Русская поэзия
Русские поэтыБиографииСтихи по темам
Случайное стихотворениеСлучайная цитата
Рейтинг русских поэтовРейтинг стихотворений

Русская поэзия >> Юрий Давидович Левитанский

Юрий Давидович Левитанский (1922-1996)


  • Биография

    Все стихотворения на одной странице


    Белый снег

    В ожидании дел невиданных
    из чужой страны
    в сапогах, под Берлином выданных,
    я пришел с войны.
    
    Огляделся.
    Над белым бережком
    бегут облака.
    Горожанки проносят бережно
    куски молока.
    
    И скользят,
    на глаза на самые
    натянув платок.
    И скрежещут полозья санные,
    и звенит ледок.
    
    Очень белое все
    и светлое -
    ах, как снег слепит!
    Начинаю житье оседлое -
    позабытый быт.
    
    Пыль очищена,
    грязь соскоблена -
    и конец войне.
    Ничего у меня не скоплено,
    все мое - на мне.
    
    Я себя в этом мире пробую,
    я вхожу в права -
    то с ведерком стою над прорубью,
    то колю дрова.
    
    Растолку картофель отваренный -
    и обед готов.
    Скудно карточки отоварены
    хлебом тех годов.
    
    Но шинелка на мне починена,
    нигде ни пятна.
    Ребятишки глядят почтительно
    на мои ордена.
    
    И пока я гремлю,
    орудуя
    кочергой в печи,
    все им чудится:
    бьют орудия,
    трубят трубачи.
    
    Но снежинок ночных кружение,
    заоконный свет -
    словно полное отрешение
    от прошедших лет.
    
    Ходят ходики полусонные,
    и стоят у стены
    сапоги мои, привезенные
    из чужой страны.


    В Оружейной палате

    Не березы, не рябины
          и не черная изба -
    всё топазы, всё рубины,
          всё узорная резьба.
    В размышленья погруженный
          средь музейного добра,
    вдруг я замер,
          отраженный
       в личном зеркале Петра.
    Это вправду поражало:
       сколько лет ни утекло,
    все исправно отражало
       беспристрастное стекло -
    серебро щитов и сабель,
             и чугунное литье,
    и моей рубахи штапель,
             и обличие мое...
    Шел я улицей ночною,
          раздавался гул шагов,
    и мерцало надо мною
       небо тысячи веков,
    И под этим вечным кровом
       думал я, спеша домой,
    не о зеркале Петровом -
          об истории самой,
    о путях ее негладких,
          о суде ее крутом,
    без опаски,
       без оглядки
          перед плахой и кнутом.
    Это помнить не мешает,
       сколько б лет ни утекло,-
    все исправно отражает
             неподкупное стекло!


    * * *

    Вдали полыхнула зарница.
    Качнулась за окнами мгла.
    Менялась погода —
                   смениться
    погода никак не могла.
    
    И все-таки что-то менялось.
    Чем дальше, тем резче и злей
    менялась погода,
                менялось
    строенье ночных тополей.
    
    И листьев бездомные тени,
    в квартиру проникнув извне,
    в каком-то безумном смятенье
    качались на белой стене.
    
    На этом случайном квадрате,
    мятежной влекомы трубой,
    сходились несметные рати
    на братоубийственный бой.
    
    На этой квадратной арене,
    где ветер безумья сквозил,
    извечное длилось боренье
    издревле враждующих сил.
    
    Там бились, казнили, свергали,
    и в яростном вихре погонь
    короткие сабли сверкали
    и вспыхивал белый огонь.
    
    Там, памятью лета томима,
    томима всей памятью лет,
    последняя шла пантомима,
    последний в сезоне балет.
    
    И в самом финале балета,
    его безымянный солист,
    участник прошедшего лета,
    последний солировал лист.
    
    Последний бездомный скиталец
    шел по полю, ветром гоним,
    и с саблями бешеный танец
    бежал задыхаясь за ним.
    
    Скрипели деревья неслышно.
    Качалась за окнами мгла.
    И музыки не было слышно,
    но музыка все же была.
    
    И некто
       с рукою, воздетой
    к невидимым нам небесам,
    был автором музыки этой,
    и он дирижировал сам.
    
    И тень его палочки жесткой,
    с мелодией той в унисон,
    по воле руки дирижерской
    собой завершала сезон...
    
    А дальше
          из сумерек дома,
    из комнатной тьмы выплывал
    рисунок лица молодого,
    лица молодого овал.
    
    А дальше,
         виднеясь нечетко
    сквозь комнаты морок и дым,
    темнела короткая челка
    над спящим лицом молодым.
    
    Темнела, как венчик терновый,
    плыла, словно лист по волнам.
    Но это был замысел новый,
    покуда неведомый нам.


    1976

    * * *

    Всего и надо, что вглядеться,- боже мой,
    Всего и дела, что внимательно вглядеться,-
    И не уйдешь, и некуда уже не деться
    От этих глаз, от их внезапной глубины.
    
    Всего и надо, что вчитаться,- боже мой,
    Всего и дела, что помедлить над строкою -
    Не пролистнуть нетерпеливою рукою,
    А задержаться, прочитать и перечесть.
    
    Мне жаль не узнанной до времени строки.
    И все ж строка - она со временем прочтется,
    И перечтется много раз и ей зачтется,
    И все, что было с ней, останется при ней.
    
    Но вот глаза - они уходят навсегда,
    Как некий мир, который так и не открыли,
    Как некий Рим, который так и не отрыли,
    И не отрыть уже, и в этом вся беда.
    
    Но мне и вас немного жаль, мне жаль и вас,
    За то, что суетно так жили, так спешили,
    Что и не знаете, чего себя лишили,
    И не узнаете, и в этом вся печаль.
    
    А впрочем, я вам не судья. Я жил как все.
    Вначале слово безраздельно мной владело.
    А дело было после, после было дело,
    И в этом дело все, и в этом вся печаль.
    
    Мне тем и горек мой сегодняшний удел -
    Покуда мнил себя судьей, в пророки метил,
    Каких сокровищ под ногами не заметил,
    Каких созвездий в небесах не разглядел!


    * * *

    Грач над березовой чащей.
          Света и сумрака заговор.
    Вечно о чем-то молчащий,
          неразговорчивый загород.
    Лес меня ветками хлещет
          в сумраке спутанной зелени.
    Лес меня бережно лечит
          древними мудрыми зельями.
    Мятой травою врачует -
          век исцеленному здравствовать,
    посох дорожный вручает -
          с посохом по лесу странствовать...
    Корни замшелого клена
          сучьями трогаю голыми,
    и откликается крона
          дальними строгими гулами.
    Резко сгущаются тени,
          перемещаются линии.
    Тихо шевелятся в тине
          странные желтые лилии.
    Гром осыпается близко,
          будит округу уснувшую.
    Щурюсь от быстрого блеска.
                Слушаю.
                Слушаю.
                Слушаю.


    * * *

    День все быстрее на убыль
    катится вниз по прямой.
    Ветка сирени и Врубель.
    Свет фиолетовый мой.
    
    Та же как будто палитра,
    сад, и ограда, и дом.
    Тихие, словно молитва,
    вербы над тихим прудом.
    
    Только листы обгорели
    в медленном этом огне.
    Синий дымок акварели.
    Ветка сирени в окне.
    
    Господи, ветка сирени,
    все-таки ты не спеши
    речь заводить о старенье
    этой заблудшей глуши,
    
    этого бедного края,
    этих старинных лесов,
    где, вдалеке замирая,
    сдавленный катится зов,
    
    звук пасторальной свирели
    в этой округе немой...
    Врубель и ветка сирени.
    Свет фиолетовый мой.
    
    Это как бы постаренье,
    в сущности, может, всего
    только и есть повторенье
    темы заглавной его.
    
    И за разводами снега
    вдруг обнаружится след
    синих предгорий Казбека,
    тень золотых эполет,
    
    и за стеной глухомани,
    словно рисунок в альбом,
    парус проступит в тумане,
    в том же, еще голубом,
    
    и стародавняя тема
    примет иной оборот...
    Лермонтов. Облако. Демон.
    Крыльев упругий полет.
    
    И, словно судно к причалу
    в день возвращенья домой,
    вновь устремится к началу
    свет фиолетовый мой.


    1991

    * * *

    Замирая, следил, как огонь подступает к дровам.
    Подбирал тебя так, как мотив подбирают к словам.
    
    Было жарко поленьям, и пламя гудело в печи.
    Было жарко рукам и коленям сплетаться в ночи...
    
    Ветка вереска, черная трубочка, синий дымок.
    Было жаркое пламя, хотел удержать, да не мог.
    
    Ах, мотивчик, шарманка, воробышек, желтый скворец —
    упорхнул за окошко, и песенке нашей конец.
    
    Доиграла шарманка, в печи догорели дрова.
    Как трава на пожаре, остались от песни слова.
    
    Ни огня, ни пожара, молчит колокольная медь.
    А словам еще больно, словам еще хочется петь.
    
    Но у Рижского взморья все тише стучат поезда.
    В заметенном окне полуночная стынет звезда.
    
    Возле Рижского взморья, у кромки его берегов,
    опускается занавес белых январских снегов.
    
    Опускается занавес белый над сценой пустой.
    И уходят волхвы за неверной своею звездой.
    
    Остывает залив, засыпает в заливе вода.
    И стоят холода, и стоят над землей холода.


    1976

    * * *

    Здесь обычай древний
    не нарушат.
    В деревянный ставень постучи -
    чай заварят,
    валенки просушат,
    теплых щей достанут из печи.
    
    В этих избах,
    в этой снежной шири,
    белыми морозами дыша,
    издавна живет она -
    Сибири
    щедро хлебосольная душа.
    
    Если кто и есть еще,
    быть может,
    что шаги заслыша у ворот,
    на задвижку дверь свою заложит,
    ковшика воды не поднесет,
    
    и влечет его неудержимо
    встреча с каждым новым пятаком -
    пусть себе трясется эта жила
    над своим железным сундуком!
    
    Сколько раз
    меня в крестьянской хате
    приглашали к скромному столу!
    Клали на ночь
    только на кровати,
    сами ночевали на полу.
    
    Провожая утром до ограды,
    говорили,
    раскурив табак,-
    дескать, чем богаты,
    тем и рады.
    Извиняйте, если что не так!..
    
    В дом к себе распахивая двери,
    не тая ни помыслов,
    ни чувств,
    быть достойным,
    хоть в какой-то мере,
    этой высшей щедрости
    учусь.
    
    Чтоб делить
    в сочувственной тревоге
    все, что за душой имею сам,
    с человеком,
    сбившимся с дороги,
    путником,
    плутавшим по лесам.
    
    Чтобы, с ним прощаясь у ограды,
    раскурив по-дружески табак,
    молвить:
    - Чем богаты, тем и рады.
    Извиняйте, если что не так!


    Иронический человек

    Мне нравится иронический человек.
    И взгляд его, иронический, из-под век.
    И черточка эта тоненькая у рта -
    иронии отличительная черта.
    
    Мне нравится иронический человек.
    Он, в сущности,- героический человек.
    Мне нравится иронический его взгляд
    на вещи, которые вас, извините, злят.
    
    И можно себе представить его в пенсне,
    листающим послезавтрашний календарь.
    И можно себе представить в его письме
    какое-нибудь старинное - милсударь.
    
    Но зря, если он представится вам шутом.
    Ирония - она служит ему щитом.
    И можно себе представить, как этот щит
    шатается под ударами и трещит.
    
    И все-таки сквозь трагический этот век
    проходит он, иронический человек.
    И можно себе представить его с мечом,
    качающимся над слабым его плечом.
    
    Но дело не в том - как меч у него остер,
    а в том - как идет с улыбкою на костер
    и как перед этим он произносит:- Да,
    горячий денек - не правда ли, господа!
    
    Когда же свеча последняя догорит,
    а пламень небес едва еще лиловат,
    смущенно - я умираю - он говорит,
    как будто бы извиняется,- виноват.
    
    И можно себе представить смиренный лик,
    и можно себе представить огромный рост,
    но он уходит, так же прост и велик,
    как был за миг перед этим велик и прост.
    
    И он уходит - некого, мол, корить,-
    как будто ушел из комнаты покурить,
    на улицу вышел воздухом подышать
    и просит не затрудняться, не провожать.


    Кинематограф

    Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.
    А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.
    А потом в стене внезапно загорается окно.
    Возникает звук рояля. Начинается кино.
    
    И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
    Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
    Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
    заставляет меня плакать и смеяться два часа,
    быть участником событий, пить, любить, идти на дно...
    
    Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
    Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер
    этот равно гениальный и безумный режиссер?
    Как свободно он монтирует различные куски
    ликованья и отчаянья, веселья и тоски!
    Он актеру не прощает плохо сыгранную роль -
    будь то комик или трагик, будь то шут или король.
    О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом
    в этой драме, где всего-то меж началом и концом
    два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно...
    
    Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
    Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты
    от нехватки ярких красок, от невольной немоты.
    Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва
    выразительностью жестов, заменяющих слова.
    И спешат твои актеры, все бегут они, бегут -
    по щекам их белым-белым слезы черные текут.
    Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно...
    
    Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
    Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет,
    хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет.
    Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.
    Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.
    Слишком черное от крови на руке твоей пятно...
    
    Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!
    А потом придут оттенки, а потом полутона,
    то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.
    А потом и эта зрелость тоже станет в некий час
    детством, первыми шагами тех, что будут после нас
    жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно...
    
    Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!
    Я люблю твой свет и сумрак - старый зритель, я готов
    занимать любое место в тесноте твоих рядов.
    Но в великой этой драме я со всеми наравне
    тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.
    Даже если где-то с краю перед камерой стою,
    даже тем, что не играю, я играю роль свою.
    И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
    как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
    как сплетается с другими эта тоненькая нить,
    где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
    потому что в этой драме, будь ты шут или король,
    дважды роли не играют, только раз играют роль.
    И над собственною ролью плачу я и хохочу.
    То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.
    То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,
    жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!


    * * *

    Когда на экране,
    в финальных кадрах,
    вы видите человека,
    уходящего по дороге вдаль,
    к черте горизонта,—
    в этом хотя и есть
    щемящая некая нотка,
    и все-таки это, по сути, еще не финал —
    не замкнулся круг —
    ибо шаг человека упруг,
    а сам человек еще молод,
    и недаром
    где-то за кадром
    поет труба,
    и солнце
    смотрит приветливо
    с небосклона —
    так что есть основанья надеяться,
    что судьба
    к человеку тому
    пребудет еще благосклонна.
    
    Но когда на экране,
    в финальных кадрах,
    вы видите человека,
    уходящего по дороге вдаль,
    к черте горизонта,
    и человек этот стар,
    и согбенна его спина,
    и словно бы ноги его налиты свинцом,
    так он шагает
    устало и грузно,—
    вот это уже
    по-настоящему грустно,
    и это уже
    действительно
    пахнет концом.
    
    И все-таки,
    это тоже
    еще не конец,
    ибо в следующей же из серий
    этого
    некончающегося сериала
    снова
    в финальных кадрах
    вы видите человека,
    уходящего по дороге вдаль,
    к черте горизонта
    (повторяется круг),
    и шаг человека упруг,
    и сам человек еще молод,
    и недаром
    где-то за кадром
    поет труба,
    и солнце
    смотрит приветливо
    с небосклона —
    так что есть основанья надеяться,
    что судьба
    к человеку тому
    пребудет еще благосклонна.
    
    Так и устроен
    этот нехитрый сюжет,
    где за каждым финалом
    следует продолженье —
    и в этом, увы,
    единственное утешенье,
    а других вариантов
    тут, к сожаленью,
    нет.


    1991

    * * *

    Не брести мне сушею,
         а по северным рекам плыть!
    Я люблю присущую
         этим северным рекам прыть.
    Мне на палубе слышно,
          как плещет внизу Витим,
    как ревет Витим,
         в двух шагах почти невидим.
    Я щекою небритой
              ощущаю мешок вещевой,
    мой дорожный мешок,
         перемытый водой дождевой.
    От него пахнет пастой зубною
                   и ягодным мылом,
    позабытой страною -
              детством лагерным милым.
    И от этого снится мне детство
                   с певучими горнами
    и с вершинами горными,
         неприступными, гордыми.
    К тем вершинам горным,
              чтоб увидеть их наяву,
    от детства самого
              по высокой воде плыву.
    У безлюдного берега
         опускаю скрипучие трапы
    на песчаные отмели,
         на лесные пахучие трааы.
    И огни золотого прииска
              в темноте за бортом
    начинаются, словно присказка
              (сказка будет потом!).
    Ну, а в присказке ходит Золушка
              в сапогах кирзовых.
    Полыхают вовсю два солнышка
              в глазах бирюзовых.
    Засыпает она, усталая,
            на подушке колкой,
    и стоят босоножки старые
              под железной койкой.
    А за окнами зорька-зорюшка
              сладко сны навевает.
    Золотые туфельки Золушка
              не спеша надевает.
    Золотыми, росой обрызганными,
              по мосткам застучала...
    Только это уже не присказка -
                   это сказки начало.
    Это сказка моя правдивая,
         где ни лжи, ни обмана,
    где и вправду вершины горные
              поднимаются из тумана.
    Ах, вершины гордые!
         Чтоб увидеть вас наяву,
    я от детства самого
         по высокой воде плыву.


    Пейзаж

    Горящей осени упорство!
    Сжигая рощи за собой,
    она ведет единоборство,
    хотя проигрывает бой.
    
    Идет бесшумный поединок,
    но в нем схлестнулись не шутя
    тугие нити паутинок
    с тугими каплями дождя.
    
    И ветер, в этой потасовке
    с утра осинник всполошив,
    швыряет листья, как листовки,-
    сдавайся, мол, покуда жив.
    
    И сдачи первая примета -
    белесый иней на лугу.
    Ах, птицы, ваша песня спета,
    и я помочь вам не могу.. .
    
    Таков пейзаж. И если даже
    его озвучить вы могли б -
    чего-то главного в пейзаже
    недостает, и он погиб.
    
    И все не то, все не годится -
    и эта синь, и эта даль,
    и даже птица, ибо птица -
    второстепенная деталь.
    
    Но, как бы радуясь заминке,
    пока я с вами говорю,
    проходит женщина в косынке
    по золотому сентябрю.
    
    Она высматривает грузди,
    она выслушивает тишь,
    и отраженья этой грусти
    в ее глазах не разглядишь.
    
    Она в бору, как в заселенном
    во всю длину и глубину
    прозрачном озере зеленом,
    где тропка стелется по дну,
    
    где, издалёка залетая,
    лучи скользят наискосок
    и, словно рыбка золотая,
    летит березовый листок...
    
    Опять по листьям застучало,
    но так же медленна, тиха,
    она идет,
         и здесь начало
    картины, музыки, стиха.
    
    А предыдущая страница,
    где разноцветье по лесам,-
    затем, чтоб было с чем сравниться
    ее губам, ее глазам.


    Человек, строящий воздушные замки

    Он лежит на траве
    под сосной
    на поляне лесной
    и, прищурив глаза,
    неотрывно глядит в небеса —
    не мешайте ему,
    он занят,
    он строит,
    он строит воздушные замки.
    Галереи и арки,
    балконы и башни,
    плафоны,
    колонны,
    пилоны,
    пилястры,
    рококо и барокко,
    ампир
    и черты современного стиля,
    и при всем
    совершенство пропорций,
    изящество линий —
    и какое богатство фантазии,
    выдумки, вкуса!
    
    На лугу,
    на речном берегу,
    при луне,
    в тишине,
    на душистой копне,
    он лежит на спине
    и, прищурив глаза,
    неотрывно глядит в небеса —
    не мешайте,
    он занят,
    он строит,
    он строит воздушные замки,
    он весь в небесах,
    в облаках,
    в синеве,
    еще масса идей у него в голове,
    конструктивных решений
    и планов,
    он уже целый город воздвигнуть готов,
    даже сто городов —
    заходите, когда захотите,
    берите,
    живите!
    
    Он лежит на спине,
    на дощатом своем топчане,
    и во сне,
    закрывая глаза,
    все равно продолжает глядеть в небеса,
    потому что не может не строить
    своих фантастических зданий.
    Жаль, конечно,
    что жить в этих зданьях воздушных,
    увы, невозможно,
    ни мне и ни вам,
    ни ему самому,
    никому,
    ну, а все же,
    а все же,
    я думаю,
    нам не хватало бы в жизни чего-то
    и было бы нам неуютней на свете,
    если б не эти
    невидимые сооруженья
    из податливой глины
    воображенья,
    из железобетонных конструкций
    энтузиазма,
    из огнем обожженных кирпичиков
    бескорыстья
    и песка,
    золотого песка простодушья,—
    когда бы не он,
    человек,
    строящий воздушные замки.


    1976

    * * *

    Я люблю эти дни, когда замысел весь уже ясен и тема угадана,
    а потом все быстрей и быстрей, подчиняясь ключу,-
    как в "Прощальной симфонии" - ближе к финалу - ты помнишь,
                                                         у Гайдна -
    музыкант, доиграв свою партию, гасит свечу
    и уходит - в лесу все просторней теперь - музыканты уходят -
    партитура листвы обгорает строка за строкой -
    гаснут свечи в оркестре одна за другой - музыканты уходят -
    скоро-скоро все свечи в оркестре погаснут одна за другой -
    тихо гаснут березы в осеннем лесу, догорают рябины,
    и по мере того как с осенних осин облетает листва,
    все прозрачней становится лес, обнажая такие глубины,
    что становится явной вся тайная суть естества,-
    все просторней, все глуше в осеннем лесу - музыканты уходят -
    скоро скрипка последняя смолкнет в руке скрипача -
    и последняя флейта замрет в тишине - музыканты уходят -
    скоро-скоро последняя в нашем оркестре погаснет свеча...
    Я люблю эти дни, в их безоблачной, в их бирюзовой оправе,
    когда все так понятно в природе, так ясно и тихо кругом,
    когда можно легко и спокойно подумать о жизни, о смерти, о славе
    и о многом другом еще можно подумать, о многом другом.


    Ялтинский домик

    Вежливый доктор в старинном пенсне и с бородкой,
    вежливый доктор с улыбкой застенчиво-кроткой,
    как мне ни странно и как ни печально, увы —
    старый мой доктор, я старше сегодня, чем вы.
    
    Годы проходят, и, как говорится,— сик транзит
    глория мунди,— и все-таки это нас дразнит.
    Годы куда-то уносятся, чайки летят.
    Ружья на стенах висят, да стрелять не хотят.
    
    Грустная желтая лампа в окне мезонина.
    Чай на веранде, вечерних теней мешанина.
    Белые бабочки вьются над желтым огнем.
    Дом заколочен, и все позабыли о нем.
    
    Дом заколочен, и нас в этом доме забыли.
    Мы еще будем когда-то, но мы уже были.
    Письма на полке пылятся — забыли прочесть.
    Мы уже были когда-то, но мы еще есть.
    
    Пахнет грозою, в погоде видна перемена.
    Это ружье еще выстрелит — о, непременно!
    Съедутся гости, покинутый дом оживет.
    Маятник медный качнется, струна запоет...
    
    Дышит в саду запустелом ночная прохлада.
    Мы старомодны, как запах вишневого сада.
    Нет ни гостей, ни хозяев, покинутый дом.
    Мы уже были, но мы еще будем потом.
    
    Старые ружья на выцветших старых обоях.
    Двое идут по аллее — мне жаль их обоих.
    Тихий, спросонья, гудок парохода в порту.
    Зелень крыжовника, вкус кисловатый во рту.


    1976



    Всего стихотворений: 16



  • Количество обращений к поэту: 4783





    Последние стихотворения


    Рейтинг@Mail.ru russian-poetry.ru@yandex.ru

    Русская поэзия