый и предыдущий был сороковым. 1941 Анна Ахматова Не позабылося покуда и, надо думать, навсегда, как мы встречали Вас оттуда и провожали Вас туда. Ведь с Вами связаны жестоко людей ушедших имена: от императора до Блока, от Пушкина до Кузмина. Мы ровно в полдень были в сборе совсем не в клубе городском, а в том Большом морском соборе, задуманном еще Петром. И все стояли виновато и непривычно вдоль икон — без полномочий делегаты от старых питерских сторон. По завещанью, как по визе, гудя на весь лампадный зал, сам протодьякон в светлой ризе Вам отпущенье возглашал. Он отпускал Вам перед богом все прегрешенья и грехи, хоть было их не так уж много: одни поэмы да стихи. 1966 Белорусам Вы родня мне по крови и вкусу, по размаху идей и работ, белорусы мои, белорусы, трудовой и веселый народ. Хоть ушел я оттуда мальчишкой и недолго на родине жил, но тебя изучал не по книжкам, не по фильмам тебя полюбил. Пусть с родной деревенькою малой беспредельно разлука долга, но из речи моей не пропало белорусское мягкое "га". Ну, а ежели все-таки надо перед недругом Родины встать, речь моя по отцовскому складу может сразу же твердою стать. Испытал я несчастья и ласку, стал потише, помедленней жить, но во мне еще ваша закваска не совсем перестала бродить. Пусть сегодня простится мне лично, что, о собственной вспомнив судьбе, я с высокой трибуны столичной говорю о себе да себе. В том, как, подняв заздравные чаши вас встречает по-братски Москва, есть всеобщее дружество наше, социальная сила родства. 1968 * * * Бывать на кладбище столичном, где только мрамор и гранит,— официально и трагично, и надо делать скорбный вид. Молчат величественно тени, а ты еще играешь роль, как тот статист на главной сцене, когда уже погиб король. Там понимаешь оробело полуничтожный жребий свой... А вот совсем другое дело в поселке нашем под Москвой. Так повелось, что в общем духе по воскресеньям утром тут, одевшись тщательно, старухи пешком на кладбище идут. Они на чистеньком погосте сидят меж холмиков земли, как будто выпить чаю в гости сюда по близости зашли. Они здесь мраморов не ставят, а — как живые средь живых — рукой травиночки поправят, как прядки доченек своих. У них средь зелени и праха, где все исчерпано до дна, нет ни величия, ни страха, а лишь естественность одна. Они уходят без зазнайства и по пути не прячут глаз, как будто что-то по хозяйству исправно сделали сейчас. Возвращенная родина 17 сентября 1939 года части Красной Армии вошли в город Луцк... Я родился в уездном городке и до сих пор с любовью вспоминаю убогий домик, выстроенный с краю проулка, выходившего к реке. Мне голос детства памятен и слышен. Хранятся смутно в памяти моей гуденье липы и цветенье вишен, торговцев крик и ржанье лошадей. Мне помнятся вечерние затоны, вельможные брюхатые паны, сияющие крылья фаэтонов и офицеров красные штаны. Здесь я и рос. Под этим утлым кровом я, спотыкаясь, начинал ходить, здесь услыхал — впервые в жизни!— слово, и здесь я научился говорить. Так мог ли я, изъездивший полсвета, за воду ту, что он давал мне пить, за горький хлеб, за легкий лепет лета, за первый день — хотя бы лишь за это — тот городок уездный не любить? Нет, я не знал беспечного покоя: мне снилась ночью нищая страна, бетонною, враждебною чертою, прямым штыком и пулей разрывною от сердца моего отделена. Я думал о товарищах своих, оставшихся влачить существованье в местечках страха, в городках стенанья, в домах тоски на улицах кривых. Я вспоминал о детях воеводства, где на полях один пырей возрос, где хлеба — впроголодь, а горя — вдосталь и вдоволь, вволю материнских слез. Так как же мне, советскому поэту, не славить вас, бойцы моей земли, за жизни шум — хотя бы лишь за это!— хотя б за то, что в желтых тучах света в мой городок вы с песнею вошли? Вы не исчезли Внезапно кончив путь короткий (винить за это их нельзя), с земли уходят одногодки: полузнакомые, друзья. И я на грустной той дороге, судьбу предчувствуя свою, подписываю некрологи, у гроба красного стою. И, как ведется, по старинке, когда за окнами темно, справляя шумные поминки, пью вместе с вдовами вино. Но в окруженье слез и шума, средь тех, кто жадно хочет жить, мне не уйти от гордой думы, ничем ее не заглушить. Вы не исчезли, словно тени, и не истаяли, как дым, все рядовые поколенья, что называю я своим. Вы пронеслись объединенно, оставив длинный светлый след,— боюсь красот!— как миллионы мобилизованных комет. Но восхваления такие чужды и вовсе не нужны начальникам цехов России, политработникам страны. Не прививалось преклоненье, всегда претил кадильный дым тебе, большое поколенье, к какому мы принадлежим. В скрижали родины Советов врубило, как зубилом, ты свой идеал, свои приметы, свои духовные черты. И их не только наши дети, а люди разных стран земли уже почти по всей планете, как в половодье, понесли. Голубой Дунай После бани в день субботний, отдавая честь вину, я хожу всего охотней в забегаловку одну. Там, степенно выпивая, Я стою наверняка. В голубом дыму "Дуная" все колеблется слегка. Появляются подружки в окружении ребят. Все стучат сильнее кружки, колокольчики звенят, словно в небо позывные, с каждой стопкой все слышней, колокольчики России из степей и от саней. Ни промашки, ни поблажки, чтобы не было беды, над столом тоскует Машка из рабочей слободы. Пусть милиция узнает, ей давно узнать пора: Машка сызнова гуляет чуть не с самого утра. Не бедна и не богата - четвертинка в самый раз - заработала лопатой у писателя сейчас. Завтра утречком стирает для соседки бельецо и с похмелья напевает, что потеряно кольцо. И того не знает, дура, полоскаючи белье, что в России диктатура не чужая, а ее! 20 февраля 1966 Давным-давно Давным-давно, еще до появленья, я знал тебя, любил тебя и ждал. Я выдумал тебя, мое стремленье, моя печаль, мой верный идеал. И ты пришла, заслышав ожиданье, узнав, что я заранее влюблен, как детские идут воспоминанья из глубины покинутых времен. Уверясь в том, что это образ мой, что создан он мучительной тоскою, я любовался вовсе не тобою, а вымысла бездушною игрой. Благодарю за смелое ученье, за весь твой смысл, за все - за то, что ты была не только рабским воплощеньем, не только точной копией мечты: исполнена таких духовных сил, так далека от всякого притворства, как наглый блеск созвездий бутафорских далек от жизни истинных светил; настолько чистой и такой сердечной, что я теперь стою перед тобой, навеки покоренный человечной, стремительной и нежной красотой. Пускай меня мечтатель не осудит: я радуюсь сегодня за двоих тому, что жизнь всегда была и будет намного выше вымыслов моих. Дорога на Ялту Померк за спиною вагонный пейзаж. В сиянье лучей золотящих заправлен автобус, запрятан багаж в пыльный багажный ящик. Пошире теперь раскрывай глаза. Здесь все для тебя: от земли до небес. Справа - почти одни чудеса, слева - никак не меньше чудес. Ручьи, виноградники, петли дороги, увитые снегом крутые отроги, пустынные склоны, отлогие скаты - все без исключения, честное слово!- частью - до отвращения лилово, а частью - так себе, лиловато. За поворотом - другой поворот. Стоят деревья различных пород. А мы вот - неутомимо, сначала под солнцем, потом в полумгле - летим по кремнистой крымской земле, стремнин и строений мимо. И, как завершенье, внизу, в глубине, под звездным небом апреля, по берегу моря - вечерних огней рассыпанное ожерелье. Никак не пойму, хоть велик интерес, сущность явления: вроде звезды на землю сошли с небес, а может,- огни в небеса уходят. Меж дивных красот - оглушенный - качу, да быстро приелась фантазия: хочу от искусства, от жизни хочу побольше разнообразия. А впрочем - и так хорошо в Крыму: апрельская ночь в голубом дыму, гора - в ледяной короне. Таким величием он велик, что я бы совсем перед ним поник, да выручила ирония. * * * Если я заболею, к врачам обращаться не стану, Обращаюсь к друзьям (не сочтите, что это в бреду): постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом, в изголовье поставьте ночную звезду. Я ходил напролом. Я не слыл недотрогой. Если ранят меня в справедливых боях, забинтуйте мне голову горной дорогой и укройте меня одеялом в осенних цветах. Порошков или капель - не надо. Пусть в стакане сияют лучи. Жаркий ветер пустынь, серебро водопада - Вот чем стоит лечить. От морей и от гор так и веет веками, как посмотришь, почувствуешь: вечно живем. Не облатками белыми путь мой усеян, а облаками. Не больничным от вас ухожу коридором, а Млечным Путем. 1940 Земляки Когда встречаются этапы Вдоль по дороге снеговой, Овчарки рвутся с жарким храпом И злее бегает конвой. Мы прямо лезем, словно танки, Неотвратимо, будто рок. На нас - бушлаты и ушанки, Уже прошедшие свой срок. И на ходу колонне встречной, Идущей в свой тюремный дом, Один вопрос, тот самый, вечный, Сорвавши голос, задаем. Он прозвучал нестройным гулом В краю морозной синевы: "Кто из Смоленска? Кто из Тулы? Кто из Орла? Кто из Москвы?" И слышим выкрик деревенский, И ловим отклик городской, Что есть и тульский, и смоленский, Есть из поселка под Москвой. Ах, вроде счастья выше нету - Сквозь индевелые штыки Услышать хриплые ответы, Что есть и будут земляки. Шагай, этап, быстрее, шибко, забыв о собственном конце, с полублаженною улыбкой На успокоенном лице. Ноябрь 1964, Переделкино Зимняя ночь Татьяне Не надо роскошных нарядов, в каких щеголять на балах,- пусть зимний снежок Ленинграда тебя одевает впотьмах. Я радуюсь вовсе недаром усталой улыбке твоей, когда по ночным тротуарам идем мы из поздних гостей, И, падая с темного неба, в тишайших державных ночах кристальные звездочки снега блестят у тебя на плечах. Я ночью спокойней и строже, и радостно мне потому, что ты в этих блестках похожа на русскую зиму-зиму. Как будто по стежке-дорожке, идем по проспекту домой. Тебе бы еще бы сапожки да белый платок пуховой. Я, словно родную науку, себе осторожно твержу, что я твою белую руку покорно и властно держу... Когда открываются рынки, у запертых на ночь дверей с тебя я снимаю снежинки, как Пушкин снимал соболей. Иван Калита Сутулый, больной, бритолицый, уже не боясь ни черта, по улицам зимней столицы иду, как Иван Калита. Слежу, озираюсь, внимаю, опять начинаю сперва и впрок у людей собираю на паперти жизни слова. Мне эта работа по средствам, по сущности самой моей; ведь кто-то же должен наследство для наших копить сыновей. Нелегкая эта забота, но я к ней, однако, привык. Их много, теперешних мотов, транжирящих русский язык. Далеко до смертного часа, а легкая жизнь не нужна. Пускай богатеют запасы, и пусть тяжелеет мошна. Словечки взаймы отдавая, я жду их обратно скорей. Не зря же моя кладовая всех нынешних банков полней. 1966 Катюша Прощайте, милая Катюша. Мне грустно, если между дел я вашу радостную душу рукой нечаянно задел. Ужасна легкая победа. Нет, право, лучше скучным быть, чем остряком и сердцеедом и обольстителем прослыть. Я сам учился в этой школе. Сам курсы девичьи прошел: "Я к вам пишу - чего же боле?.." "Не отпирайтесь. Я прочел..." И мне в скитаньях и походах пришлось лукавить и хитрить и мне случалось мимоходом случайных девочек любить. Но как он страшен, посвист старый, как от мечтаний далека ухмылка наглая гусара, гусара наглая рука. Как беспощадно пробужденье, когда она молчит, когда, ломая пальчики, в смятенье, бежит - неведомо куда: к опушке, в тонкие березы, в овраг - без голоса рыдать. Не просто было эти слезы дешевым пивом запивать. Их и сейчас еще немало, хотя и близок их конец, мужчин красивых и бывалых, хозяев маленьких сердец. У них уже вошло в привычку влюбляться в женщину шутя: под стук колес, под вспышку спички, под шум осеннего дождя. Они идут, вздыхая гадко, походкой любящих отцов. Бегите, Катя, без оглядки от этих дивных подлецов. Прощайте, милая Катюша. Благодарю вас за привет, за музыку, что я не слушал, за то, что вам семнадцать лет; за то, что город ваш просторный, в котором я в апреле жил, перед отъездом, на платформе, я, как мальчишка, полюбил. Кремлёвские ели Это кто-то придумал счастливо, что на Красную площадь привез не плакучее празднество ивы и не легкую сказку берез. Пусть кремлевские темные ели тихо-тихо стоят на заре, островерхие дети метели — наша память о том январе. Нам сродни их простое убранство, молчаливая их красота, и суровых ветвей постоянство, и сибирских стволов прямота. 1946 Ксеня Некрасова Что мне, красавицы, ваши роскошные тряпки, ваша изысканность, ваши духи и белье?— Ксеня Некрасова в жалкой соломенной шляпке в стихотворение медленно входит мое. Как она бедно и как неискусно одета! Пахнет от кройки подвалом или чердаком. Вы не забыли стремление Ксенино это — платье украсить матерчатым мятым цветком? Жизнь ее, в общем, сложилась не очень удачно: пренебреженье, насмешечки, даже хула. Знаю я только, что где-то на станции дачной, вечно без денег, она всухомятку жила. На электричке в столицу она приезжала с пачечкой новых, наивных до прелести строк. Редко когда в озабоченных наших журналах вдруг появлялся какой-нибудь Ксенин стишок. Ставила буквы большие она неумело на четвертушках бумаги, в блаженной тоске. Так третьеклассница, между уроками, мелом в детском наитии пишет на школьной доске. Малой толпою, приличной по сути и с виду, сопровождался по улицам зимним твой прах. Не позабуду гражданскую ту панихиду, что в крематории мы провели второпях. И разошлись, поразъехались сразу, до срока, кто — на собранье, кто — к детям, кто — попросту пить, лишь бы скорее избавиться нам от упрека, лишь бы быстрее свою виноватость забыть. * * * Луну закрыли горестные тучи. Без остановки лает пулемет. На белый снег, на этот снег скрипучий сейчас красноармеец упадет. Второй стоит. Но, на обход надеясь, оскалив волчью розовую пасть, его в затылок бьет белогвардеец. Нет, я не дам товарищу упасть. Нет, я не дам. Забыв о расстоянье, кричу в упор, хоть это крик пустой, всей кровью жизни, всем своим дыханьем: «Стой, время, стой!» Я так кричу, объятый вдохновеньем, что эхо возвращается с высот и время неохотно, с удивленьем, тысячелетний тормозит полет. И сразу же, послушные приказу, звезда не блещет, птица не летит, и ветер жизни остановлен сразу, и ветер смерти рядом с ним стоит. И вот уже, по манию, заснули орудия, заставы и войска. Недвижно стынет разрывная пуля, не долетев до близкого виска. Тогда герои памятником встанут, забронзовеют брови их и рты, и каменными постепенно станут товарищей знакомые черты. Один стоит, зажатый смертным кругом (рука разбита, окровавлен рот), штыком и грудью защищая друга, всей силой шага двигаясь вперед. Лежит другой, не покорясь зловещей своей кончине в логове врагов, пытаясь приподняться, хоть и хлещет из круглой раны бронзовая кровь... Пусть служит им покамест пьедесталом не дивный мрамор давней старины — все это поле, выложенное талым, примятым снегом пасмурной страны. Когда ж домой воротятся солдаты, и на земле восторжествует труд, и поле битвы станет полем жатвы, и слезы горя матери утрут,— пусть женщины, печальны и просты, к ним, накануне праздников, приносят шумящие пшеничные колосья и красные июльские цветы. Майский вечер Солнечный свет. Перекличка птичья. Черемуха - вот она, невдалеке. Сирень у дороги. Сирень в петличке. Ветки сирени в твоей руке. Чего ж, сероглазая, ты смеешься? Неужто опять над любовью моей? То глянешь украдкой. То отвернешься. То щуришься из-под широких бровей. И кажется: вот еще два мгновенья, и я в этой нежности растворюсь,- стану закатом или сиренью, а может, и в облако превращусь. Но только, наверное, будет скушно не строить, не радоваться, не любить - расти на поляне иль равнодушно, меняя свои очертания, плыть. Не лучше ль под нашими небесами жить и работать для счастья людей, строить дворцы, управлять облаками, стать командиром грозы и дождей? Не веселее ли, в самом деле, взрастить возле северных городов такие сады, чтобы птицы пели на тонких ветвях про нашу любовь? Чтоб люди, устав от железа и пыли, с букетами, с венчиками в глазах, как пьяные между кустов ходили и спали на полевых цветах. Мальчишки О прошлом зная понаслышке, с жестокой резвостью волчат в спортивных курточках мальчишки в аудиториях кричат. Зияют в их стихотвореньях с категоричной прямотой непониманье, и прозренье, и правота, и звук пустой. Мне б отвернуться отчужденно, но я нисколько не таюсь, что с добротою раздраженной сам к этим мальчикам тянусь. Я сделал сам не так уж мало, и мне, как дядьке иль отцу, и ублажать их не пристало, и унижать их не к лицу. Мне непременно только надо - точнее не могу сказать - сквозь их смущенность и браваду сердца и душу увидать. Ведь все двадцатое столетье - весь ветер счастья и обид - и нам, и вам, отцам и детям, по-равному принадлежит. И мы, без ханжества и лести, за все, чем дышим и живем, не по-раздельному, а вместе свою ответственность несем. 1963 Машенька Происходило это, как ни странно, не там, где бьет по берегу прибой, не в Дании старинной и туманной, а в заводском поселке под Москвой. Там жило, вероятно, тысяч десять, я не считал, но полагаю так. На карте мира, если карту взвесить, поселок этот — ерунда, пустяк. Но там была на месте влажной рощи, на нет сведенной тщанием людей, как и в столицах, собственная площадь и белый клуб, поставленный на ней. И в этом клубе, так уж было надо,— нам отставать от жизни не с руки,— кино крутилось, делались доклады и занимались всякие кружки. Они трудились, в общем, не бесславно, тянули все, кто как умел и мог. Но был средь них, как главный между равных, бесспорно, драматический кружок. Застенчива и хороша собою, как стеклышко весеннее светла, его премьершей и его душою у нас в то время Машенька была. На шаткой сцене зрительного зала на фоне намалеванных небес она, светясь от радости, играла чекисток, комсомолок и принцесс. Лукавый взгляд, и зыбкая походка, и голосок, волнительный насквозь... Мещаночка, девчонка, счетоводка,— нельзя понять, откуда что бралось? Ей помогало чувствовать событья, произносить высокие слова не мастерство, а детское наитье, что иногда сильнее мастерства. С естественной смущенностью и болью, от ощущенья жизни весела, она не то чтобы вживалась в роли, она ролями этими жила. А я в те дни, не требуя поблажки, вертясь, как черт, с блокнотом и пером, работал в заводской многотиражке ответственным ее секретарем. Естественно при этой обстановке, что я, отнюдь не жулик и нахал, по простоте на эти постановки огромные рецензии писал. Они воспринимались с интересом и попадали в цель наверняка лишь потому, что остальная пресса не замечала нашего кружка. Не раз, не раз — солгать я не посмею — сам режиссер дарил улыбку мне: Василь Васильич с бабочкой на шее, в качаловском блистающем пенсне. Я Машеньку и ныне вспоминаю на склоне лет, в другом краю страны. Любил ли я ее? Теперь не знаю,— мы были все в ту пору влюблены. Я вспоминаю не без нежной боли тот грузовик давно ушедших дней, в котором нас возили на гастроли по ближним клубам юности моей. И шум кулис, и дружный шепот в зале, и вызовы по многу раз подряд, и ужины, какие нам давали в ночных столовках — столько лет назад! Но вот однажды... Понимает каждый или поймет, когда настанет час, что в жизни все случается однажды, единожды и, в общем, только раз. Дают звонки. Уже четвертый сдуру. Партер гудит. Погашен в зале свет. Оркестрик наш закончил увертюру. Пора! Пора! А Машеньки все нет. Василь Васильич донельзя расстроен, он побледнел и даже спал с лица, как поседелый в грозных битвах воин, увидевший предательство юнца. Снимают грим кружковцы остальные. Ушел партер, и опустел балкон. Так в этот день безрадостный — впервые спектакль был позорно отменен. Назавтра утром с тихой ветвью мира, чтоб нам не оставаться в стороне, я был направлен к Маше на квартиру, Но дверь ее не открывалась мне. А к вечеру, рожденный в смраде где-то из шепота шекспировских старух, нам принесли в редакцию газеты немыслимый, но достоверный слух. И услыхала заводская пресса, упрятав в ящик срочные дела, что наша поселковая принцесса, как говорят на кухнях, понесла. Совет семьи ей даровал прощенье. Но запретил (чтоб все быстрей забыть) не то чтоб там опять играть на сцене, а даже близко к клубу подходить. Я вскорости пошел к ней на работу, мне нужен был жестокий разговор... Она прилежно щелкала на счетах в халатике, скрывающем позор. Не удалось мне грозное начало. Ты ожидал смятенности — изволь! Она меня ничуть не замечала — последняя разыгранная роль. Передо мной спокойно, достославно, внушительно сидела вдалеке не Машенька, а Марья Николавна с конторским карандашиком в руке. Уже почти готовая старуха, живущая степенно где-то там. Руины развалившегося духа, очаг погасший, опустелый храм. А через день, собравшись без изъятья и от завкома выслушав урок, возобновил вечерние занятья тот самый драматический кружок. Не вечно ж им страдать по женской доле и повторять красивые слова. Все ерунда! И Машенькины роли взяла одна прекрасная вдова. Софиты те же, мизансцены те же, все так же дружно рукоплещет зал. Я стал писать рецензии все реже, а вскорости и вовсе перестал. Мой учитель Был учитель высоким и тонким, с ястребиной сухой головой; жил один, как король, в комнатенке на втором этаже под Москвой. Никаким педантизмом не связан, беззаветный его ученик, я ему и народу обязан тем, что все-таки знаю язык. К пониманью еще не готовый, слушал я, как открытье само, слово Пимена и Годунова, и смятенной Татьяны письмо. Под цветением школьных акаций, как в подсумок, я брал сгоряча динамитный язык прокламаций, непреложную речь Ильича. Он вошел в мои книжки неплохо. Он шумит посильней, чем ковыль, тот, что ты создавала, эпоха,- большевистского времени стиль. Лишь сейчас, сам уж вроде бы старый, я узнал из архива страны, что учитель мой был комиссаром отгремевшей гражданской войны. И ничуть не стесняюсь гордиться, что на карточке давней в Москве комиссарские вижу петлицы и звезду на прямом рукаве. На вокзале Шумел снежок над позднею Москвой, гудел народ, прощаясь на вокзале, в тот час, когда в одежде боевой мои друзья на север уезжали. И было видно всем издалека, как непривычно на плечах сидели тулупчики, примятые слегка, и длинные армейские шинели. Но было видно каждому из нас по сдержанным попыткам веселиться, по лицам их,— запомним эти лица!— по глубине глядящих прямо глаз, да, было ясно всем стоящим тут, что эти люди, выйдя из вагона, неотвратимо, прямо, непреклонно походкою истории пойдут. Как хочется, как долго можно жить, как ветер жизни тянет и тревожит! Как снег валится! Но никто не сможет, ничто не сможет их остановить. Ни тонкий свист смертельного снаряда, ни злобный гул далеких батарей, ни самая тяжелая преграда — молчанье жен и слезы матерей. Что ж делать, мать? У нас давно ведется, что вдаль глядят любимые сыны, когда сердец невидимо коснется рука патриотической войны. В расстегнутом тулупчике примятом твой младший сын, упрямо стиснув рот, с путевкой своего военкомата, как с пропуском, в бессмертие идет. Нико Пиросмани У меня башка в тумане,— оторвавшись от чернил, вашу книгу, Пиросмани, в книготорге я купил. И ничуть не по эстетству, а как жизни идеал, помесь мудрости и детства на обложке увидал. И меня пленили странно — я певец других времен — два грузина у духана, кучер, дышло, фаэтон. Ты, художник, черной сажей, от которой сам темнел, Петербурга вернисажи богатырски одолел. Та актерка Маргарита, непутевая жена, кистью щедрою открыта, всенародно прощена. И красавица другая, полутомная на вид, словно бы изнемогая, на бочку своем лежит. В черном лифе и рубашке, столь прекрасная на взгляд, а над ней порхают пташки, розы в воздухе стоят. С человечностью страданий молча смотрят в этот день раннеутренние лани и подраненный олень. Вы народны в каждом жесте и сильнее всех иных. Эти вывески на жести стоят выставок больших. У меня теперь сберкнижка — я бы выдал вам заем. Слишком поздно, поздно слишком мы друг друга узнаем. Опять начинается сказка... Свечение капель и пляска. Открытое ночью окно. Опять начинается сказка на улице, возле кино. Не та, что придумана где-то, а та, что течет надо мной, сопутствует мраку и свету, в пыли существует земной. Есть милая тайна обмана, журчащее есть волшебство в струе городского фонтана, в цветных превращеньях его. Я, право, не знаю, откуда свергаются тучи, гудя, когда совершается чудо шумящего в листьях дождя. Как чаша содружества - брагой, московская ночь до окна наполнена темною влагой, мерцанием капель полна. Мне снова сегодня семнадцать. По улицам детства бродя, мне нравится петь и смеяться под зыбкою кровлей дождя. Я снова осенен благодатью и встречу сегодня впотьмах принцессу в коротеньком платье с короной дождя в волосах. 1947 Ощущение счастья Верь мне, дорогая моя. Я эти слова говорю с трудом, но они пройдут по всем городам и войдут, как странники, в каждый дом. Я вырвался наконец из угла и всем хочу рассказать про это: ни звезд, ни гудков - за окном легла майская ночь накануне рассвета. Столько в ней силы и чистоты, так бьют в лицо предрассветные стрелы будто мы вместе одни, будто ты прямо в сердце мое посмотрела. Отсюда, с высот пяти этажей, с вершины любви, где сердце тонет, весь мир - без крови, без рубежей - мне виден, как на моей ладони. Гор - не измерить и рек - не счесть, и все в моей человечьей власти. Наверное, это как раз и есть, что называется - полное счастье. Вот гляди: я поднялся, стал, подошел к столу - и, как ни странно, этот старенький письменный стол заиграл звучнее органа. Вот я руку сейчас подниму (мне это не трудно - так, пустяки)- и один за другим, по одному на деревьях распустятся лепестки. Только слово скажу одно, и, заслышав его, издалека, бесшумно, за звеном звено, на землю опустятся облака. И мы тогда с тобою вдвоем, полны ощущенья чистейшего света, за руки взявшись, меж них пройдем, будто две странствующие кометы. Двадцать семь лет неудач - пустяки, если мир - в честь любви - украсили флаги, и я, побледнев, пишу стихи о тебе на листьях нотной бумаги. Песенка Там, куда проложена путь-дорога торная, мирно расположена фабрика Трехгорная. Там, как полагается, новая и вечная вьется-навивается нитка бесконечная. Вслед за этой ниточкой ходит по-привычному Рита-Маргариточка, молодость фабричная. Руки ее скорые тем лишь озабочены, чтоб текла по-спорому ровная уточина. Пусть она и модница, но не привередница. Русская работница, дедова наследница. С нею здесь не носятся, будто с исключением, но зато относятся с добрым уважением. Быстрая и славная, словно бы играючи, ходит полноправная ловкая хозяечка. В синеньком халатике, словно на плакатике. В красненькой косыночке, словно на картиночке. Письмо домой Твое письмо пришло без опозданья, и тотчас - не во сне, а наяву - как младший лейтенант на спецзаданье, я бросил все и прилетел в Москву. А за столом, как было в даты эти у нас давным-давно заведено, уже сидели женщины и дети, искрился чай, и булькало вино. Уже шелка слегка примяли дамы, не соблюдали девочки манер, и свой бокал по-строевому прямо устал держать заезжий офицер. Дым папирос под люстрою клубился, сияли счастьем личики невест. Вот тут-то я как раз и появился, Как некий ангел отдаленных мест. В казенной шапке, в лагерном бушлате, полученном в интинской стороне, без пуговиц, но с черною печатью, поставленной чекистом на спине. Так я предстал пред вами, осужденным на вечный труд неправедным судом, с лицом по-старчески изнеможденным, с потухшим взглядом и умолкшим ртом. Моя тоска твоих гостей смутила. Смолк разговор, угас застольный пыл... Но, боже мой, ведь ты сама просила, чтоб в этот день я вместе с вами был! 1953, Инта, лагерь Под Москвой Не на пляже и не на "зиме", не у входа в концертный зал,- я глазами тебя своими в тесной кухоньке увидал. От работы и керосина закраснелось твое лицо. Ты стирала с утра для сына обиходное бельецо. А за маленьким за оконцем, белым блеском сводя с ума, стыла, полная слез и солнца, раннеутренняя зима. И как будто твоя сестричка, за полянками, за леском быстро двигалась электричка в упоении трудовом. Ты возникла в моей вселенной, в удивленных глазах моих из светящейся мыльной пены да из пятнышек золотых. Обнаженные эти руки, увлажнившиеся водой, стали близкими мне до муки и смущенности молодой. Если б был я в тот день смелее, не раздумывал, не гадал - обнял сразу бы эту шею, эти пальцы б поцеловал. Но ушел я тогда смущенно, только где-то в глуби светясь. Как мы долго вас ищем, жены, как мы быстро теряем вас. А на улице, в самом деле, от крылечка наискосок снеговые стояли ели, подмосковный скрипел снежок. И хранили в тиши березы льдинки светлые на ветвях, как скупые мужские слезы, не утертые второпях. Поэты Я не о тех золотоглавых певцах отеческой земли, что пили всласть из чаши славы и в антологии вошли. И не о тех полузаметных свидетелях прошедших лет, что все же на листах газетных оставили свой слабый след. Хочу сказать, хотя бы сжато, о тех, что, тщанью вопреки, так и ушли, не напечатав одной-единственной строки. В поселках и на полустанках они — средь шумной толчеи — писали на служебных бланках стихотворения свои. Над ученической тетрадкой, в желанье славы и добра, вздыхая горестно и сладко, они сидели до утра. Неясных замыслов величье их души собственные жгло, но сквозь затор косноязычья пробиться к людям не могло. Поэмы, сложенные в спешке, читали с пафосом они под полускрытые усмешки их сослуживцев и родни. Ах, сколько их прошло по свету от тех до нынешних времен, таких неузнанных поэтов и нерасслышанных имен! Всех бедных братьев, что к потомкам не проложили торный путь, считаю долгом пусть негромко, но благодарно помянуть. Ведь музы Пушкина и Блока, найдя подвал или чердак, их посещали ненароком, к ним забегали просто так. Их лбов таинственно касались, дарили две минуты им и, улыбнувшись, возвращались назад, к властителям своим. Речь Фиделя Кастро в Нью-Йорке Зароптал и захлопал восторженно зал - это с дальнего кресла медлительно встал и к трибуне пошел - казуистам на страх - вождь кубинцев в солдатских своих башмаках. Пусть проборам и усикам та борода ужасающей кажется - что за беда? Ни для сладеньких фраз, ни для тонких острот не годится охрипший ораторский рот. Непривычны для их респектабельных мест твой внушительный рост и решающий жест. А зачем их жалеть, для чего их беречь? - пусть послушают эту нелегкую речь. С ними прямо и грубо - так время велит - Революция Кубы сама говорит. На таком же подъеме, таким языком разговаривал некогда наш Совнарком. И теперь, если надо друзей защитить, мы умеем таким языком говорить. И теперь, если надо врагов покарать, мы умеем такие же речи держать. Русский язык У бедной твоей колыбели, еще еле слышно сперва, рязанские женщины пели, роняя, как жемчуг, слова. Под лампой кабацкой неяркой на стол деревянный поник у полной нетронутой чарки, как раненый сокол, ямщик. Ты шел на разбитых копытах, в кострах староверов горел, стирался в бадьях и корытах, сверчком на печи свиристел. Ты, сидя на позднем крылечке, закату подставя лицо, забрал у Кольцова колечко, у Курбского занял кольцо. Вы, прадеды наши, в неволе, мукою запудривши лик, на мельнице русской смололи заезжий татарский язык. Вы взяли немецкого малость, хотя бы и больше могли, чтоб им не одним доставалась ученая важность земли. Ты, пахнущий прелой овчиной и дедовским острым кваском, писался и черной лучиной и белым лебяжьим пером. Ты - выше цены и расценки - в году сорок первом, потом писался в немецком застенке на слабой известке гвоздем. Владыки и те исчезали мгновенно и наверняка, когда невзначай посягали на русскую суть языка. 1966 Старая квартира Как знакома мне старая эта квартира! Полумрак коридора, как прежде, слепит, как всегда, повторяя движение мира, на пустом подоконнике глобус скрипит. Та же сырость в углу. Так же тянет от окон. Так же папа газету сейчас развернет. И по радио голос певицы далекой ту же русскую песню спокойно поет. Только нету того, что единственно надо, что, казалось, навеки связало двоих: одного твоего утомленного взгляда, невеселых, рассеянных реплик твоих. Нету прежних заминок, неловкости прежней, ощущенья, что сердце летит под откос, нету только твоих, нарочито небрежно перехваченных ленточкой светлых волос. Я не буду, как в прежние годы, метаться, возле окон чужих до рассвета ходить; мне бы только в берлоге своей отлежаться, только имя твое навсегда позабыть. Но и в полночь я жду твоего появленья, но и ночью, на острых своих каблуках, ты бесшумно проходишь, мое сновиденье, по колени в неведомых желтых цветах. Мне туда бы податься из маленьких комнат, где целителен воздух в просторах полей, где никто мне о жизни твоей не напомнит и ничто не напомнит о жизни твоей. Я иду по осенней дороге, прохожий. Дует ветер, глухую печаль шевеля. И на памятный глобус до боли похожа вся летящая в тучах родная земля. Стихи, написанные 1 Мая Пролетарии всех стран, бейте в красный барабан! Сил на это не жалейте, не глядите вкось и врозь - в обе палки вместе бейте так, чтоб небо затряслось. Опускайте громче руку, извинений не прося, чтоб от этого от стуку отворилось все и вся. Грузчик, каменщик и плотник, весь народ мастеровой, выходите на субботник всенародный, мировой. Наступает час расплаты за дубинки и штыки,- собирайте все лопаты, все мотыги и кирки. Работенка вам по силам, по душе и по уму: ройте общую могилу Капиталу самому. Ройте все единым духом, дружно плечи веселя - пусть ему не станет пухом наша общая земля. Мы ж недаром изучали "Манифест" и "Капитал" - Маркс и Энгельс дело знали, Ленин дело понимал. Счастливый человек Я был, понятно, счастлив тоже, когда влюблялся и любил или у шумной молодежи свое признанье находил. Ты, счастье, мне еще являлось, когда не сразу, неспроста перед мальчишкой открывалась лесов и пашен красота. Я также счастлив был довольно не каждый день, но каждый год, когда на празднествах застольных, как колокол на колокольне, гудел торжественно народ. Но это только лишь вступленье, вернее, присказка одна. Вот был ли счастлив в жизни Ленин, без оговорок и сполна? Конечно, был. И не отчасти, а грозной волей главаря, когда вокруг кипело счастье штыков и флагов Октября. Да, был, хотя и без идиллий, когда опять, примкнув штыки, на фронт без песен уходили Москвы и Питера полки. Он счастлив был, смеясь по-детски, когда, знамена пронося, впервые праздник свой советский Россия праздновала вся. Он, кстати, счастлив был и дома, в лесу, когда еще темно... Но это счастье всем знакомо, а то - не каждому дано. * * * Там, где звезды светятся в тумане, мерным шагом ходят марсиане. На холмах монашеского цвету ни травы и ни деревьев нету. Серп не жнет, подкова не куется, песня в тишине не раздается. Нет у них ни счастья, ни тревоги — все отвергли маленькие боги. И глядят со скукой марсиане на туман и звезды мирозданья. ...Сколько раз, на эти глядя дали, о величье мы с тобой мечтали! Сколько раз стояли мы смиренно перед грозным заревом вселенной! ...У костров солдатского привала нас иное пламя озаряло. На морозе, затаив дыханье, выпили мы чашу испытанья. Молча братья умирали в ротах. Пели школьницы на эшафотах. И решили пехотинцы наши вдоволь выпить из победной чаши. Было марша нашего начало как начало горного обвала. Пыль клубилась. Пенились потоки. Трубачи трубили, как пророки. И солдаты медленно, как судьи, наводили тяжкие орудья. Дым сраженья и труба возмездья. На фуражках алые созвездья. ...Спят поля, засеянные хлебом. Звезды тихо освещают небо. В темноте над братскою могилой пять лучей звезда распространила. Звезды полуночные России. Звездочки армейские родные. ...Телескопов точное мерцанье мне сегодня чудится вдали: словно дети, смотрят марсиане на Великих Жителей Земли. 1946 Фотографический снимок На свете снимка лучше нету, чем тот, что вечером и днем и от заката до рассвета стоит на столике моем. Отображен на снимке этом, как бы случайно, второпях, Ильич с сегодняшней газетой в своих отчетливых руках. Мне, сыну нынешней России, дороже славы проходной те две чернильницы большие и календарь перекидной. Мы рано без того остались (хоть не в сиротстве, не одни), кем мира целого листались и перекладывались дни. Всю сложность судеб человечьих он сам зимой, в январский час, переложил на наши плечи, на души каждого из нас. Ведь все же будет вся планета кружиться вместе и одна в блистанье утреннего света, идущем, как на снимке этом, из заснеженного окна. Хорошая девочка Лида Вдоль маленьких домиков белых акация душно цветет. Хорошая девочка Лида на улице Южной живет. Ее золотые косицы затянуты, будто жгуты. По платью, по синему ситцу, как в поле, мелькают цветы. И вовсе, представьте, неплохо, что рыжий пройдоха апрель бесшумной пыльцою веснушек засыпал ей утром постель. Не зря с одобреньем веселым соседи глядят из окна, когда на занятия в школу с портфелем проходит она. В оконном стекле отражаясь, по миру идет не спеша хорошая девочка Лида. Да чем же она хороша? Спросите об этом мальчишку, что в доме напротив живет. Он с именем этим ложится и с именем этим встает. Недаром на каменных плитах, где милый ботинок ступал, "Хорошая девочка Лида",- в отчаяньи он написал. Не может людей не растрогать мальчишки упрямого пыл. Так Пушкин влюблялся, должно быть, так Гейне, наверно, любил. Он вырастет, станет известным, покинет пенаты свои. Окажется улица тесной для этой огромной любви. Преграды влюбленному нету: смущенье и робость - вранье! На всех перекрестках планеты напишет он имя ее. На полюсе Южном - огнями, пшеницей - в кубанских степях, на русских полянах - цветами и пеной морской - на морях. Он в небо залезет ночное, все пальцы себе обожжет, но вскоре над тихой Землею созвездие Лиды взойдет. Пусть будут ночами светиться над снами твоими, Москва, на синих небесных страницах красивые эти слова. 1940 Элегическое стихотворение Вам не случалось ли влюбляться — мне просто грустно, если нет,— когда вам было чуть не двадцать, а ей почти что сорок лет? А если уж такое было, ты ни за что не позабыл, как торопясь она любила и ты без памяти любил. Когда же мы переставали искать у них ответный взгляд, они нас молча отпускали без возвращения назад. И вот вчера, угрюмо, сухо, войдя в какой-то малый зал, я безнадежную старуху средь юных женщин увидал. И вдруг, хоть это в давнем стиле, средь суеты и красоты меня, как громом, оглушили полузабытые черты. И к вам идя сквозь шум базарный, как на угасшую зарю, я наклоняюсь благодарно и ничего не говорю, лишь с наслаждением и мукой, забыв печали и дела, целую старческую руку, что белой ручкою была. Этажерка Я нынче проснулся с охотой, веселый и добрый с утра: наверно, прелестное что-то случилось со мною вчера. И то и другое прикинув, я вспомнил весь день прожитой: девчушка из недр магазина несла этажерку домой. Все было не просто, однако, ведь та этажерка была покрыта сияющим лаком, блистательным, как зеркала. И в ней, задержавшись на малость, от внешнего люда тесна, и улица - вся - отражалась, и вся повторялась весна. Мне скажет какой-нибудь критик на эти восторги в ответ: "Подумаешь, тоже событье нашел для потомства поэт!" А как же! Конечно, событье. О многом подумаешь тут, когда в суету общежитья свою этажерку несут. А это уж наша забота - такими поэтами быть, чтоб нынче по высшему счету стихи для нее сочинить. Чтоб наши неглупые книжки, когда их случится издать, могли бы, пускай не в излишке, на той этажерке стоять. * * * Я напишу тебе стихи такие, каких еще не слышала Россия. Такие я тебе открою дали, каких и марсиане не видали, Сойду под землю и взойду на кручи, открою волны и отмерю тучи, Как мудрый бог, парящий надо всеми, отдам пространство и отчислю время. Я положу в твои родные руки все сказки мира, все его науки. Отдам тебе свои воспоминанья, свой легкий вздох и трудное молчанье. Я награжу тебя, моя отрада, бессмертным словом и предсмертным взглядом, И все за то, что утром у вокзала ты так легко меня поцеловала. Всего стихотворений: 40 Количество обращений к поэту: 5785 |
||
russian-poetry.ru@yandex.ru | ||
Русская поэзия |