Русская поэзия
Русские поэтыБиографииСтихи по темам
Случайное стихотворениеСлучайная цитата
Рейтинг русских поэтовРейтинг стихотворений
Переводы русских поэтов на другие языки

Русская поэзия >> Павел Григорьевич Антокольский

Павел Григорьевич Антокольский (1896-1978)


Все стихотворения на одной странице


Бальзак

                     В. А. Каверину

Долой подробности! Он стукнул по странице
Тяжелым кулаком. За ним еще сквозит
Беспутное дитя Парижа. Он стремится
Me думать, есть, гулять. Как мерзок реквизит
Чердачной нищеты... Долой!
                    Но, как ни ставь их,
Все вещи кажутся пучинами банкротств,
Провалами карьер, дознаньем очных ставок.
Все вещи движутся и, пущенные в рост,
Одушевляются, свистят крылами гарпий.

Но как он подбирал к чужим замкам ключи!
Как слушал шепоты,— кто разгадает, чьи?—
Как прорывал свой ход в чужом горючем скарбе!

Кишит обломками иллюзий черновик.
Где их использовать? И стоит ли пытаться?
Мир скученных жильцов от воздуха отвык.
Мир некрасивых дрязг и грязных репутаций
Залит чернилами.
           Чем кончить? Есть ли слово,
Чтобы швырнуть скандал на книжный рынок снова
И весело резнуть усталый светский слух
Латынью медиков или жаргоном шлюх?

А может быть, к утру от сотой правки гранок
Воспрянет молодость, подруга нищеты.
Усталый человек очнется спозаранок
И с обществом самим заговорит на «ты»?

Он заново начнет! И вот. едва лишь выбрав
Из пепла памяти нечаянный кусок,
Он сразу погружен в сплетенье мелких фиброз,
В сеть жилок, бьющихся как доводы в висок.

Писать. Писать. Писать... Ценой каких угодно
Усилий. Исчеркав хоть тысячу страниц,
Найти сокровище. Свой мир. Свою Голконду.
Сюжет, не знающий начала и границ.

Консьержка. Ростовщик. Аристократ. Ребенок.
Студент. Еще студент. Их нищенство. Обзор
Тех, что попали в морг. Мильоны погребенных
В то утро. Стук дождя по стеклам. Сны обжор.
Бессонница больных. Сползли со щек румяна.
И пудра сыплется. Черно во всех глазах.

Светает. Гибнет ночь. И черновик романа
Дымится. Кончено.
               Так дописал Бальзак.


Ноябрь, 1929


Венера в Лувре

Безрукая, обрубок правды голой,
Весь в брызгах пены идол божества,
Ты людям был необходим, как голод,
И недоказан был, как дважды два.

Весь в брызгах пены, в ссадинах соленых,
Сколоченный прибоем юный сруб.
Тысячелетья колоннад хваленых,
Плечей и шеи, бедер, ног и рук.

Ты стерпишь всё — миазмы всех борделей,
Все оттиски в мильонных тиражах,—
О, только бы глядели и балдели,
О, лишь бы, на секунду задержав

Людской поток, стоять в соленой пене,
Смотреть в ничто поверх и мимо лбов,—
Качая бедра, в ссадинах терпенья,
В тупом поту, в безруком упоенье,
Вне времени!
          И это есть любовь.



Всё как было

Ты сойдешь с фонарем по скрипучим ступеням,
Двери настежь — и прямо в ненастную тишь.
Но с каким сожаленьем, с каким исступленьем
Ты на этой земле напоследок гостишь!

Всё как было. И снова к загадочным звездам
Жадно тычется глазом слепой звездочет.
Это значит, что мир окончательно создан,
И пространство недвижно, и время течет.

Всё как было! Да только тебя уже нету.
Ты не юн, не красив, не художник, не бог,
Ненароком забрел на чужую планету,
Оскорбил ее кашлем и скрипом сапог.

Припади к ней губами, согрей, рассмотри хоть
Этих мелких корней и травинок черты.
Если даже она — твоя смертная прихоть,
Всё равно она мать, понимаешь ли ты?

Расскажи ей о горе своем человечьем.
Всех, кого схоронил ты, она сберегла.
Всё как было... С тобою делиться ей нечем.
Только глина, да пыль у нее, да зола.



Гадалка

Ни божеского роста,
Ни запредельной тьмы.
Она актриса просто,
Наивна, как подросток,
И весела, как мы.

Цыганка Мариула
Раздула свой очаг,
Смугла и остроскула,
С лихим клеймом разгула
И с пламенем в очах.

А вот еще приманка!
Развернут в ночь роман.
Заведена шарманка.
Гадает хиромантка,
Девица Ленорман.

Но грацией, и грустью,
И гибелью горда,
Но руки в тщетном хрусте
Заломлены... Не трусьте
Гадалки, господа!


<1974>


Двойники

С полумесяцем турецким наверху
Ночь старинна, как перина на пуху.

Черный снег летает рядом тише сов.
Циферблаты электрических часов

Расцвели на лысых клумбах площадей.
Время дремлет и не гонит лошадей.

По Арбату столько раз гулял глупец.
Он не знает, кто он — книга или чтец.

Он не знает, это он или не он:
Чудаков таких же точно миллион.

Двойники его плодятся как хотят.
Их не меньше, чем утопленных котят.


1975


Другой

Ну что ж, пора, как говорится,
Начать сначала тот же путь.
Слегка взбодриться — ламца дрица!
И повториться в ком-нибудь.
Ремонт не срочен и не скучен.
Бывал же я переобучен
Раз двадцать на своем веку.
Бывал не раз перекалечен —
И нынче, лекарем подлечен,
Хоть слушателей развлеку!

В чужих владеньях партизаня,
Чужим подругам послужив,
Чужие вынесу терзанья,
Согреюсь у костров чужих.
Не о себе речь завожу я,
Но верю в молодость чужую,
Свой давний опыт истребя.
Себя играть — дается просто.
Но ведь заманчивей раз во сто
Играть другого — не себя!

Другой — вон тот, двадцатилетний,
В линялых джинсах, волосат,
Меж сверстниками не последний,
Кто не оглянется назад;
Московский хиппи или битл,
Какой ни выбери он титул,
Как часто моды ни меняй,
Какой заразе ни подвержен,
Как ни рассержен, как ни сдержан —
А смахивает на меня!


1974, 1975


Жара

Был жаркий день, как первый день творенья.
В осколках жидких солнечных зеркал,
Куда ни глянь, по водяной арене
Пузырился нарзан и зной сверкал.

Нагое солнце, как дикарь оскалясь,
Ныряло и в воде пьянело вдрызг.
Лиловые дельфины кувыркались
В пороховом шипенье жгучих брызг.

И в этом газированном сиянье,
Какую-то тетрадку теребя,
Еще всему чужой, как марсианин,
Я был до ужаса влюблен в тебя.

Тогда мне не хватило бы вселенной,
Пяти материков и всех морей,
Чтоб выразить бесстрашно и смиренно
Свою любовь к единственной моей.



Зима

Зима без маски и без грима
Белым-бела, слаба, не слажена,
Но и таящаяся зрима,
Но и молчащая услышана.

Она сама полна предчувствий,
Уместных разве только в юности,
Сама нуждается в искусстве,
В его тревожной, дикой странности.

Всё дело в нем! Всё окруженье
Кистей, и струн, и ритма требует.
Всё бередит воображенье,
Торопит, бродит, бредит, пробует...

А мы, теснящиеся тут же,
Оцениваем дело заново,—
Канун зимы, преддверье стужи,
Разгар художества сезонного.



Июль четырнадцатого года

С полудня парило.
             И вот
По проводам порхнула искра.
И ветер телеграмму рвет
Из хилых рук премьер-министра.
Над гарью городов гроза.
Скатилась жаркая слеза
По каменной скуле Европы.
Мрачнеют парки. Молкнет ропот.
И пары прячутся.
              И вот
Тот выстрел по австрийской каске,
Тот скрюченный громоотвод.
И лиловеет мир, как в сказке.
Еще не против и не за,
Глядит бессмысленно гроза
И дышит заодно со всеми.
Внизу - кровати, книги, семьи,
Газоны, лошади...
               И вот
Черно на Марне и на Висле.
По линии границ и вод
Кордоны зоркие нависли.
Скосив огромные глаза,
В полнеба выросла гроза.
Она швыряет черный факел
В снопы и жнивья цвета хаки.
Война объявлена.


1924


Коньки

В старом доме камины потухли.
Хмуры ночи и серы деньки.
Музыканты приладили кукле,
Словно струны, стальные коньки,

И уснула она, улизнула,
Звонкой сталью врезается в лед.
Только музыка злится, плеснула
Стаю виолончелей вперед.

Как же виолончели догнать ей,
Обогнать их с разгона в объезд,
Танцевать в индевеющем платье
На балу деревянных невест?

Как мишень отыскать в этом тире,
В музыкальном, зеркальном раю,
Ту — единственную в целом мире,
Еле слышную душу свою?

В целом мире просторно и тесно.
В целом мире не знает никто,
Отчего это кукле известно,
Что замками от нас заперто.

В целом мире... А это немало!
Это значит, что где-то поэт
Не дремал, когда кукла дремала,
Гнал он сказку сквозь тысячу лет.

Но постойте! Он преувеличил
Приключенье свое неспроста.
Он из тысячи тысячу вычел,—
Не далась ему куколка та!


<1974>


Манон Леско

Когда-то был Париж, мансарда с голубятней.
И каждый новый день был века необъятней,—
     Так нам жилось легко.
Я помню влажный рот, раскинутые руки...
О, как я веровал в немыслимость разлуки
     С тобой, Манон Леско!

А дальше — на ветру, в пустыне океана
Ты, опозоренная зло и окаянно,
     Закутанная в плащ,
Как чайка маялась, как грешница молилась,
Ты, безрассудная, надеялась на милость
     Скрипящих мокрых мачт.

О, ты была больна, бледна, белее мела.
Но ты смеялась так безудержно, так смело,
     Как будто впереди
Весь наш пройденный путь, все молодые годы,
Все солнечные дни, не знавшие невзгоды,
     Вся музыка в груди...

Повисли паруса. И за оснасткой брига
Был виден дикий край, открытый Америго,
     Песчаный, мертвый холм.
А дальше был конец... Прощай, Манон, навеки!
Я пальцы наложил на сомкнутые веки
     В отчаянье глухом.

Потом рассказывал я в гавани галерной,
В трактире мерзостном, за кружкою фалерно,
     Про гибельную страсть.
Мой слушатель, аббат в поношенной сутане,
Клялся, что исповедь он сохраняет втайне,
     Но предпочел украсть,

Украсить мой рассказ ненужною моралью.
И то, что было нам счастливой ранней ранью,
     Низвержено во тьму,
Искажено ханжой и силе жизни чуждо.
Жизнь не кончается, но длится! Так неужто
     Вы верите ему?

Не верьте! Мы живем. Мы торжествуем снова.
О жалкой участи, о гибели — ни слова!
     Там, где-то далеко,
Из чьей-то оперы, со сцены чужестранной,
Доносится и к вам хрустальное сопрано —
     Поет Манон Леско.


<1974>


Музыка

Мрачен был косоугольный зал.
Зрители отсутствовали. Лампы
Чахли, незаправленные. Кто-то,
Изогнувшись и пляша у рампы,
Бедным музыкантам приказал
Начинать обычную работу.

Он вился вдоль занавеса тенью,
Отличался силой красноречья,
Словно вправду представлял пролог.
Музыканты верили смятенью
Призрака. И, не противореча,
Скрипки улетели в потолок.

В черную пробитую дыру
Пронесла их связанная фуга...
Там, где мир замаран поутру
Серостью смертельного недуга.

Скрипки бились насмерть с голосами
Хриплыми и гиканьем погонь.
Победив, они вели их сами.
Жгли смычки, как шелковый огонь.

И неслась таинственная весть
Мимо шпилей, куполов и галок,
Стая скрипок, тоненьких невест,
Гибла, воскресала, убегала...

А внизу осталась рать бутылок,
Лампы, ноты, стулья, пиджаки,
Музыка устала и остыла.
Музыканты вытерли смычки.

Разбрелись во мглу своих берлог,
Даже и назад не поглядели,
Оттого что странный тот пролог
Не существовал на самом деле.



Нева в 1924 году

Сжав тросы в гигантской руке,
Спросонок, нечесаный, сиплый,
Весь город из вымысла выплыл
И вымыслом рвется к реке.

И ужас на клоунски жалостных,
Простуженных лицах, и серость,
И стены, и краска сбежала с них —
И надвое время расселось.

И словно на тысячах лиц
Посмертные маски империи,
И словно гусиные перья
В пергамент реляций впились.

И в куцей шинели, без имени,
Безумец, как в пушкинской ночи,
Еще заклинает: «Срази меня,
Залей, если смеешь и хочешь!»

Я выстоял. Жег меня тиф,
Теплушек баюкали нары.
Но вырос я сверх ординара,
Сто лет в один год отхватив.

Вода хоть два века бежала бы,
Вела бы в дознанье жестоком
Подвалов сиротские жалобы
По гнилистым руслам и стокам.

И вот она хлещет! Смотри
Ты, всадник, швырнувший поводья:
Лачуги. Костры. Половодья.
Стропила. Заря. Пустыри.

Полнеба — рассветное зарево.
Полмира — в лесах и стропилах.
Не путай меня, не оспаривай —
Не ты поднимал и рубил их.

А если, а если к труду
Ты рвешься из далей бесплотных —
Дай руку товарищу, плотник!
Тебя я на верфь приведу.


<1961>


Новый год

Приходит в полночь Новый год,
   Добрейший праздник,
Ватагу лютых непогод
   Весельем дразнит,

И, как художник-фантазер,
   Войдя в поселок,
На окнах вызвездил узор
   Абстрактных елок.

Студит шампанское на льду
   И тут же, с ходу,
Три ноты выдул, как в дуду,
   В щель дымохода.

И, как бывало, ночь полна
   Гостей приезжих,
И что ни встреча — то волна
   Открытий свежих,

И, как бывало, не суля
   Призов и премий,
Вкруг Солнца вертится Земля,
   Движется время.

А ты, Любовь, тревожной будь,
   Но и беспечной,
Будь молодой, как санный путь,
   Седой — как Млечный.

Пускай тебе хоть эта ночь
   Одна осталась,—
Не может молодость помочь,
   Поможет старость!


<1974>


* * *

Одна звезда в полночном небе,
   Одна звезда горит.
Какой мне выпал странный жребий,
   Звезда не говорит.

То звон мечей, то лепетанье
   Поющих где-то струн.
Ночь зачарована, и в тайне
   Хранит ее колдун.

Ночь зачарованная дремлет,
   Загадками полна.
Но этой смутной песне внемлет
   На всей земле — одна.


1976


Октябрьский вихрь

Октябрьский вихорь спящих будит
На бурных митингах своих,
Не шутит он, а грозно судит
О всем, что было, есть и будет,—
Октябрьский вихрь, Октябрьский вихрь.

Он в корабельной свищет снасти,
Казнит последышей династий,
Сулит купечеству ненастье,
Банкротов губит биржевых,
Скликает пригороды в город
И, распахнув свой потный ворот,
С одною смертью насмерть спорит
И оставляет жизнь в живых.

С ним подружились мы однажды,
Когда на Кремль солдаты шли.
Рты запеклись от жгучей жажды.
Мы были голодны. Но каждый
Мечтал о счастье всей земли.

О, тусклый отблеск туч свинцовых
На ржавой жести крыш дворцовых,
О, грязь в домах, о, страх жильцов их
Пред благодушием солдат!
О, как нам весело бывало,
Когда рядам людского шквала
История передавала
Свой наспех писанный мандат!

Гнилым низинам нет пощады
Со стороны нагих крутизн.
Пускай погибнет кров дощатый,
Пускай бездомна и нища ты,—
Ты навсегда прекрасна, Жизнь!

Твой выбор прям без оговорок.
Твой взор навеки чист и зорок.
Пройдет и двадцать лет и сорок,
Немало будет горьких тризн.
Сегодня будем слушать речи,
Проветрим ум, расправим плечи,
Но знаешь — ради первой встречи
Дай нам твое бессмертье, Жизнь!


1957


Петр Первый

В безжалостной жадности к существованью,
За каждым ничтожеством, каждою рванью
Летит его тень по ночным городам.
И каждый гудит металлический мускул
Как колокол. И, зеленеющий тускло,
Влачится классический плащ по следам.

Он Балтику смерил стальным глазомером.
Горят в малярии, подобны химерам,
Болота и камни под шагом ботфорт.
Державная воля не знает предела,
Едва поглядела — и всем завладела.
Торопится Меншнков, гонит Лефорт.

Огни на фрегатах. Сигналы с кронверка.
И льды как ножи. И, лицо исковеркав,
Метель залилась — и пошла, и пошла...
И вот на рассвете пешком в департамент
Бредут петербуржцы, прильнувшие ртами
К туманному Кубку Большого Орла.

И снова — на финский гранит вознесенный -
Второе столетие мчится бессонный,
Неистовый, стужей освистанный Петр,
Чертежник над картами моря и суши,
Он гробит ревижские мертвые души,
Торопит кладбищенский призрачный смотр.



* * *

Понимаешь? Я прожил века без тебя
   И не чаял, что в будущем встречу.
И случалось, в охрипшие трубы трубя,
   Не владел человеческой речью.

Пил вино, и трудился, и стал стариком,
   И немало стихов напечатал,
Но застрял в моей глотке рыдающий ком —
   Слабый отзвук души непочатой.

Вот она! Отдаю тебе душу и речь,
   Если хочешь, истрать хоть на рынке,
Только зря не жалей, не старайся сберечь,
   Да и пыль не стирай по старинке.

И пускай у тебя она пляшет в глазах
   В дни чудес, и чудовищ, и чудищ:
Это завтрашней молнии ломкий зигзаг —
   Тот, с которым ты счастлива будешь!


1965


Пушкин

Ссылка. Слава. Любовь. И опять
В очи кинутся версты и ели.
Путь далек. Ни проснуться, ни спать —
Даже после той подлой дуэли.

Вспоминает он Терек и Дон,
Ветер с Балтики, зной Черноморья,
Чей-то золотом шитый подол,
Буйный табор, чертог Черномора.

Вспоминает неконченый путь,
Слишком рано оборванный праздник.
Что бы ни было, что там ни будь.
Жизнь грозна, и прекрасна, и дразнит.

Так пируют во время чумы.
Так встречают, смеясь, командора.
Так мятеж пробуждает умы
Для разрыва с былым и раздора.
Это наши года. Это мы.

Пусть на площади, раньше мятежной,
Где расплющил змею истукан,
Тишь да гладь. Но не вихорь ли снежный
Поднимает свой пенный стакан?

И гудит этот сказочный топот,
Оживает бездушная медь.
Жизнь прекрасна и смеет шуметь,
Смеет быть и чумой и потопом.

Заливает! Снесла берега,
Залила уже книжные полки.
И тасует колоду карга
В гофрированной белой наколке.

Но и эта нам быль дорога.
Так несутся сквозь свищущий вихорь
Полосатые версты дорог.
И смеется та бестия тихо.

Но не сдастся безумный игрок!
Всё на карту! Наследье усадеб,
Вековое бессудье и грусть...
Пусть присутствует рядом иль сзади
Весь жандармский корпус в засаде,—
Всё на пулю, которую всадит
Кто в кого — неизвестно. И пусть...

Не смертельна горящая рана.
Не кончается жизнь. Погоди!
Не светает. Гляди: слишком рано.
Столько дела еще впереди.

Мчится дальше бессонная стужа.
Так постой, оглянись хоть на миг.
Он еще существует, он тут же,
В нашей памяти, в книгах самих.

Это жизнь, не застывшая бронзой,
Черновик, не вошедший в тома.
О, постой! Это юность сама.
Это в жизни прекрасной и грозной
Сила чувства и смелость ума.


1926


Работа

Он сейчас не сорвиголова, не бретёр, 
Как могло нам казаться по чьим-то запискам, 
И в ответах не столь уже быстр и остер, 
И не юн на таком расстоянии близком.

Это сильный, привыкший к труду человек, 
Как арабский скакун уходившийся, в пене.
Глубока синева его выпуклых век.
Обожгло его горькие губы терпенье.

Да, терпенье. Свеча наплывает. Шандал 
Неудобен и погнут. За окнами вьюга.
С малых лет он такой тишины поджидал 
В дортуарах Лицея, под звездами юга,

На Кавказе, в Тавриде, в Молдавии - там, 
Где цыганом бродил или бредил о Ризнич.
Но не кинется старая грусть по следам 
Заметенным. Ей нечего делать на тризне.

Все стихии легли, как овчарки, у ног.
Эта ночь хороша для больших начинаний.
Кончен пир. Наконец человек одинок.
Ни друзей, ни любовниц. Одна только няня.

Тишина. Тишина. На две тысячи верст 
Ледяной каземат, ледяная империя. 
Он в Михайловском. Хлеб его черен и черств. 
Голубеют в стакане гусиные перья.

Нянька бедная, может быть, вправду права, 
Что полжизни ухожено, за тридцать скоро. 
В старой печке стреляют сухие дрова. 
Стонет вьюга в трубе, как из дикого хора 
Заклинающий голос:
            "Вернись, оглянись!
Меня по снегу мчат, в Петропавловке морят.
Я - как Терек, по кручам свергаемый вниз.
Я - как вольная прозелень Черного моря".

Что поймешь в этих звуках? Иль это в груди 
Словно птица колотится в клетке? Иль снова 
Ничего еще не было, все - впереди? 
Только б вырвать единственно нужное слово! 

Только б вырвать!
          Из няниной сказки, из книг, 
Из пурги этой, из глубины равелина,
Где бессонный Рылеев к решетке приник,- 
Только б выхватить слово!
             И, будто бы глина, 

Рухнут мокрыми комьями на черновик 
Ликованье и горе, сменяя друг друга. 
Он рассудит их спор. Он измлада привык 
Мять, ломать и давить у гончарного круга.

И такая наступит тогда тишина, 
Что за тысячи верст и в течение века 
Дальше пушек и дальше набата слышна 
Еле слышная, тайная мысль человека.


1937


* * *

Сердце мое принадлежит любимой,
Верен одной я непоколебимо,

Есть у меня колечко с амулетом:
Дымный топаз играет странным цветом.

К милой приду и посмотрю ей б очи:
«Слушай меня, не бойся этой ночи!

Слушай меня! Огонь любовный жарок,
Я амулет принес тебе в подарок».

Если она принять его захочет,
Дымный топаз нам счастье напророчит.

Если она в ответ смеяться будет,
Верный кинжал за всё про всё рассудит!


1976


Старинный романс

    (Подражание)

Ты мне клялся душой сначала,
Назвал ты душенькой меня,—
Но сердце у меня молчало,
Бесчувственное для огня,

Ты от меня ушел в дурмане,
Ужасно бледен, со стыдом,
И с горстью медяков в кармане
Пришел в ту ночь в игорный дом,

Там деньги на сукне зеленом,
А в канделябрах жар свечей.
Там в каждом сердце воспаленном
Гнездится алчный казначей.

Ты входишь... В голове затменье...
Но, глядя гибели в глаза,
На карты ставишь всё именье —
И сразу выиграл с туза!

Что за удача! Что за диво!
Удвоил ставку банкомет,
Но он фортуны нестроптивой
Из рук твоих не переймет.

Уже вам не хватает мела
Сводить подсчеты на сукне.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Ты пред рассветом стукнул смело
На огонек в моем окне.

Проснулась я и онемела.
Казалось, всё это во сне.
А ты стоял белее мела
И бросил выигрыш свой мне.

И сердце у меня стучало!
Я ассигнаций не рвала,
Клялась тебе душой сначала,
А после душенькой звала.


<1977>


Так или эдак

Разве я буду опять молодым,
Разве не прожил жизни, не дожил,
Не подытожил, не уничтожил,
Не превратил ее в черный дым?

Разве не кончусь легко и сразу
В зареве утра, в полночной тьме,
В твердой памяти, в здравом уме
Не допишу последнюю фразу?

Или не стоит соваться в нее,
Свататься к ней, а лучше сорваться
С жалкой трапеции, в гром оваций,
В пыль, на арену — и в забытье?

И на секунду — хоть напоследок —
Как это было раньше во сне
К ранней своей вернуться весне...
Так или эдак... Так, а не эдак!


1968


Утверждение

Мы знаем праздники, которых
В аду и в небе не забыть.
Да, самое большое — быть
В другом прохожем, в песье,
                        в спорах
И в той, кого нельзя добыть.

Да, самое большое — помнить
И видеть яростию глаз
Всё, что открыто напоказ,
Что не коснется этих комнат
Трезвоном бесполезных фраз.

Что всё прелестно и нелепо.
Что всё влечет издалека —
И золотая горсть песка,
И вальс в отчаянье вертепа,
И беспричинная тоска...



Черная речка

Все прошло, пролетело, пропало.
Отзвонила дурная молва.
На снега Черной речки упала
Запрокинутая голова.

Смерть явилась и медлит до срока,
Будто мертвой водою поит.
А Россия широко и строго
На посту по-солдатски стоит.

В ледяной петербургской пустыне,
На ветру, на юру площадей
В карауле почетном застыли
Изваянья понурых людей -

Мужики, офицеры, студенты,
Стихотворцы, торговцы, князья:
Свечи, факелы, черные ленты,
Говор, давка, пробиться нельзя.

Над Невой, и над Невским, и дальше,
За грядой колоннад и аркад,
Ни смятенья, ни страха, ни фальши -
Только алого солнца закат.

Погоди! Он еще окровавит
Императорский штаб и дворец,
Отпеванье по-своему справит
И хоругви расплавит в багрец.

Но хоругви и свечи померкли,
Скрылось солнце за краем земли.
В ту же ночь на Конюшенной церкви
Неприкаянный прах увезли.

Длинный ящик прикручен к полозьям,
И оплакан метелью навзрыд,
И опущен, и стукнулся оземь,
И в земле святогорской зарыт.

В страшном городе, в горнице тесной,
В ту же ночь или, может, не в ту
Встал гвардеец-гусар неизвестный
И допрашивает темноту.

Взыскан смолоду гневом монаршим,
Он как демон над веком парит
И с почившим, как с демоном старшим,
Как звезда со звездой, говорит.

Впереди ни пощады, ни льготы,
Только бури одной благодать.
И четыре отсчитаны года.
До - бессмертья - рукою подать.


1959


Шекспир

Он был никто. Безграмотный бездельник.
Стратфордский браконьер, гроза лесничих,
Веселый друг в компании Фальстафа.
И кто еще? Назойливый вздыхатель
Какой-то смуглой леди из предместья.

И кто еще? Комедиант, король,
Седая ведьма с наговором порчи,
Венецианка, римский заговорщик —
Иль это только сыгранная роль?

И вот сейчас он выплеснет на сцену,
Как из ушата, эльфов и шутов,
Оденет девок и набьет им цену
И оглушит вас шумом суматох.

И хватит смысла мореходам острым
Держать в руках ватаги пьяных банд,
Найти загадочный туманный остров,
Где гол дикарь, где счастлив Калибан.

И вот герой, забывший свой пароль,
Чья шпага — истина, чей враг — король,
Чей силлогизм столь праведен и горек,
Что от него воскреснет бедный Йорик,—
Иль это недоигранная роль?


Лето 1916


Я люблю тебя

Я люблю тебя в дальнем вагоне,
В желтом комнатном нимбе огня.
Словно танец и словно погоня,
Ты летишь по ночам сквозь меня.

Я люблю тебя - черной от света,
Прямо бьющего в скулы и в лоб.
Не в Москве - так когда-то и где-то
Все равно это сбыться могло б.

Я люблю тебя в жаркой постели,
В тот преданьем захватанный миг,
Когда руки сплелись и истлели
В обожанье объятий немых.

Я тебя не забуду за то, что
Есть на свете театры, дожди,
Память, музыка, дальняя почта...
И за все. Что еще. Впереди.


1929




Всего стихотворений: 27



Количество обращений к поэту: 5654





Последние стихотворения


Рейтинг@Mail.ru russian-poetry.ru@yandex.ru

Русская поэзия