|
Русские поэты •
Биографии •
Стихи по темам
Случайное стихотворение • Случайная цитата Рейтинг русских поэтов • Рейтинг стихотворений Угадай автора стихотворения Переводы русских поэтов на другие языки |
|
Русская поэзия >> Белла Ахатовна Ахмадулина Белла Ахатовна Ахмадулина (1937-2010) Все стихотворения Беллы Ахмадулиной на одной странице Август Так щедро август звезды расточал. Он так бездумно приступал к владенью, и обращались лица ростовчан и всех южан — навстречу их паденью. Я добрую благодарю судьбу. Так падали мне на плечи созвездья, как падают в заброшенном саду сирени неопрятные соцветья. Подолгу наблюдали мы закат, соседей наших клавиши сердили, к старинному роялю музыкант склонял свои печальные седины. Мы были звуки музыки одной. О, можно было инструмент расстроить, но твоего созвучия со мной нельзя было нарушить и расторгнуть. В ту осень так горели маяки, так недалеко звезды пролегали, бульварами шагали моряки, и девушки в косынках пробегали. Все то же там паденье звезд и зной, все так же побережье неизменно. Лишь выпали из музыки одной две ноты, взятые одновременно. Апрель Вот девочки — им хочется любви. Вот мальчики — им хочется в походы. В апреле изменения погоды объединяют всех людей с людьми. О новый месяц, новый государь, так ищешь ты к себе расположенья, так ты бываешь щедр на одолженья, к амнистиям склоняя календарь. Да, выручишь ты реки из оков, приблизишь ты любое отдаленье, безумному даруешь просветленье и исцелишь недуги стариков. Лишь мне твоей пощады не дано. Нет алчности просить тебя об этом. Ты спрашиваешь — медлю я с ответом и свет гашу, и в комнате темно. Бог За то, что девочка Настасья добро чужое стерегла, босая бегала в ненастье за водкою для старика,- ей полагался бог красивый в чертоге, солнцем залитом, щеголеватый, справедливый, в старинном платье золотом. Но посреди хмельной икоты, среди убожества всего две почерневшие иконы не походили на него. За это вдруг расцвел цикорий, порозовели жемчуга, и раздалось, как хор церковный, простое имя жениха. Он разом вырос у забора, поднес ей желтый медальон и так вполне сошел за бога в своем величье молодом. И в сердце было свято-свято от той гармошки гулевой, от вин, от сладкогласья свата и от рубашки голубой. А он уже глядел обманно, платочек газовый снимал и у соседнего амбара ей плечи слабые сминал... А Настя волос причесала, взяла платок за два конца, а Настя пела, причитала, держала руки у лица. "Ах, что со мной ты понаделал, какой беды понатворил! Зачем ты в прошлый понедельник мне белый розан подарил? Ах, верба, верба, моя верба, не вянь ты, верба, погоди! Куда девалась моя вера - остался крестик на груди". А дождик солнышком сменялся, и не случалось ничего, и бог над девочкой смеялся, и вовсе не было его. Бубны Когда я говорить устану, когда наскучат мне слова, когда я изменю уставу веселости и торжества, — выходят из подвалов бубны тогда, о, именно тогда, все их движения так буйны и песня их так молода. Осенним солнцем залитые, они на площади сидят, и бьют в ладошки золотые и весело вокруг глядят. Что за ночь — по реке и по рощам! Что за ночь окружает меня! Ты кричишь: «Эй, паромщик, паромщик!» Но вокруг ни души, ни огня. Как далеки и Дзегви, и Мцхета, и таинственный месяц в реке. Он молчит, но так слышимо это. Что он думает там, вдалеке? * * * Бьют часы, возвестившие осень: тяжелее, чем в прошлом году, ударяется яблоко оземь - столько раз, сколько яблок в саду. Этой музыкой, внятной и важной, кто твердит, что часы не стоят? Совершает поступок отважный, но как будто бездействует сад. Всё заметней в природе печальной выраженье любви и родства, словно ты - не свидетель случайный, а виновник ее торжества. 1973 В Зедазени Лето заканчивается поспешно, лето заканчивается на дворе. Поспела ежевика, ежевика поспела и боярышник на горе. Листвою заметает овраги, здесь эхо такое большое да ломкое. А небо над ущельем Арагви все такое же синее и далекое. Хорошо иметь его, хорошо иметь его в сердце… О, как стройна дорога на Имеретию, дорога на Имеретию прямая, словно струна. Как эти места чисты и добры, как быстро здесь дни летят. Над Зедазени шелестят дубы, дубы шелестят… * * * В тот месяц май, в тот месяц мой во мне была такая лёгкость и, расстилаясь над землей, влекла меня погоды лётность. Я так щедра была, щедра в счастливом предвкушенье пенья, и с легкомыслием щегла я окунала в воздух перья. Но, слава Богу, стал мой взор и проницательней, и строже, и каждый вздох и каждый взлет обходится мне всё дороже. И я причастна к тайнам дня. Открыты мне его явленья. Вокруг оглядываюсь я с усмешкой старого еврея. Я вижу, как грачи галдят, над черным снегом нависая, как скушно женщины глядят, склонившиеся над вязаньем. И где-то, в дудочку дудя, не соблюдая клумб и грядок, чужое бегает дитя и нарушает их порядок. 1959 Варфоломеевская ночь Я думала в уютный час дождя: а вдруг и впрямь, по логике наитья, заведомо безнравственно дитя, рожденное вблизи кровопролитья. В ту ночь, когда святой Варфоломей на пир созвал всех алчущих, как тонок был плач того, кто между двух огней еще не гугенот и не католик. Еще птенец, едва поющий вздор, еще в ходьбе не сведущий козленок, он выжил и присвоил первый вздох, изъятый из дыхания казненных. Сколь, нянюшка, ни пестуй, ни корми дитя твое цветочным млеком меда, в его опрятной маленькой крови живет глоток чужого кислорода. Он лакомка, он хочет пить еще, не знает организм непросвещенный, что ненасытно, сладко, горячо вкушает дух гортани пресеченной. Повадился дышать! Не виноват в религиях и гибелях далеких. И принимает он кровавый чад за будничную выгоду для легких. Не знаю я, в тени чьего плеча он спит в уюте детства и злодейства. Но и палач, и жертва палача равно растлят незрячий сон младенца. Когда глаза откроются - смотреть, какой судьбою в нем взойдет отрава? Отрадой - умертвить? Иль умереть? Или корыстно почернеть от рабства? Привыкшие к излишеству смертей, вы, люди добрые, бранитесь и боритесь, вы так бесстрашно нянчите детей, что и детей, наверно, не боитесь. И коль дитя расплачется со сна, не беспокойтесь - малость виновата: немного растревожена десна молочными резцами вурдалака. А если что-то глянет из ветвей, морозом жути кожу задевая,- не бойтесь! Это личики детей, взлелеянных под сенью злодеянья. Но, может быть, в беспамятстве, в раю, тот плач звучит в честь выбора другого, и хрупкость беззащитную свою оплакивает маленькое горло всем ужасом, чрезмерным для строки, всей музыкой, не объясненной в нотах. А в общем-то - какие пустяки! Всего лишь - тридцать тысяч гугенотов. 1967 * * * А. Н. Корсаковой Весной, весной, в ее начале, я опечалившись жила. Но там, во мгле моей печали, о, как я счастлива была, когда в моем дому любимом и меж любимыми людьми плыл в небеса опасным дымом избыток боли и любви. Кем приходились мы друг другу, никто не знал, и всё равно - нам, словно замкнутому кругу, терпеть единство суждено. И ты, прекрасная собака, ты тоже здесь, твой долг высок в том братстве, где собрат собрата терзал и пестовал, как мог. Но в этом трагедийном действе былых и будущих утрат свершался, словно сон о детстве, спасающий меня антракт, когда к обеду накрывали, и жизнь моя была проста, и Александры Николаевны являлась странность и краса. Когда я на нее глядела, я думала: не зря, о, нет, а для таинственного дела мы рождены на белый свет. Не бесполезны наши муки, и выгоды не сосчитать затем, что знают наши руки, как холст и краски сочетать. Не зря обед, прервавший беды, готов и пахнет, и твердят всё губы детские обеты и яства детские едят. Не зря средь праздника иль казни, то огненны, то вдруг черны, несчастны мы или прекрасны, и к этому обречены. 1967 Возвращение из Ленинграда Всё б глаз не отрывать от города Петрова, гармонию читать во всех его чертах и думать: вот гранит, а дышит, как природа… Да надобно домой. Перрон. Подъезд. Чердак. Былая жизнь моя – предгорье сих ступеней. Как улица стара, где жили повара. Развязно юн пред ней пригожий дом столетний. Светает, а луна трудов не прервала. Как велика луна вблизи окна. Мы сами затеяли жильё вблизи небесных недр. Попробуем продлить привал судьбы в мансарде: ведь выше — только глушь, где нас с тобою нет. Плеск вечности в ночи подтачивает стены и зарится на миг, где рядом ты и я. Какая даль видна! И коль взглянуть острее, возможно различить границу бытия. Вселенная в окне — букварь для грамотея, читаю по складам и не хочу прочесть. Объятую зарей, дымами и метелью, как я люблю Москву, покуда время есть. И давешняя мысль — не больше безрассудства. Светает на глазах, всё шире, всё быстрей. Уже совсем светло. Но, позабыв проснуться, простёр Тверской бульвар цепочку фонарей. Газированная вода Вот к будке с газированной водой, всех автоматов баловень надменный, таинственный ребенок современный подходит, как к игрушке заводной. Затем, самонадеянный фантаст, монету влажную он опускает в щелку, и, нежным брызгам подставляя щеку, стаканом ловит розовый фонтан. О, мне б его уверенность на миг и фамильярность с тайною простою! Но нет, я этой милости не стою, пускай прольется мимо рук моих. А мальчуган, причастный чудесам, несет в ладони семь стеклянных граней, и отблеск их летит на красный гравий и больно ударяет по глазам. Робея, я сама вхожу в игру и поддаюсь с блаженным чувством риска соблазну металлического диска, и замираю, и стакан беру. Воспрянув из серебряных оков, родится омут сладкий и соленый, неведомым дыханьем населенный и свежей толчеею пузырьков. Все радуги, возникшие из них, пронзают небо в сладости короткой, и вот уже, разнеженный щекоткой, семь вкусов спектра пробует язык. И автомата темная душа взирает с добротою старомодной, словно крестьянка, что рукой холодной даст путнику напиться из ковша. 1960 Декабрь Мы соблюдаем правила зимы. Играем мы, не уступая смеху, и, придавая очертанья снегу, приподнимаем белый снег с земли. И, будто бы предчувствуя беду, прохожие толпятся у забора, снедает их тяжелая, забота: а что с тобой имеем мы в виду. Мы бабу лепим, только и всего. О, это торжество и удивленье, когда и высота и удлиненье зависят от движенья твоего. Ты говоришь: - Смотри, как я леплю.- Действительно, как хорошо ты лепишь и форму от бесформенности лечишь. Я говорю: — Смотри, как я люблю. Снег уточняет все свои черты и слушается нашего приказа. И вдруг я замечаю, как прекрасно лицо, что к снегу обращаешь ты. Проходим мы по белому двору, мимо прохожих, с выраженьем дерзким. С лицом таким же пристальным и детским, любимый мой, всегда играй в игру. Поддайся его долгому труду, о моего любимого работа! Даруй ему удачливость ребенка, рисующего домик и трубу. * * * Дождь в лицо и ключицы, и над мачтами гром. Ты со мной приключился, словно шторм с кораблем. То ли будет, другое… Я и знать не хочу — разобьюсь ли о горе, или в счастье влечу. Мне и страшно, и весело, как тому кораблю… Не жалею, что встретила. Не боюсь, что люблю. Дождь и сад В окне, как в чуждом букваре, неграмотным я рыщу взглядом. Я мало смыслю в декабре, что выражен дождем и садом. Где дождь, где сад - не различить. Здесь свадьба двух стихий творится. Их совпаденье разлучить не властно зренье очевидца. Так обнялись, что и ладонь не вклинится! Им не заметен медопролитный крах плодов, расплющенных объятьем этим. Весь сад в дожде! Весь дождь в саду! Погибнут дождь и сад друг в друге, оставив мне решать судьбу зимы, явившейся на юге. Как разниму я сад и дождь для мимолетной щели светлой, чтоб птицы маленькая дрожь вместилась меж дождем и веткой? Не говоря уже о том, что в промежуток их раздора мне б следовало втиснуть дом, где я последний раз бездомна. Душа желает и должна два раза вытерпеть усладу: страдать от сада и дождя и сострадать дождю и саду. Но дом при чем? В нём всё мертво! Не я ли совершила это? Приют сиротства моего моим сиротством сжит со света. Просила я беды благой, но всё ж не той и не настолько, чтоб выпрошенной мной бедой чужие вышибало стекла. Всё дождь и сад сведут на нет, изгнав из своего объема необязательный предмет вцепившегося в землю дома. И мне ли в нищей конуре так возгордиться духом слабым, чтобы препятствовать игре, затеянной дождем и садом? Не время ль уступить зиме, с ее деревьями и мглою, чужое место на земле, некстати занятое мною? 1967 Другое Что сделалось? Зачем я не могу, уж целый год не знаю, не умею слагать стихи и только немоту тяжелую в моих губах имею? Вы скажете - но вот уже строфа, четыре строчки в ней, она готова. Я не о том. Во мне уже стара привычка ставить слово после слова. Порядок этот ведает рука. Я не о том. Как это прежде было? Когда происходило - не строка - другое что-то. Только что?- забыла. Да, то, другое, разве знало страх, когда шалило голосом так смело, само, как смех, смеялось на устах и плакало, как плач, если хотело? 1966 * * * Жила в позоре окаянном, а все ж душа - белым-бела, и если кто-то океаном и был - то это я была. О, мой купальщик боязливый, ты б сам не выплыл - это я волною нежной и брезгливой на берег вынесла тебя. Что я наделала с тобою! Как позабыла в той беде, что стал ты рыбой голубою, взлелеянной в моей воде! И повторяют вслед за мною, и причитают все моря: о ты, дитя мое родное, о бедное, прости меня! 1960-1961 Заклинание Не плачьте обо мне - я проживу счастливой нищей, доброй каторжанкой, озябшею на севере южанкой, чахоточной да злой петербуржанкой на малярийном юге проживу. Не плачьте обо мне - я проживу той хромоножкой, вышедшей на паперть, тем пьяницей, поникнувшим на скатерть, и этим, что малюет Божью Матерь, убогим богомазом проживу. Не плачьте обо мне - я проживу той грамоте наученной девчонкой, которая в грядущести нечёткой мои стихи, моей рыжея чёлкой, как дура будет знать. Я проживу. Не плачьте обо мне - я проживу сестры помилосердней милосердной, в военной бесшабашности предсмертной, да под звездой моею и пресветлой уж как-нибудь, а всё ж я проживу. 1968 Зима О жест зимы ко мне, холодный и прилежный. Да, что-то есть в зиме от медицины нежной. Иначе как же вдруг из темноты и муки доверчивый недуг к ней обращает руки? О милая, колдуй, заденет лоб мой снова целебный поцелуй колечка ледяного. И все сильней соблазн встречать обман доверьем, смотреть в глаза собак и приникать, к деревьям. Прощать, как бы играть, с разбега, с поворота, и, завершив прощать, простить еще кого-то. Сравняться с зимним днем, с его пустым овалом, и быть всегда при нем его оттенком, малым. Свести себя на нет, чтоб вызвать за стеною не тень мою, а свет, не заслоненный мною. Игры и шалости Мне кажется, со мной играет кто-то. Мне кажется, я догадалась - кто, когда опять усмешливо и тонко мороз и солнце глянули в окно. Что мы добавим к солнцу и морозу? Не то, не то! Не блеск, не лёд над ним. Я жду! Отдай обещанную розу! И роза дня летит к ногам моим. Во всём ловлю таинственные знаки, то след примечу, то заслышу речь. А вот и лошадь запрягают в санки. Коль ты велел - как можно не запречь? Верней - коня. Он масти дня и снега. Не всё ль равно! Ты знаешь сам, когда: в чудесный день!- для усиленья бега ту, что впрягли, ты обратил в коня. Влетаем в синеву и полыханье. Перед лицом - мах мощной седины. Но где же ты, что вот - твое дыханье? В какой союз мы тайный сведены? Как ты учил - так и темнеет зелень. Как ты жалел - так и поют в избе. Весь этот день, твоим родным издельем, хоть отдан мне,- принадлежит Тебе. А ночью - под угрюмо-голубою, под собственной твоей полулуной - как я глупа, что плачу над тобою, настолько сущим, чтоб шалить со мной. 1981 * * * Из глубины моих невзгод молюсь о милом человеке. Пусть будет счастлив в этот год, и в следующий, и вовеки. Я, не сумевшая постичь простого таинства удачи, беду к нему не допустить стараюсь так или иначе. И не на радость же себе, загородив его плечами, ему и всей его семье желаю миновать печали. Пусть будет счастлив и богат. Под бременем наград высоких пусть подымает свой бокал во здравие гостей веселых, не ведая, как наугад я билась головою оземь, молясь о нем — средь неудач, мне отведенных в эту осень. * * * Какое блаженство, что блещут снега, что холод окреп, а с утра моросило, что дико и нежно сверкает фольга на каждом углу и в окне магазина. Пока серпантин, мишура, канитель восходят над скукою прочих имуществ, томительность предновогодних недель терпеть и сносить - что за дивная участь! Какая удача, что тени легли вкруг елок и елей, цветущих повсюду, и вечнозеленая новость любви душе внушена и прибавлена к чуду. Откуда нагрянули нежность и ель, где прежде таились и как сговорились! Как дети, что ждут у заветных дверей, я ждать позабыла, а двери открылись. Какое блаженство, что надо решать, где краше затеплится шарик стеклянный, и только любить, только ель наряжать и созерцать этот мир несказанный... 1974 Клянусь Тем летним снимком: на крыльце чужом, как виселица, криво и отдельно поставленном, не приводящем в дом, но выводящем из дому. Одета в неистовый сатиновый доспех, стесняющий огромный мускул горла, так и сидишь, уже отбыв, допев труд лошадиный голода и гона. Тем снимком. Слабым остриём локтей ребенка с удивленною улыбкой, которой смерть влечет к себе детей и украшает их черты уликой. Тяжелой болью памяти к тебе, когда, хлебая безвоздушность горя, от задыхания твоих тире до крови я откашливала горло. Присутствием твоим: крала, несла, брала себе тебя и воровала, забыв, что ты - чужое, ты - нельзя, ты - Богово, тебя у Бога мало. Последней исхудалостию той, добившею тебя крысиным зубом. Благословенной родиной святой, забывшею тебя в сиротстве грубом. Возлюбленным тобою не к добру вседобрым африканцем небывалым, который созерцает детвору. И детворою. И Тверским бульваром. Твоим печальным отдыхом в раю, где нет тебе ни ремесла, ни муки,- клянусь убить елабугу твою. Елабугой твоей, чтоб спали внуки, старухи будут их стращать в ночи, что нет ее, что нет ее, не зная: "Спи, мальчик или девочка, молчи, ужо придет елабуга слепая". О, как она всей путаницей ног припустится ползти, так скоро, скоро. Я опущу подкованный сапог на щупальца ее без приговора. Утяжелив собой каблук, носок, в затылок ей - и продержать подольше. Детёнышей ее зеленый сок мне острым ядом опалит подошвы. В хвосте ее созревшее яйцо я брошу в землю, раз земля бездонна, ни словом не обмолвясь про крыльцо Марининого смертного бездомья. И в этом я клянусь. Пока во тьме, зловоньем ила, жабами колодца, примеривая желтый глаз ко мне, убить меня елабуга клянется. 1968 Кофейный чёртик Опять четвертый час. Да что это, ей-богу! Ну, что, четвертый час, о чём поговорим? Во времени чужом люблю свою эпоху: тебя, мой час, тебя, веселый кофеин. Сообщник-гуща, вновь твой черный чертик ожил. Ему пора играть, но мне-то — спать пора. Но угодим — ему. Ум на него помножим — и то, что обретем, отпустим до утра. Гадаешь ты другим, со мной — озорничаешь. Попав вовнутрь судьбы, зачем извне гадать? А если я спрошу, ты ясно означаешь разлуку, но любовь, и ночи благодать. Но то, что обрели,— вот парочка, однако. Их общий бодрый пульс резвится при луне. Стих вдумался в окно, в глушь снега и оврага, и, видимо, забыл про чертика в уме. Он далеко летал, вернулся, но не вырос. Пусть думает свое, ему всегда видней. Ведь догадался он, как выкроить и выкрасть Тарусу, ночь, меня из бесполезных дней. Эй, чертик! Ты шалишь во мне, а не в таверне. Дай помолчать стиху вблизи его луны. Покуда он вершит свое само-творенье, люблю на труд его смотреть со стороны. Меня он никогда не утруждал нимало. Он сочинит свое — я напишу пером. Забыла — дальше как? Как дальше, тетя Маня? Ах, да, там дровосек приходит с топором. Пока же стих глядит, что делает природа. Коль тайну сохранит и не предаст словам — пускай! Я обойдусь добычею восхода. Вы спали — я его сопроводила к вам. Всегда казалось мне, что в достиженье рани есть лепта и моя, есть тайный подвиг мой. Я не ложилась спать, а на моей тетради усталый чертик спит, поникнув головой. Пойду, спущусь к Оке для первого поклона. Любовь души моей, вдруг твой ослушник — здесь и смеет говорить: нет воли, нет покоя, а счастье — точно есть. Это оно и есть. 1981 Метель Февраль — любовь и гнев погоды. И, странно воссияв окрест, великим севером природы очнулась скудость дачных мест. И улица в четыре дома, открыв длину и ширину, берет себе непринужденно весь снег вселенной, всю луну. Как сильно вьюжит! Не иначе — метель посвящена тому, кто эти дерева и дачи так близко принимал к уму. Ручья невзрачное теченье, сосну, понурившую ствол, в иное он вовлек значенье и в драгоценность перевел. Не потому ль, в красе и тайне, пространство, загрустив о нем, той речи бред и бормотанье имеет в голосе своем. И в снегопаде, долго бывшем, вдруг, на мгновенье, прервалась меж домом тем и тем кладбищем печали пристальная связь. Молитва Ты, населивший мглу Вселенной, то явно видный, то едва, огонь невнятный и нетленный материи иль Божества. Ты, ангелы или природа, спасение или напасть, что Ты ни есть - Твоя свобода, Твоя торжественная власть. Ты, нечто, взявшее в надземность начало света, снега, льда, в Твою любовь, в Твою надменность, в Тебя вперяюсь болью лба. Прости! Молитвой простодушной я иссушила, извела то место неба над подушкой, где длилась и текла звезда. Прошу Тебя, когда темнеет, прошу, когда уже темно и близко видеть не умеет мной разожжённое окно. Не благодать Твою, не почесть - судьба земли, оставь за мной лишь этой комнаты непрочность, ничтожную в судьбе земной. Зачем с разбега бесприютства влюбилась я в ее черты всем разумом - до безрассудства, всем зрением - до слепоты? Кровать, два стула ненадежных, свет лампы, сумерки, графин и вид на изгородь продолжен красой невидимых равнин. Творилась в этих желтых стенах, оставшись тайною моей, печаль пустых, благословенных, от всех сокрытых зимних дней. Здесь совмещались стол и локоть, тетрадь ждала карандаша и, провожая мимолётность, беспечно мучилась душа. 1968 Море Погрезим о морском просторе! Там синь, сиянье, там весна. Хоть в сне чужом увидеть море — и то заманчиво весьма. А вот и добрый друг растений, жарой полуденной томим. Он, кажется, и сам растерян, что снится именно таким. Зачем он согласился сняться? Ах, беспокойство, маета! Причем здесь лошадь и возница? И форм античных чистота? Мотороллер Завиден мне полет твоих колес, о мотороллер розового цвета! Слежу за ним, не унимая слез, что льют без повода в начале лета. И девочке, припавшей к седоку с ликующей и гибельной улыбкой, кажусь я приникающей к листку, согбенной и медлительной улиткой. Прощай! Твой путь лежит поверх меня и меркнет там, в зеленых отдаленьях. Две радуги, два неба, два огня, бесстыдница, горят в твоих коленях. И тело твое светится сквозъ плащ, как стебель тонкий сквозь стекло и воду. Вдруг из меня какой-то странный плач выпархивает, пискнув, на свободу. Так слабенький твой голосок поет, и песенки мотив так прост и вечен. Но, видишь ли, веселый твой полет недвижностью моей уравновешен. Затем твои качели высоки и не опасно головокруженье, что по другую сторону доски я делаю обратное движенье. Пока ко мне нисходит тишина, твой шум летит в лужайках отдаленных. Пока моя походка тяжела, подъемлешь ты два крылышка зеленых. Так проносись!- покуда я стою. Так лепечи!- покуда я немею. Всю легкость поднебесную твою я искупаю тяжестью своею. 1960 На набережной Я в семь часов иду — так повелось — по набережной, в направленье дома, и продавец лукавый папирос мне смотрит вслед задумчиво и долго. С лотком своим он на углу стоит, уставится в меня и не мигает. Будь он неладен, взбалмошный старик. Что знает он, на что он намекает? О, неужели ведомо ему, что, человек почтенный и семейный, в своем дому, в своем пустом дому, томлюсь я от чудачеств и сомнений? Я чиркну спичкой — огонек сырой возникнет. Я смотрю на это тленье, и думы мои бродят над Курой, как бы стада, что ищут утоленья. Те ясени, что посадил Важа, я перенес в глубокую долину, и нежность моя в корни их вошла, и щедро их цветеньем одарила. Я сердце свое в тонэ закалил, и сердце стало вспыльчивым и буйным. — И все ж порою из последних сил тянул я лямку — одинокий буйвол. О старость, приговор твой отмени и детского не обмани доверья. Не трогай палисадники мои, кизиловые не побей деревья. Позволь, я закатаю рукава. От молодости я изнемогаю — пока живу, пока растет трава, пока люблю, пока стихи слагаю. Невеста Хочу я быть невестой, красивой, завитой, под белою навесной застенчивой фатой. Чтоб вздрагивали руки в колечках ледяных, чтобы сходились рюмки во здравье молодых. Чтоб каждый мне поддакивал, пророчил сыновей, чтобы друзья с подарками стеснялись у дверей. Сорочки в целлофане, тарелки, кружева… Чтоб в щёку целовали, пока я не жена. Платье мое белое заплакано вином, счастливая и бедная сижу я за столом. Страшно и заманчиво то, что впереди. Плачет моя мамочка,- мама, погоди. … Наряд мой боярский скинут на кровать. Мне хорошо бояться тебя поцеловать. Громко стулья ставятся рядом, за стеной… Что-то дальше станется с тобою и со мной?.. Ночь Андрею Смирнову Уже рассвет темнеет с трех сторон, а всё руке недостает отваги, чтобы пробиться к белизне бумаги сквозь воздух, затвердевший над столом. Как непреклонно честный разум мой стыдится своего несовершенства, не допускает руку до блаженства затеять ямб в беспечности былой! Меж тем, когда полна значенья тьма, ожог во лбу от выдумки неточной, мощь кофеина и азарт полночный легко принять за остроту ума. Но, видно, впрямь велик и невредим рассудок мой в безумье этих бдений, раз возбужденье, жаркое, как гений, он все ж не счел достоинством своим. Ужель грешно своей беды не знать! Соблазн так сладок, так невинна малость - нарушить этой ночи безымянность и все, что в ней, по имени назвать. Пока руке бездействовать велю, любой предмет глядит с кокетством женским, красуется, следит за каждым жестом, нацеленным ему воздать хвалу. Уверенный, что мной уже любим, бубнит и клянчит голосок предмета, его душа желает быть воспета, и непременно голосом моим. Как я хочу благодарить свечу, любимый свет ее предать огласке и предоставить неусыпной ласке эпитетов! Но я опять молчу. Какая боль - под пыткой немоты все ж не признаться ни единым словом в красе всего, на что зрачком суровым любовь моя глядит из темноты! Чего стыжусь? Зачем я не вольна в пустом дому, средь снежного разлива, писать не хорошо, но справедливо - про дом, про снег, про синеву окна? Не дай мне бог бесстыдства пред листом бумаги, беззащитной предо мною, пред ясной и бесхитростной свечою, перед моим, плывущим в сон, лицом. 1965 Облака Грозы и солнца перемирие, и облака несут утрату дождя — над всем: над пирамидами, над Хеттой, Мидией, Урарту. И радуга — грозы напарница- встает, и пенится Кура. Куда теперь они направятся? Куда? Не ведаю. Куда? * * * Опять сентябрь, как тьму времен назад, и к вечеру мужает юный холод. Я в таинствах подозреваю сад: все кажется — там кто-то есть и ходит. Мне не страшней, а только веселей, что призраком населена округа. Я в доброте моих осенних дней ничьи шаги приму за поступь друга. Мне некого спросить: а не пора ль списать в тетрадь — с последнею росою траву и воздух, в зримую спираль закрученный неистовой осою. И вот еще: вниманье чьих очей, воспринятое некогда луною, проделало обратный путь лучей и на земле увиделось со мною? Любой, чье зренье вобрала луна, свободен с обожаньем иль укором иных людей, иные времена оглядывать своим посмертным взором. Не потому ль в сиянье и красе так мучат нас ее пустые камни? О, знаю я, кто пристальней, чем все, ее посеребрил двумя зрачками! Так я сижу, подслушиваю сад, для вечности в окне оставив щелку. И Пушкина неотвратимый взгляд ночь напролет мне припекает щеку. Осень Не действуя и не дыша, все слаще обмирает улей. Все глубже осень, и душа все опытнее и округлей. Она вовлечена в отлив плода, из пустяка пустого отлитого. Как кропотлив труд осенью, как тяжко слово. Значительнее, что ни день, природа ум обременяет, похожая на мудрость лень уста молчаньем осеняет. Даже дитя, велосипед влекущее, вертя педалью, вдруг поглядит на белый свет с какой-то ясною печалью. Пейзаж Еще ноябрь, а благодать уж сыплется, уж смотрит с неба. Иду и хоронюсь от света, чтоб тенью снег не утруждать. О стеклодув, что смысл дутья так выразил в сосульках этих! И, запрокинув свой беретик, на вкус их пробует дитя. И я, такая молодая, со сладкой льдинкою во рту, оскальзываясь, приседая, по снегу белому иду. 1960 Петергоф Опять благословенный Петергоф дождям своим повелевает литься и бронзовых героев и богов младенческие умывает лица. Я здесь затем, чтоб не остаться там, в позоре том, в его тоске и в Неге. Но здесь ли я? И сам я — как фонтан, нет места мне ни на земле, ни в небе. Ужель навек я пред тобой в долгу- опять погибнуть и опять родиться, чтоб описать смертельную дугу и в золотые дребезги разбиться! О Петергоф, свежи твои сады! Еще рассвет, еще под сенью древа, ликуя и не ведая беды, на грудь Адамову лицо склоняет Ева. Здесь жди чудес: из тьмы, из соловьев, из зелени, из вымысла Петрова, того гляди, проглянет Саваоф, покажет лик и растворится снова. Нет лишь тебя. И все же есть лишь ты. Во всем твои порядки и туманы, и парк являет лишь твои черты, и лишь к тебе обращены фонтаны. * * * По улице моей который год звучат шаги — мои друзья уходят. Друзей моих медлительный уход той темноте за окнами угоден. Запущены моих друзей дела, нет в их домах ни музыки, ни пенья, и лишь, как прежде, девочки Дега голубенькие оправляют перья. Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страх вас, беззащитных, среди этой ночи. К предательству таинственная страсть, друзья мои, туманит ваши очи. О одиночество, как твой характер крут! Посверкивая циркулем железным, как холодно ты замыкаешь круг, не внемля увереньям бесполезным. Так призови меня и награди! Твой баловень, обласканный тобою, утешусь, прислонясь к твоей груди, умоюсь твоей стужей голубою. Дай стать на цыпочки в твоем лесу, на том конце замедленного жеста найти листву, и поднести к лицу, и ощутить сиротство, как блаженство. Даруй мне тишь твоих библиотек, твоих концертов строгие мотивы, и — мудрая — я позабуду тех, кто умерли или доселе живы. И я познаю мудрость и печаль, свой тайный смысл доверят мне предметы. Природа, прислонясь к моим плечам, объявит свои детские секреты. И вот тогда — из слез, из темноты, из бедного невежества былого друзей моих прекрасные черты появятся и растворятся снова. Пререкание с Крымом Перед тем, как ступить на балкон, я велю тебе, богово чудо: пребывай в отчужденье благом! Не ищи моего пересуда. Не вперяй в меня рай голубой, постыдись этой детской уловки. Я-то знаю твой кроткий разбой, добывающий слово из глотки. Мне случалось с тобой говорить, проболтавшийся баловень пыток, смертным выдохом ран горловых я тебе поставляла эпитет. Но довольно! Всесветлый объем не таращь и предайся блаженству. Хватит рыскать в рассудке моем похвалы твоему совершенству. Не упорствуй, не шарь в пустоте, выпит мед из таинственных амфор. И по чину ль твоей красоте примерять украшенье метафор? Знает тот, кто в семь дней сотворил семицветие белого света, как голодным тщеславьем твоим клянчишь ты подаяний поэта? Прогоняю, стращаю, кляну, выхожу на балкон. Озираюсь. Вижу дерево, море, луну, их беспамятство и безымянность. Плачу, бедствую, гибну почти, говорю: о, даруй мне пощаду, — погуби меня, только прости! И откуда-то слышу: — Прощаю… * * * Прощай! Прощай! Со лба сотру воспоминанье: нежный, влажный сад, углубленный в красоту, словно в занятье службой важной. Прощай! Всё минет: сад и дом, двух душ таинственные распри и медленный любовный вздох той жимолости у террасы. В саду у дома и в дому внедрив многозначенье грусти, внушала жимолость уму невнятный помысел о Прусте. Смотрели, как в огонь костра, до сна в глазах, до мути дымной, и созерцание куста равнялось чтенью книги дивной. Меж наших двух сердец - туман клубился! Жимолость и сырость, и живопись, и сад, и Сван - к единой муке относились. То сад, то Сван являлись мне, цилиндр с подкладкою зеленой мне виделся, закат в Комбре и голос бабушки влюбленной. Прощай! Но сколько книг, дерев нам вверили свою сохранность, чтоб нашего прощанья гнев поверг их в смерть и бездыханность. Прощай! Мы, стало быть, - из них, кто губит души книг и леса. Претерпим гибель нас двоих без жалости и интереса. 1968 Рисунок Рисую женщину в лиловом. Какое благо — рисовать и не уметь? А ту тетрадь с полузабытым полусловом я выброшу! Рука вольна томиться нетерпеньем новым. Но эта женщина в лиловом откуда? И зачем она ступает по корням еловым в прекрасном парке давних лет? И там, где парк впадает в лес, лесничий ею очарован. Развязный! Как он смел взглянуть прилежным взором благосклонным? Та, в платье нежном и лиловом, строга и продолжает путь. Что мне до женщины в лиловом? Зачем меня тоска берет, что будет этот детский рот ничтожным кем-то поцелован? Зачем мне жизнь ее грустна? В дому, ей чуждом и суровом, родимая и вся в лиловом, кем мне приходится она? Неужто розовой, в лиловом, столь не желавшей умирать, — все ж умереть? А где тетрадь, чтоб грусть мою упрочить словом? Свеча Геннадию Шпаликову Всего-то - чтоб была свеча, Свеча простая, восковая, И старомодность вековая Так станет в памяти свежа. И поспешит твое перо К той грамоте витиеватой, Разумной и замысловатой, И ляжет на душу добро. Уже ты мыслишь о друзьях Все чаще, способом старинным, И сталактитом стеаринным Займешься с нежностью в глазах. И Пушкин ласково глядит, И ночь прошла, и гаснут свечи, И нежный вкус родимой речи Так чисто губы холодит. 1960 Сентябрь I Что за погода нынче на дворе? А впрочем, нет мне до погоды дела — и в январе живу, как в сентябре, настойчиво и оголтело. Сентябрь, не отводи твое крыло, твое крыло оранжевого цвета. Отсрочь твое последнее число и подари мне промедленье это. Повремени и не клонись ко сну. Охваченный желанием даренья, как и тогда, транжирь свою казну, побалуй все растущие деревья. Что делалось! Как напряглась трава, чтоб зеленеть с такою полнотою, и дерево, как медная труба, сияло и играло над землею. На палисадники, набитые битком, все тратилась и тратилась природа, и георгин показывал бутон, и замирал, и ожидал прироста. Испуганных художников толпа на цвет земли смотрела воровато, толпилась, вытирала пот со лба, кричала, что она не виновата: она не затевала кутерьму, и эти краски красные пролиты не ей — и в доказательство тому казала свои бедные палитры. Нет, вы не виноваты. Все равно обречены менять окраску ветви. Но все это, что желто и красно, что зелено, — пусть здравствует вовеки. Как пачкались, как били по глазам, как нарушались прежние расцветки. И в этом упоении базар все понижал на яблоки расценки. II И мы увиделись. Ты вышел из дверей. Все кончилось. Все начиналось снова. До этого не начислялось дней, как накануне рождества Христова. И мы увиделись. И в двери мы вошли. И дома не было за этими дверями. Мы встретились, как старые вожди, с закинутыми головами — от гордости, от знанья, что к чему, от недоверия и напряженья. По твоему челу, по моему челу мелькнуло это темное движенье. Мы встретились, как дети поутру, с закинутыми головами — от нежности, готовности к добру и робости перед словами. Сентябрь, сентябрь, во всем твоя вина, ты действовал так слепо и неверно. Свобода равнодушья, ты одна будь проклята и будь благословенна. Счастливы подзащитные твои — в пределах крепости, поставленной тобою, неуязвимые для боли и любви, как мстительно они следят за мною. И мы увиделись. Справлял свои пиры сентябрь, не проявляя недоверья. Но, оценив значительность игры, отпрянули все люди и деревья. III Прозрели мои руки. А глаза — как руки, стали действенны и жадны. Обильные возникли голоса в моей гортани, высохшей от жажды по новым звукам. Эту суть свою впервые я осознаю на воле. Вот так стоишь ты. Так и я стою — звучащая, открытая для боли. Сентябрь добавил нашим волосам оранжевый оттенок увяданья. Он жить учил нас, как живет он сам, — напрягшись для последнего свиданья… IV Темнеет наше отдаленье, нарушенное, позади. Как щедро это одаренье меня тобой! Но погоди — любимых так не привечают. О нежности перерасход! Он все пределы превышает. К чему он дальше приведет? Так жемчугами осыпают, и не спасает нас навес, так — музыкою осеняют, так — дождик падает с небес. Так ты протягиваешь руки навстречу моему лицу, и в этом — запахи и звуки, как будто вечером в лесу. Так — головой в траву ложатся, так — держат руки на груди и в небо смотрят. Так — лишаются любимого. Но погоди — сентябрь ответит за растрату и волею календаря еще изведает расплату за то, что крал у октября. И мы причастны к этой краже. Сентябрь, все кончено? Листы уж падают? Но мы-то — краше, но мы надежнее, чем ты. Да, мы немалый шанс имеем не проиграть. И говорю: — Любимый, будь высокомерен и холоден к календарю. Наш праздник им не обозначен. Вне расписания его мы вместе празднуем и плачем на гребне пира своего. Все им предписанные будни как воскресения летят, и музыка играет в бубны, и карты бубнами лежат. Зато как Новый год был жалок. Разлука, будни и беда плясали там. Был воздух жарок, а лед был груб. Но и тогда там елки не было. Там было иное дерево. Оно — сияло и звалось рябина, как в сентябре и быть должно. V Сентябрь-чудак и выживать мастак. Быть может, он не разминется с нами, пока не будет так, не будет так, что мы его покинем сами. И станет он покинутый тобой, и осень обнажит свои прорехи, и мальчики и девочки гурьбой появятся, чтоб собирать орехи. Вот щелкают и потрошат кусты, репейники приклеивают к платью и говорят: — А что же плачешь ты? — Что плачу я? Что плачу? Наладится такая тишина, как под водой, как под морской водою. И надо жить. У жизни есть одна привычка — жить, что б ни было с тобою. Изображать счастливую чету, и отдышаться в этой жизни мирной, и преступить заветную черту — блаженной тупости. Но ты, мой милый, ты на себя не принимай труда печалиться. Среди зимы и лета, в другие месяцы — нам никогда не испытать оранжевого цвета. Отпразднуем последнюю беду. Рябиновые доломаем ветки. Клянусь тебе двенадцать раз в году: я в сентябре. И буду там вовеки. Сказка о Дожде в нескольких эпизодах с диалогом и хором детей Е.Евтушенко 1 Со мной с утра не расставался Дождь. - О, отвяжись! - я говорила грубо. Он отступал, но преданно и грустно вновь шел за мной, как маленькая дочь. Дождь, как крыло, прирос к моей спине. Его корила я: - Стыдись, негодник! К тебе в слезах взывает огородник! Иди к цветам! Что ты нашел во мне? Меж тем вокруг стоял суровый зной. Дождь был со мной, забыв про все на свете. Вокруг меня приплясывали дети, как около машины поливной. Я, с хитростью в душе, вошла в кафе. Я спряталась за стол, укрытый нишей. Дождь за окном пристроился, как нищий, и сквозь стекло желал пройти ко мне. Я вышла. И была моя щека наказана пощечиною влаги, но тут же Дождь, в печали и отваге, омыл мне губы запахом щенка. Я думаю, что вид мой стал смешон. Сырым платком я шею обвязала. Дождь на моем плече, как обезьяна, сидел. И город этим был смущен. Обрадованный слабостью моей, он детским пальцем щекотал мне ухо. Сгущалась засуха. Все было сухо. И только я промокла до костей. 2 Но я была в тот дом приглашена, где строго ждали моего привета, где над янтарным озером паркета всходила люстры чистая луна. Я думала: что делать мне с Дождем? Ведь он со мной расстаться не захочет. Он наследит там. Он ковры замочит. Да с ним меня вообще не пустят в дом. Я строго объяснила: - Доброта во мне сильна, но все ж не безгранична. Тебе ходить со мною неприлично.- Дождь на меня смотрел, как сирота. - Ну, черт с тобой,- решила я,- иди! Какой любовью на меня ты пролит? Ах, этот странный климат, будь он проклят!- Прощенный Дождь запрыгал впереди. 3 Хозяин дома оказал мне честь, которой я не стоила. Однако, промокшая всей шкурой, как ондатра, я у дверей звонила ровно в шесть. Дождь, притаившись за моей спиной, дышал в затылок жалко и щекотно. Шаги - глазок - молчание - щеколда. Я извинилась:- Этот Дождь со мной. Позвольте, он побудет на крыльце? Он слишком влажный, слишком удлиненный для комнат. - Вот как? - молвил удивленный хозяин, изменившийся в лице. 4 Признаться, я любила этот дом. В нем свой балет всегда вершила легкость. О, здесь углы не ушибают локоть, здесь палец не порежется ножом. Любила все: как медленно хрустят шелка хозяйки, затененной шарфом, и, более всего, плененный шкафом - мою царевну спящую - хрусталь. Тот, в семь румянцев розовевший спектр, в гробу стеклянном, мертвый и прелестный. Но я очнулась. Ритуал приветствий, как опера, станцован был и спет. 5 Хозяйка дома, честно говоря, меня бы не любила непременно, но робость поступить несовременно чуть-чуть мешала ей, что было зря. - Как поживаете? (О блеск грозы, смиренный в тонком горлышке гордячки!) - Благодарю,- сказала я,- в горячке я провалялась, как свинья в грязи. (Со мной творилось что-то в этот раз. Ведь я хотела, поклонившись слабо, сказать: - Живу хоть суетно, но славно, тем более, что снова вижу вас.) Она произнесла: - Я вас браню. Помилуйте, такая одаренность! Сквозь дождь! И расстоянья отдаленность!- Вскричали все: - К огню ее, к огню! - Когда-нибудь, во времени другом, на площади, средь музыки и брани, мы б свидеться могли при барабане, вскричали б вы: - В огонь ее, в огонь! За все! За дождь! За после! За тогда! За чернокнижье двух зрачков чернейших, за звуки, с губ, как косточки черешни, летящие без всякого труда! Привет тебе! Нацель в меня прыжок. Огонь, мой брат, мой пес многоязыкий! Лижи мне руки в нежности великой! Ты - тоже Дождь! Как влажен твой ожог! - Ваш несколько причудлив монолог,- проговорил хозяин уязвленный.- Но, впрочем, слава поросли зеленой! Есть прелесть в поколенье молодом. - Не слушайте меня! Ведь я в бреду!- просила я.- Все это Дождь наделал. Он целый день меня казнил, как демон. Да, это Дождь вовлек меня в беду. И вдруг я увидала - там, в окне, мой верный Дождь один стоял и плакал. В моих глазах двумя слезами плавал лишь след его, оставшийся во мне. 6 Одна из гостий, протянув бокал, туманная, как голубь над карнизом, спросила с неприязнью и капризом: - Скажите, правда, что ваш муж богат? - Богат ли он? Не знаю. Не вполне. Но он богат. Ему легка работа. Хотите знать один секрет? - Есть что-то неизлечимо нищее во мне. Его я научила колдовству - во мне была такая откровенность - он разом обратит любую ценность в круг на воде, в зверька или траву. Я докажу вам! Дайте мне кольцо. Спасем звезду из тесноты колечка!- Она кольца мне не дала, конечно, в недоуменье отстранив лицо. - И, знаете, еще одна деталь - меня влечет подохнуть под забором. (Язык мой так и воспалялся вздором. О, это Дождь твердил мне свой диктант.) 7 Все, Дождь, тебе припомнится потом! Другая гостья, голосом глубоким, осведомилась: - Одаренных богом кто одаряет? И каким путем? Как погремушкой, мной гремел озноб: - Приходит бог, преласков и превесел, немножко старомоден, как профессор, и милостью ваш осеняет лоб. А далее - летите вверх и вниз, в кровь разбивая локти и коленки о снег, о воздух, об углы Кваренги, о простыни гостиниц и больниц. Василия Блаженного, в зубцах, тот острый купол помните? Представьте - всей кожей об него! - Да вы присядьте! - она меня одернула в сердцах. 8 Тем временем, для радости гостей, творилось что-то новое, родное: в гостиную впускали кружевное, серебряное облако детей. Хозяюшка, прости меня, я зла! Я все лгала, я поступала дурно! В тебе, как на губах у стеклодува, явился выдох чистого стекла. Душой твоей насыщенный сосуд, дитя твое, отлитое так нежно! Как точен контур, обводящий нечто! О том не знала я, не обессудь. Хозяюшка, звериный гений твой в отчаянье вселенном и всенощном над детищем твоим, о, над сыночком великой поникает головой. Дождь мои губы звал к ее руке. Я плакала: - Прости меня! Прости же! Глаза твои премудры и пречисты! 9 Тут хор детей возник невдалеке: - Ах, так сложилось время - смешинка нам важна! У одного еврея - xе-xе! - была жена. Его жена корпела над тягостным трудом, чтоб выросла копейка величиною с дом. О, капелька металла, созревшая, как плод! Ты солнышком вставала, украсив небосвод. Все это только шутка, наш номер, наш привет. Нас весело и жутко растит двадцатый век. Мы маленькие дети, но мы растем во сне, как маленькие деньги, окрепшие в казне. В лопатках - холод милый и острия двух крыл. Нам кожу алюминий, как изморозь, покрыл. Чтоб было жить не скучно, нас трогает порой искусствочко, искусство, ребеночек чужой. Дождливость есть оплошность пустых небес. Ура! О пошлость, ты не подлость, ты лишь уют ума. От боли и от гнева ты нас спасешь потом. Целуем, королева, твой бархатный подол! 10 Лень, как болезнь, во мне смыкала круг. Мое плечо вело чужую руку. Я, как птенца, в ладони грела рюмку. Попискивал ее открытый клюв. Хозяюшка, вы ощущали грусть, над мальчиком, заснувшим спозаранку, в уста его, в ту алчущую ранку, отравленную проливая грудь? Вдруг в нем, как в перламутровом яйце, спала пружина музыки согбенной? Как радуга - в бутоне краски белой? Как тайный мускул красоты - в лице? Как в Сашеньке - непробужденный Блок? Медведица, вы для какой забавы в детеныше влюбленными зубами выщелкивали бога, словно блох? 11 Хозяйка налила мне коньяка: - Вас лихорадит. Грейтесь у камина.- Прощай, мой Дождь! Как весело, как мило принять мороз на кончик языка! Как крепко пахнет розой от вина! Вино, лишь ты ни в чем не виновато. Во мне расщеплен атом винограда, во мне горит двух разных роз война. Вино мое, я твой заблудший князь, привязанный к двум деревам склоненным. Разъединяй! Не бойся же! Со звоном меня со мной пусть разлучает казнь! Я делаюсь все больше, все добрей! Смотрите - я уже добра, как клоун, вам в ноги опрокинутый поклоном! Уж тесно мне средь окон и дверей! О господи, какая доброта! Скорей! Жалеть до слез! Пасть на колени! Я вас люблю! Застенчивость калеки бледнит мне щеки и кривит уста. Что сделать мне для вас хотя бы раз? Обидьте! Не жалейте, обижая! Вот кожа моя - голая, большая: как холст для красок, чист простор для ран! Я вас люблю без меры и стыда! Как небеса, круглы мои объятья. Мы из одной купели. Все мы братья. Мой мальчик, Дождь! Скорей иди сюда! 12 Прошел по спинам быстрый холодок. В тиши раздался страшный крик хозяйки. И ржавые, оранжевые знаки вдруг выплыли на белый потолок. И - хлынул Дождь! Его ловили в таз. В него впивались веники и щетки. Он вырывался. Он летел на щеки, прозрачной слепотой вставал у глаз. Отплясывал нечаянный канкан. Звенел, играя с хрусталем воскресшим. Дом над Дождем уж замыкал свой скрежет, как мышцы обрывающий капкан. Дождь с выраженьем ласки и тоски, паркет марая, полз ко мне на брюхе. В него мужчины, поднимая брюки, примерившись, вбивали каблуки. Его скрутили тряпкой половой и выжимали, брезгуя, в уборной. Гортанью, вдруг охрипшей и убогой, кричала я: -Не трогайте! Он мой! nОн был живой, как зверь или дитя. О, вашим детям жить в беде и муке! Слепые, тайн не знающие руки зачем вы окунули в кровь Дождя? Хозяин дома прошептал: - Учти, еще ответишь ты за эту встречу!- Я засмеялась: - Знаю, что отвечу. Вы безобразны. Дайте мне пройти. 13 Пугал прохожих вид моей беды. Я говорила: - Ничего. Оставьте. Пройдет и это.- На сухом асфальте я целовала пятнышко воды. Земли перекалялась нагота, и горизонт вкруг города был розов. Повергнутое в страх Бюро прогнозов осадков не сулило никогда. Снегопад Снегопад свое действие начал и еще до свершения тьмы Переделкино переиначил в безымянную прелесть зимы. Дома творчества дикую кличку он отринул и вытер с доски и возвысил в полях электричку до всемирного звука тоски. Обманувши сады, огороды, их ничтожный размер одолев, возымела значенье природы невеликая сумма дерев. На горе, в тишине совершенной, голос древнего пенья возник, и уже не села, а вселенной ты участник и бедный должник. Вдалеке, меж звездой и дорогой, сам дивясь, что он здесь и таков, пролетел лучезарно здоровый и ликующий лыжник снегов. Вездесущая сила движенья, этот лыжник, земля и луна — лишь причина для стихосложенья, для мгновенной удачи ума. Но, пока в снегопаданье строгом ясен разум и воля свежа, в промежутке меж звуком и словом опрометчиво медлит душа. Снегурочка Что так Снегурочку тянуло к тому высокому огню? Уж лучше б в речке утонула, попала под ноги коню. Но голубым своим подолом вспорхнула - ноженьки видны - и нет ее. Она подобна глотку оттаявшей воды. Как чисто с воздухом смешалась, и кончилась ее пора. Играть с огнем - вот наша шалость вот наша древняя игра. Нас цвет оранжевый так тянет, так нам проходу не дает. Ему поддавшись, тело тает и телом быть перестает. Но пуще мы огонь раскурим и вовлечем его в игру, и снова мы собой рискуем и доверяемся костру. Вот наш удел еще невидим, в дыму еще неразличим. То ль из него живыми выйдем, то ль навсегда сольемся с ним. 1958 * * * Так дурно жить, как я вчера жила,- в пустом пиру, где все мертвы друг к другу и пошлости нетрезвая жара свистит в мозгу по замкнутому кругу. Чудовищем ручным в чужих домах нести две влажных черноты в глазницах и пребывать не сведеньем в умах, а вожделенной притчей во языцех. Довольствоваться роскошью беды - в азартном и злорадном нераденье следить за увяданием звезды, втемяшенной в мой разум при рожденье. Вслед чуждой воле, как в петле лассо, понурить шею среди пекл безводных, от скудных скверов отвращать лицо, не смея быть при детях и животных. Пережимать иссякшую педаль: без тех, без лучших, мыкалась по свету, а без себя? Не велика печаль! Уж не копить ли драгоценность эту? Дразнить плащом горячий гнев машин и снова выжить, как это ни сложно, под доблестной защитою мужчин, что и в невесты брать неосторожно. Всем лицемерьем искушать беду, но хитрой слепотою дальновидной надеяться, что будет ночь в саду опять слагать свой лепет деловитый. Какая тайна влюблена в меня, чьей выгоде мое спасенье сладко, коль мне дано по окончанье дня стать оборотнем, алчущим порядка? О, вот оно! Деревья и река готовы выдать тайну вековую, и с первобытной меткостью рука привносит пламя в мертвость восковую. Подобострастный бег карандаша спешит служить и жертвовать длиною. И так чиста суровая душа, словно сейчас излучена луною. Терзая зреньем небо и леса, всему чужой, иноязычный идол, царю во тьме огромностью лица, которого никто другой не видел. Пред днем былым не ведаю стыда, пред новым днем не знаю сожаленья и медленно стираю прядь со лба для пущего удобства размышленья. 1967 Твой дом Твой дом, не ведая беды, меня встречал и в щеку чмокал. Как будто рыба из воды, сервиз выглядывал из стекол. И пес выскакивал ко мне, как галка маленький, орущий, и в беззащитном всеоружьи торчали кактусы в окне. От неурядиц всей земли я шла озябшим делегатом, и дом смотрел в глаза мои и добрым был и деликатным. На голову мою стыда он не навлек, себя не выдал. Дом клялся мне, что никогда он этой женщины не видел. Он говорил: - Я пуст, Я пуст.- Я говорила: - Где-то, где-то...- Он говорил: - И пусть. И пусть. Входи и позабудь про это. О, как боялась я сперва платка или иной приметы, но дом твердил свои слова, перетасовывал предметы. Он заметал ее следы. О, как он притворился ловко, что здесь не падало слезы, не облокачивалось локтя. Как будто тщательный прибой смыл все: и туфель отпечатки, и тот пустующий прибор, и пуговицу от перчатки. Все сговорились: пес забыл, с кем он играл, и гвоздик малый не ведал, кто его забил, и мне давал ответ туманный. Так были зеркала пусты, как будто выпал снег и стаял. Припомнить не могли цветы, кто их в стакан гранены й ставил... О дом чужой! О милый дом! Прощай! Прошу тебя о малом: не будь так добр. Не будь так добр. Не утешай меня обманом. 1959 * * * Тебе тринадцать лет. О старость этих двух рук моих! О добрый мир земной, где детские уста всех арифметик тринадцать раз смеются надо мной! Я путаюсь в тринадцати решеньях — как весело! Как голова седа! Тринадцать пуль отлей мне, оружейник, н столько ж раз я погублю себя. О девочка, ребенок с детским жестом, привставшая над голубым мячом, как смело ты владеешь вечно женским и мудрым от рождения плечом. Я возведен — о точность построенья! — причудой несчастливого числа в тринадцатую степень постаренья. О, как, шутник, твоя слеза чиста! Тоска по Лермонтову О Грузия, лишь по твоей вине, когда зима грязна и белоснежна, печаль моя печальна не вполне, не до конца надежда безнадежна. Одну тебя я счастливо люблю, я лишь твое лицо не лицемерно. Рука твоя на голову мою ложится благосклонно и целебно. Мне не застать врасплох твоей любви. Открытыми объятия ты держишь. Все говоры, все шепоты твои мне на ухо нашепчешь и утешишь. Но в этот день не так я молода, чтоб выбирать меж севером и югом. Свершилась поздней осени беда, былой уют украсив неуютом. Лишь черный зонт в моих руках гремит. Живой и мрачной силой он напрягся. То, что тебя покинуть норовит, — пускай покинет, что держать напрасно. Я отпускаю зонт и не смотрю, как будет он использовать свободу. Я медленно иду по октябрю, сквозь воду и холодную погоду. В чужом дому, не знаю почему, я бег моих колен остановила. Вы пробовали жить в чужом дому? Там хорошо. И вот как это было. Был подвиг одиночества свершен. и я могла уйти. Но так случилось, что в этом доме, в ванной, жил сверчок. поскрипывал, оказывал мне милость. Моя душа тогда была слаба и потому — с доверьем и тоскою — тот слабый скрип, той песенки слова я полюбила слабою душою. Привыкла вскоре добрая семья, что так, друг друга не опровергая, два пустяка природы — он и я — живут тихонько, песенки слагая. Итак — я здесь. Мы по ночам не спим, я запою — он отвечать умеет. Ну, хорошо. А где же снам моим, где им-то жить? Где их бездомность реет? Они все там же, там, где я была, где высочайший юноша вселенной меж туч и солнца, меж добра и зла стоял вверху горы уединенной. О, там, под покровительством горы, как в медленном недоуменье танца, течения Арагвы и Куры ни встретиться не могут, ни расстаться. Внизу так чист, так мрачен Мцхетский храм. Души его воинственна молитва. В ней гром мечей, и лошадиный храп, и вечная за эту землю битва. Где он стоял? Вот здесь, где монастырь еще живет всей свежестью размаха, где малый камень с легкостью вместил великую тоску того монаха. Что, мальчик мой, великий человек? Что сделал ты, чтобы воскреснуть болью в моем мозгу и чернотой меж век, все плачущей над маленьким тобою? И в этой, богом замкнутой судьбе, в своей нижайшей муке превосходства, хотя б сверчок любимому, тебе, сверчок играл средь твоего сиротства? Стой на горе! Не уходи туда, где-только-то! — через четыре года сомкнется над тобою навсегда пустая, совершенная свобода! Стой на горе! Я по твоим следам найду тебя под солнцем, возле Мцхета. Возьму себе всем зреньем, не отдам, и ты спасен уже, и вечно это. Стой на горе! Но чем к тебе добрей чужой земли таинственная новость, тем яростней соблазн земли твоей, нужней ее сладчайшая суровость. * * * У тысячи мужчин, влекомых вдоль Арбата заботами или бездельем дня, спросила я: — Скажите, нет ли брата, меж всеми вами брата для меня? — Нет брата, — отвечали, — не взыщите. — Тот пил вино, тот даму провожал. И каждый прибегал к моей защите и моему прощенью подлежал. Уроки музыки Люблю, Марина, что тебя, как всех, что,- как меня,- озябшею гортанью не говорю: тебя - как свет! как снег!- усильем шеи, будто лед глотаю, стараюсь вымолвить: тебя, как всех, учили музыке. (О крах ученья! Как если бы, под богов плач и смех, свече внушали правила свеченья.) Не ладили две равных темноты: рояль и ты - два совершенных круга, в тоске взаимной глухонемоты терпя иноязычие друг друга. Два мрачных исподлобья сведены в неразрешимой и враждебной встрече: рояль и ты - две сильных тишины, два слабых горла музыки и речи. Но твоего сиротства перевес решает дело. Что рояль? Он узник безгласности, покуда в до диез мизинец свой не окунет союзник. А ты - одна. Тебе - подмоги нет. И музыке трудна твоя наука - не утруждая ранящий предмет, открыть в себе кровотеченье звука. Марина, до! До - детства, до - судьбы, до - ре, до - речи, до - всего, что после, равно, как вместе мы склоняли лбы в той общедетской предрояльной позе, как ты, как ты, вцепившись в табурет,- о карусель и Гедике ненужность!- раскручивать сорвавшую берет, свистящую вкруг головы окружность. Марина, это все - для красоты придумано, в расчете на удачу раз накричаться: я - как ты, как ты! И с радостью бы крикнула, да - плачу. 1963 Февраль без снега Не сани летели — телега скрипела, и маленький лес просил подаяния снега у жадных иль нищих небес. Я утром в окно посмотрела: какая невзрачная рань! Мы оба тоскуем смертельно, не выжить нам, брат мой февраль. Бесснежье голодной природы, измучив поля и сады, обычную скудость невзгоды возводит в значенье беды. Зияли надземные недра, светало, а солнце не шло. Взамен плодородного неба висело пустое ничто. Ни жизни иной, ни наживы не надо, и поздно уже. Лишь бедная прибыль снежинки угодна корыстной душе. Вожак беззащитного стада, я знала морщинами лба, что я в эту зиму устала скитаться по пастбищу льда. Звонила начальнику книги, искала окольных путей узнать про возможные сдвиги в судьбе, моих слов и детей. Там — кто-то томился и бегал, твердил: его нет! его нет! Смеркалось, а он все обедал, вкушал свой огромный обед. Да что мне в той книге? Бог с нею! Мой почерк мне скупки и нем. Писать, как хочу, не умею, писать, как умею, — зачем? Стекло голубело, и дивность из пекла антенн и реле проистекала, и длилась, и зримо сбывалась в стекле. Не страшно ли, девочка диктор, над бездной земли и воды одной в мироздании диком нестись, словно лучик звезды? Пока ты скиталась, витала меж башней и зреньем людей, открылась небесная тайна и стала добычей твоей. Явилась в глаза, уцелела, и доблестный твой голосок неоспоримо и смело падение снега предрек. Сказала: грядущею ночью начнется в Москве снегопад. Свою драгоценную ношу на нас облака расточат. Забудет короткая память о муке бесснежной зимы, а снег будет падать и падать, висеть от небес до земли. Он станет счастливым избытком, чрезмерной любовью судьбы, усладою губ и напитком, весною пьянящим сады. Он даст исцеленье болевшим, богатством снабдит бедняка, и в этом блаженстве белейшем сойдутся тетрадь и рука. Простит всех живущих на свете метели вседобрая власть, и будем мы — баловни, дети природы, влюбившейся в нас. Да, именно так все и было. Снег падал и долго был жив. А я — влюблена и любима, и вот моя книга лежит. Художник Вы скажете, что не разумен. Мой довод, но сдается мне, что тот, кто наяву рисует, порой рисует и во сне. Вся эта маленькая повесть- попытка догадаться, как вершит Художник тяжкий поиск и что живет в его зрачках. И вы не будьте слишком строги к тому, что на экран легло. Тем более, что эти строки мне доставались нелегко. Смотрите, если интересно, побудьте без меня сейчас. Не думал вовсе автор текста, что он догадливее Вас. Цветы Цветы росли в оранжерее. Их охраняли потолки. Их корни сытые жирели и были лепестки тонки. Им подсыпали горький калий и множество других солей, чтоб глаз анютин желто-карий смотрел круглей и веселей. Цветы росли в оранжерее. Им дали света и земли не потому, что их жалели или надолго берегли. Их дарят празднично на память, но мне - мне страшно их судьбы, ведь никогда им так не пахнуть, как это делают сады. Им на губах не оставаться, им не раскачивать шмеля, им никогда не догадаться, что значит мокрая земля. 1956 * * * Четверть века, Марина, тому, как Елабуга ластится раем к отдохнувшему лбу твоему, но и рай ему мал и неравен. Неужели к всеведенью мук, что тебе удалось как удача, я добавлю бесформенный звук дважды мною пропетого плача. Две бессмыслицы — мертв и мертва, две пустынности, два ударенья — царскосельских садов дерева, переделкинских рощиц деревья. И усильем двух этих кончин так исчерпана будущность слова. Не осталось ни уст, ни причин, чтобы нам затевать его снова. Впрочем, в этой утрате суда есть свобода и есть безмятежность: перед кем пламенеть от стыда, оскорбляя страниц белоснежность? Как любила! Возможно ли злей? Без прощения, без обещанья имена их любовью твоей были сосланы в даль обожанья. Среди всех твоих бед и — плетей только два тебе есть утешенья: что не знала двух этих смертей и воспела два этих рожденья. Чужая машинка Моя машинка — не моя. Мне подарил ее коллега, которому она мала, а мне как раз, но я жалела ее за то, что человек обрек ее своим повадкам, и, сделавшись живей, чем вещь, она страдала, став подарком. Скучал и бунтовал зверек, неприрученный нрав насупив, и отвергал как лишний слог высокопарнейший мой суффикс. Пришелец из судьбы чужой переиначивал мой почерк, меня неведомой душой отяготив, но и упрочив. Снесла я произвол благой и сделаюсь судьбой моею — всегда желать, чтоб мой глагол был проще, чем сказать умею. Пока в себе не ощутишь последней простоты насущность, слова твои — пустая тишь, зачем ее слагать и слушать? Какое слово предпочесть словам, их грешному излишку — не знаю, но всего, что есть, упор и понуканье слышу. 1974 * * * Я думала, что ты мой враг, что ты беда моя тяжелая, а вышло так: ты просто враль, и вся игра твоя — дешевая. На площади Манежная бросал монету в снег. Загадывал монетой, люблю я или нет. И шарфом ноги мне обматывал там, в Александровском саду, и руки грел, а все обманывал, всё думал, что и я солгу. Кружилось надо мной вранье, похожее на воронье. Но вот в последний раз прощаешься. В глазах ни сине, ни черно. О, проживешь, не опечалишься, а мне и вовсе ничего. Но как же всё напрасно, но как же всё нелепо! Тебе идти направо. Мне идти налево. Всего стихотворений: 56 Количество обращений к поэту: 8968 |
||
russian-poetry.ru@yandex.ru | ||
Русская поэзия |