|
Русские поэты •
Биографии •
Стихи по темам
Случайное стихотворение • Случайная цитата Рейтинг русских поэтов • Рейтинг стихотворений Угадай автора стихотворения Переводы русских поэтов на другие языки |
|
Русская поэзия >> Семён Исаакович Кирсанов Семён Исаакович Кирсанов (1906-1972) Все стихотворения Семёна Кирсанова на одной странице Ад Иду в аду. Дороги — в берлоги, топи, ущелья мзды, отмщенья. Врыты в трясины по шеи в терцинах, губы резинно раздвинув, одни умирают от жажды, кровью опившись однажды. Ужасны порезы, раны, увечья, в трещинах жижица человечья. Кричат, окалечась, увечные тени: уймите, зажмите нам кровотеченье, мы тонем, вопим, в ущельях теснимся, к вам, на земле, мы приходим и снимся. Выше, спирально тела их, стеная, несутся, моля передышки, напрасно, нет, не спасутся. Огненный ветер любовников кружит и вертит, по двое слипшись, тщетно они просят о смерти. За ними! Бросаюсь к их болью пронзенному кругу, надеясь свою среди них дорогую заметить подругу. Мелькнула. Она ли? Одна ли? Ее ли полузакрытые веки? И с кем она, мучась, сплелась и, любя, слепилась навеки? Франческа? Она? Да Римини? Теперь я узнал: обманула! К другому, тоскуя, она поцелуем болящим прильнула. Я вспомнил: он был моим другом, надежным слугою, он шлейф с кружевами, как паж, носил за тобою. Я вижу: мы двое в постели, а тайно он между. Убить? Мы в аду. Оставьте у входа надежду! О, пытки моей беспощадная ежедневность! Слежу, осужденный на вечную ревность. Ревную, лететь обреченный вплотную, вдыхать их духи, внимать поцелую. Безжалостный к грешнику ветер за ними волчком меня вертит и тащит к их темному ложу, и трет меня об их кожу, прикосновенья — ожоги! Нет обратной дороги в кружащемся рое. Ревнуй! Эти двое наказаны тоже. Больно, боже! Мука, мука! Где ход назад? Вот ад. Аладин у сокровищницы Стоят ворота, глухие к молящим глазам и слезам. Откройся, Сезам! Я тебя очень прошу - откройся, Сезам! Ну, что тебе стоит,- ну, откройся, Сезам! Знаешь, я отвернусь, а ты слегка приоткройся, Сезам. Это я кому говорю - "откройся, Сезам"? Откройся или я тебя сам открою! Ну, что ты меня мучаешь,- ну, откройся, Сезам, Сезам! У меня к тебе огромная просьба: будь любезен, не можешь ли ты открыться, Сезам? Сезам, откройся! Раз, откройся, Сезам, два, откройся, Сезам, три... Нельзя же так поступать с человеком, я опоздаю, я очень спешу, Сезам, ну, Сезам, откройся! Мне ненадолго, ты только откройся и сразу закройся, Сезам... Стоят ворота, глухие к молящим глазам и слезам. Бой быков Владимиру Маяковскому Бой быков! Бой быков! Бой! Бой! Прошибайте проходы головой! Сквозь плакаты, билеты номера — веера, эполеты, веера!.. Бой быков! Бой быков! Бой! Бой! А в соведстве с оркестровой трубой, поворачивая черный бок, поворачивался черный бык. Он томился, стеная: — Мм-му!.. Я бы шею отдал ярму, у меня перетяжки мышц, что твои рычаги, тверды,- я хочу для твоих домищ рыть поля и таскать пуды-ы… Но в оркестре гудит труба, и заводит печаль скрипач, и не слышит уже толпа придушенный бычачий плач. И толпе нипочем! Голубым плащом сам торреро укрыл плечо. Надо брови ему подчеркнуть еще и взмахнуть голубым плащом. Ведь недаром улыбка на губах той, и награда ему за то, чтобы, ярче розы перевитой, разгорался его задор: — Тор реа дор, веди смелее в бой! Торреадор! Торреадор! Пускай грохочет в груди задор, песок и кровь — твоя дорога, взмахни плащом, торреадор, плащом, распахнутым широко!.. Рокот кастаньетный — цок-там и так-там, донны в ладоши подхлопывают тактам. Встал торреадор, поклонился с тактом,- бык! бык!! бык!!! Свинцовая муть повеяла. — Пунцовое! — Ммм-у! — Охейло! А ну-ка ему, скорей — раз! Бык бросился. — Ммм-у! — Торрейрос. Арена в дыму. Парад — ах! Бросается! — Ммм-у… — Торрада! Беснуется галерея, Тореро на… — Ммм-у!.. — Оррейя! Развеялась, растаяла галерея и вся Севилья, и в самое бычье хайло впивается бандерилья. И — раз, и шпагой в затылок влез. И красного черный ток,- и птичьей стаей с окружных мест за белым платком полетел платок. Это: — Ура! — Браво!! — Герой!!! — Слава ему! — Роза ему! А бык даже крикнуть не может: ой! Он давится хриплым: — Ммм-уу… Я шею хотел отдать ярму, ворочать мышщ шатуны, чтоб жить на прелом его корму… Мммм… нет у меня во рту слюны, чтоб плюнуть в глаза ему!.. Бой Спасских Колокола. Коллоквиум колоколов. Зарево их далекое оволокло. Гром. И далекая молния. Сводит земля красные и крамольные грани Кремля. Спасские распружинило - каменный звон: Мозер ли он? Лонжин ли он? Или "Омега" он? Дальним гудкам у шлагбаумов в унисон - он до района Баумана донесен. "Бил я у Иоанна,- ан,- звону иной регламент дан. Бил я на казнях Лобного под барабан, медь грудная не лопнула,- ан,- буду тебе звенеть я ночью, в грозу. Новоград и Венеция кнесов и амбразур!" Била молчат хвалебные, медь полегла. Как колыбели, колеблемы колокола. Башня в облако ввинчена - и она пробует вызвонить "Интерна- ционал". Дальним гудкам у шлагбаумов в унисон - он до района Баумана донесен. 1928 В Альпах Tre Cime de Lavaredo — Три Зуба Скалистой Глыбы стоят над верхами елей. Но поезд не может медлить — он повернул по-рыбьи и скрылся в дыре туннеля. И вдруг почернели стекла, и вот мы в пещере горной, в вагоне для невидимок. И словно во мраке щелкнул фотоаппарат затвором, оставив мгновенный снимок? «Стоят над верхами елей Три Зуба Скалистой Глыбы — Tre Cime de Lavaredo». В путь Семафор перстом указательным показал на вокзал у Казатина. И по шпалам пошла, и по шпалам пошла в путь — до Чопа, до Чопа — до Чопа вся команда колес без конца и числа, невпопад и не в ногу затопав... И покрылось опять небо пятнами перед далями необъятными. И раскрыто сердце заранее — удивлению, узнаванию. <1956-1957> В черноморской кофейне О, город родимый! Приморская улица, где я вырастал босяком голоштанным, где ночью одним фонарем караулятся дома и акации, сны и каштаны. О, детство, бегущее в памяти промельком! В огне камелька откипевший кофейник... О, тихо качающиеся за домиком прохладные пальмы кофейни! Войдите! И там, где, столетье не белены, висят потолки, табаками продымленные, играют в очко худощавые эллины, жестикулируют черные римляне... Вы можете встретить в углу Аристотеля, играющего в домино с Демосфеном. Они свою мудрость давненько растратили по битвам, по книгам, по сценам... Вы можете встретить за чашкою "черного" - глаза Архимеда, вступить в разговоры: - Ну как, многодумный, земля перевернута? Что? Найдена точка опоры? Тоскливый скрипач смычком обрабатывает на плачущей скрипке глухое анданте, и часто - старухой, крючкастой, горбатою, в дверях появляется Данте... Дела у поэта не так ослепительны (друг дома Виргилий увез Беатриче)... Он перцем торгует в базарной обители, забыты сонеты и притчи... Но чудится - вот-вот навяжется тема, а мысль налетит на другую - погонщица,- за чашкою кофе начнется поэма, за чашкою кофе окончится... Костяшками игр скликаются столики; крива потолка дымовая парабола. Скрипач на подмостках трясется от коликов; Философы шепчут: - Какая пора была!.. О, детство, бегущее в памяти промельком! В огне камелька откипевший кофейник... О, тихо качающиеся за домиком прохладные пальмы кофейни. Стоят и не валятся дымные, старые лачуги, которым свалиться пристало... А люди восходят и сходят, усталые,- о, жизнь! - с твоего пьедестала! Ветер Скорый поезд, скорый поезд, скорый поезд! Тамбур в тамбур, буфер в буфер, дым об дым! В тихий шелест, в южный город, в теплый пояс, к пассажирским, грузовым и наливным! Мчится поезд в серонебую просторность. Всё как надо, и колеса на мази! И сегодня никакой на свете тормоз не сумеет мою жизнь затормозить. Вот и ветер! Дуй сильнее! Дуй оттуда, с волнореза, мимо теплой воркотни! Слишком долго я терпел и горло кутал в слишком теплый, в слишком добрый воротник. Мы недаром то на льдине, то к Эльбрусу, то к высотам стратосферы, то в метро! Чтобы мысли, чтобы щеки не обрюзгли за окошком, защищенным от ветров! Мне кричат:- Поосторожней! Захолонешь! Застегнись! Не простудись! Свежо к утру!- Но не зябкий инкубаторный холеныш я, живущий у эпохи на ветру. Мои руки, в холодах не костенейте! Так и надо — на окраине страны, на оконченном у моря континенте, жить с подветренной, открытой стороны. Так и надо — то полетами, то песней, то врезая в бурноводье ледокол,- чтобы ветер наш, не теплый и не пресный, всех тревожил, долетая далеко. Вечер в Доббиако Холодный, зимний воздух в звездах, с вечерними горами в раме, с проложенного ближней лыжней, с негромким отдаленным звоном. Пусть будет этот вечер вечен. Не тронь его раскатом, Атом. Горсть земли Наши части отошли к лесу после боя. Дорогую горсть земли я унес с собою. Мина грохнулась, завыв, чернозем вскопала,- горсть земли — в огонь и взрыв — около упала. Я залег за новый вал, за стволы лесные, горсть земли поцеловал в очи земляные. Положил в платок ее, холстяной, опрятный, горстке слово дал свое, что вернусь обратно; что любую боль стерплю, что обиду смою, что ее опять слеплю с остальной землею. Две лыжни Один я иду горами по влажному льду и снегу. Повыше есть на граните повисшие водопады и маленький дом, где можно прижаться вдвоем друг к другу. Пойду я к нему тропинкой, но что одному там делать? Задуматься лишь над тишью заснеженных крыш Доббиако. А двое — в долине нижней,— там рядом легли две лыжни. <1956-1957> Двое в метель Гостиничные окна светятся. Метель. Пластинка радиолы вертится для двух. Метель. Вот налетит и сдвинется отель. Но держится за жизнь гостиница всю ночь. Не крыльями ли машет мельница вокруг? Не может ли и мне метелица помочь? Пустынны в Доббиако улицы — метель! А двое за столом целуются всю ночь. Девушка и манекен С папироскою «Дюшес» — девушка проносится. Лет примерно двадцать шесть, пенсне на переносице. Не любимая никем (места нет надежде!) вдруг увидит — манекен в «Ленинградодежде». Дрогнет ноготь (в полусне) лайкового пальца. Вот он девушке в пенсне тайно улыбается. Ногу под ногу поджав, и такой хорошенький! Брючки в ёлочку, спинжак, галстушек в горошинку. А каштановая прядь так спадает на лоб, что невинность потерять за такого мало! Вот откинет серый плащ («Выйди, обними меня!»). Подплывает к горлу плач. «Милый мой! Любименький!» И её со всей Москвой затрясёт от судорог. Девушка! Он восковой. Уходи отсюдова! Дождь Зашумел сад, и грибной дождь застучал в лист, вскоре стал мир, как Эдем, свеж и опять чист. И глядит луч из седых туч в зеркала луж — как растет ель, как жужжит шмель, как блестит уж. О, грибной дождь, протяни вниз хрусталя нить, все кусты ждут — дай ветвям жить, дай цветам пить. Приложи к ним, световой луч, миллион линз, загляни в грунт, в корешки трав, разгляди жизнь. Загляни, луч, и в мою глубь, объясни — как смыть с души пыль, напоить сушь, прояснить мрак? Но прошел дождь, и ушел в лес громыхать гром, и, в слезах весь, из окна вдаль смотрит мой дом. Иностранец Знаете, где станция "Площадь Революции"? Там вот иностранца я увидал на улице. Не из тех, которые ради интереса шлются к нам конторами кругосветных рейсов. Не из тех, что, пользуясь биржевым затишьем, ищут вплоть до полюса, где поэкзотичней. Мой шагал в дубленой шубе из овчины, а глаза влюбленные, и не без причины! Смуглотой румянятся скулы южной крови. Был мой "иностранец" - черно- угле- -бровый! Он идет приглядывается к людям на панели, видит, как прокладываются под землей туннели, видит, как без долларной ростовщицкой лепты обгоняем - здорово!- сроки пятилетки. И горят глаза его, потому что чувствует: это все хозяева по снегу похрустывают, это те, что призваны первые на свете солнце коммунизма встретить на рассвете! Все тебе тут новое, книги не налгали, и лицо взволнованное у тебя, болгарин! По глазам угадываю мысль большую эту: хочешь ты Болгарию повести к расцвету! Будущность могучую родине подаришь! По такому случаю руку дай, товарищ! К вечеру Вторая половина жизни. Мазнуло по вискам меня миганием зеркальной призмы идущего к закату дня. А листья все красней, осенней, и станут зеленеть едва ль, и встали на ходули тени, все дальше удлиняясь, вдаль. Вторая половина жизни, как короток твой к ночи путь, вот скоро и звезда повиснет, чтоб перед темнотой блеснуть. И гаснут в глубине пожара, как толпы моих дней, тесны, любимого Земного шара дороги, облака и сны. * * * Лесом в гору, налево от ленты шоссе: лесом заняты Альпы, деревьями в снежной красе. Друг на друга идут, опираясь ветвями, они, озираясь назад на вечерней деревни огни. В гору, в ногу с шагающим лесом, я шел, иногда обгоняя уже утомившийся ствол. В дружной группе деревьев и с юной елью вдвоем, совершающей в гору свой ежевечерний подъем. Мне не нужно ни славы, ни права рядить и судить, только вместе с природой — на вечные горы всходить. Лирика Человек стоял и плакал, комкая конверт. В сто ступенек эскалатор вез его наверх. К подымавшимся колоннам, к залу, где светло, люди разные наклонно плыли из метро. Видел я: земля уходит из-под его ног. Рядом плыл на белом своде мраморный венок. Он уже не в силах видеть движущийся зал. Со слезами, чтоб не выдать, борются глаза. Подойти? Спросить: "Что с вами?" Просто ни к чему. Неподвижными словами не помочь ему. Может, именно ему-то лирика нужна. Скорой помощью, в минуту, подоспеть должна. Пусть она беду чужую, тяжесть всех забот, муку самую большую на себя возьмет. И поправит, и поставит ногу на порог, и подняться в жизнь заставит лестничками строк. 1947 Любовь математика Расчлененные в скобках подробно, эти формулы явно мертвы. Узнаю: эта линия — вы! Это вы, Катерина Петровна! Жизнь прочерчена острым углом, в тридцать градусов пущен уклон, и разрезан надвое я вами, о, биссектриса моя! Знаки смерти на тайном лице, угол рта, хорды глаз — рассеки! Это ж имя мое — ABC — Александр Борисыч Сухих! И когда я изогнут дугой, неизвестною точкой маня, вы проходите дальней такой по касательной мимо меня! Вот бок о бок поставлены мы над пюпитрами школьных недель,- только двум параллельным прямым не сойтись никогда и нигде! На кругозоре На снег-перевал по кручам дорог Кавказ-караван взобрался и лег. Я снег твой люблю и в лед твой влюблюсь, двугорый верблюд, двугорбый Эльбрус. Вот мордой в обрыв нагорья лежат в сиянье горбы твоих Эльбружат. О, дай мне пройти туда, где светло, в приют Девяти, к тебе на седло! Пролей родники в походный стакан. Дай быстрой реки черкесский чекан! Над деревней Поезд с грохотом прошел, и — ни звука. С головою в снег ушли Доломиты. Ниже — сводчатый пролет виадука. Ниже — горною рекой дол омытый. Вечно, вечно бы стоять над деревней, как далекая сосна там, на гребне. Нет Золушки Я дома не был год. Я не был там сто лет. Когда ж меня вернул железный круг колес — записку от судьбы нашел я на столе, что Золушку мою убил туберкулез. Где волк? Пропал. Где принц? Исчез. Где бал? Затих. Кто к Сказке звал врача? Где Андерсен и Гримм? Как было? Кто довел? Хочу спросить у них. Боятся мне сказать. А все известно им. Я ж написал ее. Свидетель есть — перо. С ней знался до меня во Франции Перро! И Золушкина жизнь, ее «жила-была» — теперь не жизнь, а сон, рассказа фабула. А я ребенком был, поверившим всерьез в раскрашенный рассказ для маленьких детей. Все выдумано мной: и волк, и дед-мороз... Но туфелька-то вот и по размеру ей! Я тоже в сказке жил. И мне встречался маг. Я любоваться мог хрустальною горой. И Золушку нашел... Ищу среди бумаг, ищу, не разыщу, не напишу второй. * * * Освободи меня от мысли: со мной ли ты или с другим. Освободи меня от мысли: любим я или не любим. Освободи меня от жизни с тревогой, ревностью, тоской, и все, что с нами было,— изничтожай безжалостной рукой. Ни мнимой жалостью не трогай, ни видимостью теплоты, — открыто стань такой жестокой, какой бываешь втайне ты. Осень Лес окрылен, веером — клен. Дело в том, что носится стон в лесу густом золотом… Это — сентябрь, вихри взвинтя, бросился в дебрь, то злобен, то добр лиственных домр осенний тембр. Ливня гульба топит бульвар, льет с крыш… Ночная скамья, и с зонтиком я — летучая мышь. Жду не дождусь. Чей на дождю след?.. Много скамей, но милой моей нет!.. Погудка о погодке Теплотой меня пои, поле юга - родина. Губы нежные твои - красная смородина! Погляжу в твои глаза - голубой крыжовник! В них лазурь и бирюза, ясно, хорошо в них! Скоро, скоро, как ни жаль, летняя долина, вновь ударится в печаль дождик-мандолина. Листья леса сгложет медь, станут звезды тонкими, щеки станут розоветь - яблоки антоновки. А когда за синью утр лес качнется в золоте, дуб покажет веткой: тут клад рассыпан - желуди. Лягут белые поля снегом на все стороны, налетят на купола сарацины - вороны... Станешь, милая, седеть, цвет волос изменится. Затоскует по воде водяная мельница. И начнут метели выть снежные - повсюду! Только я тебя любить и седою буду! Под одним небом Под одним небом на Земном Шаре мы с тобой жили, где в лучах солнца облака плыли и дожди лили, где стоял воздух, голубой, горный, в ледяных звездах, где цвели ветви, где птенцы жили в травяных гнездах. На Земном Шаре под одним небом мы с тобой были, и, делясь хлебом, из одной чашки мы с тобой пили. Помнишь день мрака, когда гул взрыва расколол счастье, чернотой трещин - жизнь на два мира, мир на две части? И легла пропасть поперек дома, через стол с хлебом, разделив стены, что росли рядом, грозовым небом... Вот плывут рядом две больших глыбы, исходя паром, а они были, да, одним домом, да, Земным Шаром... Но на двух глыбах тоже жить можно, и живут люди, лишь во сне помня о Земном Шаре, о былом чуде - там в лучах солнца облака плыли и дожди лили, под одним небом, на одном свете мы с тобой жили. Предчувствие К Земле подходит Марс, планета красноватая. Бубнит военный марш, трезвонит медь набатная. В узле золотой самовар с хозяйкой бежит от войны; на нем отражается Марс и первые вспышки видны. Обвалилась вторая стена, от огня облака порыжели. — Неужели это война? — Прекрати повторять «неужели»! Неопытны первые беженцы, далекие гулы зловещи, а им по дороге мерещатся забытые нужные вещи. Мать перепутала детей, цепляются за юбку двое; они пристали в темноте, когда случилось роковое. A может быть, надо проснуться? Уходит на сбор человек, он думает вскоре вернуться, но знает жена, что навек. На стыке государств стоит дитя без мамы; к нему подходит Марс железными шагами. Приезд Каждому из нас страна иная чем-то край родной напоминает. Первый скажет: этот снег альпийский так же бел, как на Алтае, в Бийске. А второй,— что горы в дымке ранней близнецы вершин Бакуриани. Третий,— что заснеженные ели точно под Москвой после метели. Ничего тут странного — все это просто та же самая планета. И, наверно, в будущем мы будем еще ближе здесь живущим людям. <1956-1957> Просто Нет проще рева львов и шелеста песка. Ты просто та любовь, которую искал. Ты — просто та, которую искал, святая простота прибоя волн у скал. Ты просто так пришла и подошла, сама — как простота земли, воды, тепла. Пришла и подошла, и на песке — следы горячих львиных лап с вкраплениями слюды. Нет проще рева львов и тишины у скал. Ты просто та любовь, которую искал. Работа в саду Речь - зимостойкая семья. Я, в сущности, мичуринец. Над стебельками слов - моя упорная прищуренность. Другим - подарки сентября, грибарий леса осени; а мне - гербарий словаря, лес говора разрозненный. То стужа ветку серебрит, то душит слякоть дряблая. Дичок привит, и вот - гибрид! Моягода, мояблоня! Сто га словами поросло, и после года первого - уже несет плодыни слов счасливовое дерево. 1935 Рассвет Еще закрыт горой рассвет, закрашен черным белый свет. Но виден среди Альп в просвет дневного спектра слабый свет. Все словно сдвинуто на цвет, и резкого раздела нет,— где сизый снег, где синий свет зари, пробившейся чуть свет. Но вот заре прибавлен свет, и небо смотрится на свет, а краем гор ползет рассвет, неся, как флаг, свой красный цвет. Сентябрьское Моросит на Маросейке, на Никольской колется… Осень, осень-хмаросейка, дождь ползет околицей. Ходят конки до Таганки то смычком, то скрипкою… У Горшанова цыганки в бубны бьют и вскрикивают!.. Вот и вечер. Сколько слякоти ваши туфли отпили! Заболейте, милый, слягте — до ближайшей оттепели! * * * Сказали мне, что я стонал во сне. Но я не слышал, я не знал, что я стонал во сне. Я не видал ни снов, ни слов я не слыхал — я спал,— без сновидений сон. Товарищ утром мне сказал, что слышал долгий стон, как будто больно было мне — так я стонал во сне, Да, все, что сдерживалось днем, затихшее в быту дневном, уже давно не боль, не рана, а спокойный шрам, рубец, стянувшийся по швам,— а что для шрама соль? Да! Я забыл луга в цвету и не стонал о ней,— я стал считать ту, что любил, почти любовью детских дней. Но если б знали вы — как это все взошло со дна, очнулось смутной раной сна и разошлось, как швы. Но я не видел ничего во сне. Я спал без снов. Товарищ в доме ночевал, и это я узнал со слов... Как мог таким я скрытным стать и спрятать от себя боль и бездумно спать? Но боль живет, и как ни спишь, и как ни крепок сон, какую б ночь ни стлала тишь — все слышит, знает стон, все помнит стон, он не забыл ту, что бессонно я любил в дали ушедших дней, стон мне напоминал о ней, чтоб днем не больно было мне, чтоб я стонал во сне. Случай с телефоном Жил да был Телефон Телефонович. Черномаз целиком, вроде полночи. От него провода телефонные, голосами всегда переполненные. То гудки, то слова в проволоке узкой, как моя голова — то слова, то музыка. Раз читал сам себе новые стихи я (у поэта в судьбе есть дела такие). Это лирика была, мне скрывать нечего — трубка вдруг подняла ухо гуттаперчевое. То ли ловкая трель (это, впрочем, все равно),— Телефон посмотрел заинтересованно. Если слово поет, если рифмы лучшие, трубка выше встает — внимательней слушает. А потом уж — дела, разговоры длинные... А не ты ли была в те часы на линии?.. Танцуют лыжники Танцуют лыжники, танцуют странно, танцуют в узком холле ресторана, сосредоточенно, с серьезным видом перед окном с высокогорным видом, танцуют, выворачивая ноги, как ходят вверх, взбираясь на отроги, и ставят грузно лыжные ботинки под резкую мелодию пластинки. Их девушки, качаемые румбой, прижались к свитерам из шерсти грубой. Они на мощных шеях повисают, закрыв глаза, как будто их спасают, как будто в лапах медленного танца им на всю жизнь хотелось бы остаться, но все ж на шаг отходят, недотроги, с лицом остерегающим и строгим. В обтяжку брюки на прямых фигурках, лежат их руки на альпийских куртках, на их лежащие у стен рюкзаки нашиты геральдические знаки Канады, и Тироля, и Давоса... Танцуют в городке среди заносов. И на простой и пуританский танец у стойки бара смотрит чужестранец, из снеговой приехавший России. Он с добротой взирает на простые движенья и объятья, о которых еще не знают в северных просторах. Танцуют лыжники, танцуют в холле, в Доббиако, в Доломитовом Тироле. ТБЦ Роза, сиделка и россыпь румянца. Тихой гвоздики в стакане цвет. Дальний полет фортепьянных романсов. Туберкулезный рассвет. Россыпь румянца, сиделка, роза, крашенной в осень палаты куб. Белые бабочки туберкулеза с вялых тычинок-губ. Роза, сиделка, румянец... Втайне: "Вот приподняться б и "Чайку" спеть!.." Вспышки, мигания, затуханья жизни, которой смерть. Россыпь румянца, роза, сиделка, в списках больничных которой нет! (Тот посетитель, взглянув, поседел, как зимний седой рассвет!) Роза. Румянец. Сиделка. Ох, как в затхлых легких твоих легко бронхам, чахотке, палочкам Коха. Док-тора. Кох-ха. Коха. Кохх... Ушедшее Вот Новодевичье кладбище, прохлада сырой травы. Не видно ни девочки плачущей, ни траурной вдовы. Опавшее золото луковиц, венчающих мир мирской. Твоей поэмы рукопись — за мраморной доской. Урны кое-как слеплены, и много цветов сухих. Тут прошлое наше пепельное, ушедшее в стихи. Ушедшее, чтоб нигде уже не стать никогда, никак смеющейся жизнью девушки с охапкой цветов в руках. * * * Хоть умирай от жажды, хоть заклинай природу, а не войдешь ты дважды в одну и ту же воду. И в ту любовь, которая течет, как Млечный Путь, нет, не смогу повторно я, покуда жив, шагнуть. А горизонт так смутен, грозой чреваты годы… Хоть вы бессмертны будьте, рассветы, реки, воды! Четыре сонета 1 Сад, где б я жил,— я б расцветил тобой, дом, где б я спал,— тобою бы обставил, созвездия б сиять тобой заставил и листьям дал бы дальний голос твой. Твою походку вделал бы в прибой и в крылья птиц твои б ладони вправил, и в небо я б лицо твое оправил, когда бы правил звездною судьбой. И жил бы тут, где всюду ты и ты: ты — дом, ты — сад, ты — море, ты — кусты, прибой и с неба машущая птица, где слова нет, чтоб молвить: «Тебя нет»,— сомненья нет, что это может сбыться, и все-таки — моей мечты сонет 2 не сбудется. Осенний, голый сад с ней очень мало общего имеет, и воздух голосом ее не веет, и звезды неба ею не блестят, и листья ее слов не шелестят, и море шагу сделать не посмеет, крыло воронье у трубы чернеет, и с неба клочья тусклые висят. Тут осень мне пустынная дана, где дом, и куст, и море — не она, где сделалось утратой расставанье, где даже нет следа от слова «ты», царапинки ее существованья, и все-таки — сонет моей мечты 3 опять звенит. Возможно, что не тут, а где-нибудь — она в спокойной дреме, ее слова, ее дыханье в доме, и к ней руками — фикусы растут, Она живет. Ее с обедом ждут. Приходит в дом. И нет лица знакомей. Рука лежит на лермонтовском томе, глаза, как прежде карие, живут. Тут знает тишь о голосе твоем, и всякий день тебя встречает дом, не дом — так лес, не лес — так вроде луга. С тобою часто ходит вдоль полей — не я — так он, не он — твоя подруга, и все-таки — сонет мечты моей 4 лишь вымысел. Найди я правду в нем, я б кинул все — и жизнь и славу эту, и странником я б зашагал по свету, обшарить каждый луг, и лес, и дом. Прошел бы я по снегу босиком, без шапки по тропическому лету, у окон ждать от сумерек к рассвету, под солнцем, градом, снегом и дождем. И если есть похожий дом такой, я к старости б достал его рукой: «Узнай меня, любимая, по стуку!..» Пусть мне ответят: «В доме ее нет!» К дверям прижму иссеченную руку и допишу моей мечты сонет. 1938 Этот мир Счастье - быть частью материи, жить, где нить нижут бактерии; жить, где жизнь выжить надеется, жить, где слизь ядрами делится; где улит липкие ижицы к листьям лип медленно движутся. Счастье - жить в мире осознанном, воздух пить, соснами созданный; быть, стоять около вечности, знать, что я часть человечества; часть мольбы голосом любящим, часть любви в прошлом и будущем; часть страны, леса и улицы, часть страниц о революции. Счастье - дом, снегом заваленный, где вдвоем рано вставали мы; где среди лисьих и заячьих есть следы лыж ускользающих... Шар земной, мчащийся по небу! Будет мной в будущем кто-нибудь! Дел и снов многое множество все равно не уничтожится! Нет, не быть Раю - Потерянным! Счастье - быть частью материи. 1960 Всего стихотворений: 40 Количество обращений к поэту: 7202 |
||
russian-poetry.ru@yandex.ru | ||
Русская поэзия |