|
Русские поэты •
Биографии •
Стихи по темам
Случайное стихотворение • Случайная цитата Рейтинг русских поэтов • Рейтинг стихотворений Угадай автора стихотворения Переводы русских поэтов на другие языки |
|
Русская поэзия >> Владимир Владимирович Маяковский Владимир Владимирович Маяковский (1893-1930) Все стихотворения Владимира Маяковского на одной странице 1-е мая (Мы! Коллектив! Человечество! Масса!) Мы! Коллектив! Человечество! Масса! Довольно маяться. Маем размайся! В улицы! К ноге нога! Всякий лед под нами ломайся! Тайте все снега! 1 мая пусть каждый шаг, в булыжник ударенный, каждое радио, Парижам отданное, каждая песня, каждый стих - трубит международный марш солидарности. 1 мая. Еще не стерто с земли имя последнего хозяина, последнего господина. Еще не в музее последний трон. Против черных, против белых, против желтых воедино - Красный фронт! 1 мая. Уже на трети мира сломан лед. Чтоб все раскидали зим груз, крепите мировой революции оплот, - серпа, молота союз. Сегодня, 1-го мая, наше знамя над миром растя, дружней, плотней, сильней смыкаем плечи рабочих и крестьян. 1 мая. Мы! Коллектив! Человечество! Масса! Довольно маяться - в мае размайся! В улицы! К ноге нога! Весь лед под нами ломайся! Тайте все снега! 1-е мая (Поэты - народ дошлый) Поэты - народ дошлый. Стих? Изволь. Только рифмы дай им. Не говорилось пошлостей больше, чем о мае. Существительные: Мечты. Грёзы. Народы. Пламя. Цветы. Розы. Свободы. Знамя. Образы: Майскою - сказкою. Прилагательные: Красное. Ясное. Вешний. Нездешний. Безбрежный. Мятежный. Вижу - в сандалишки рифм обуты, под древнегреческой образной тогой и сегодня, таща свои атрибуты, - шагает бумагою стих жидконогий. Довольно в люлечных рифмах нянчить - нас, пятилетних сынов зари. Хоть сегодняшний хочется привет переиначить. Хотя б без размеров. Хотя б без рифм. 1 Мая да здравствует декабрь! Маем нам еще не мягчиться. Да здравствует мороз и Сибирь! Мороз, ожелезнивший волю. Каторга камнем камер лучше всяких вёсен растила леса рук. Ими возносим майское знамя - да здравствует декабрь! 1 Мая. Долой нежность! Да здравствует ненависть! Ненависть миллионов к сотням, ненависть, спаявшая солидарность. Пролетарии! Пулями высвисти: - да здравствует ненависть! - 1 Мая. Долой безрассудную пышность земли. Долой случайность вёсен. Да здравствует калькуляция силёнок мира. Да здравствует ум! Ум, из зим и осеней умеющий во всегда высинить май. Да здравствует деланье мая - искусственный май футуристов. Скажешь просто, скажешь коряво - и снова в паре поэтических шор. Трудно с будущим. За край его выдернешь - и то хорошо. 1-е мая (Свети! Вовсю, небес солнцеглазье!) Свети! Вовсю, небес солнцеглазье! Долой - толпу облаков белоручек! Радуйтесь, звезды, на митинг вылазя! Рассейтесь буржуями, тучные тучи! Особенно люди. Рабочий особенно. Вылазь! Сюда из теми подваловой! Что стал? Чего глядишь исподлобленно?! Иди! Подходи! Вливайся! Подваливай! Манометры мозга! Сегодня меряйте, сегодня считайте, сердечные счетчики, - разветривается ль восточный ветер?! Вбирает ли смерч рабочих точки?! Иди, прокопчённый! Иди, просмолённый! Иди! Чего стоишь одинок?! Сегодня 150 000 000 шагнули - 300 000 000 ног. Пой! Шагай! Границы провалятся! Лавой распетой на старое ляг! 1 500 000 000 пальцев, крепче, выше маковый флаг! Пение вспень! Расцепи цепенение! Смотри - отсюда, видишь - тут - 12 000 000 000 сердцебиений - с вами, за вас - в любой из минут. С нами! Сюда! Кругосветная масса, э-С-э-С-э-С-э-Р ручища - вот вам! Вечным единым маем размайся - 1-го Мая, 2-го и 100-го. 100% Шеры... облигации... доллары... центы... В винницкой глуши тьмутараканясь, так я рисовал, вот так мне представлялся стопроцентный американец. Родила сына одна из жен. Отвернув пеленочный край, акушер демонстрирует: Джон как Джон. Ол райт! Девять фунтов, глаза - пятачки. Ощерив зубовный ряд, отец протер роговые очки: Ол райт! Очень прост воспитанья вопрос, Ползает, лапы марает. Лоб расквасил - ол райт! нос - ол райт! Отец говорит: "Бездельник Джон. Ни цента не заработал, а гуляет!" Мальчишка Джон выходит вон. Ол райт! Техас, Калифорния, Массачузэт. Ходит из края в край. Есть хлеб - ол райт! нет - ол райт! Подрос, поплевывает слюну. Трубчонка горит, не сгорает. "Джон, на пари, пойдешь на луну?" Ол райт! Одну полюбил, назвал дорогой. В азарте играет в рай. Она изменила, ушел к другой. Ол райт! Наследство Джону. Расходов - рой. Миллион растаял от трат. Подсчитал, улыбнулся - найдем второй. Ол райт! Работа. Хозяин - лапчатый гусь - обкрадывает и обирает. Джон намотал на бритый ус. Ол райт! Хозяин выгнал. Ну, что ж! Джон рассчитаться рад. Хозяин за кольт, а Джон за нож. Ол райт! Джон хозяйской пулей сражен. Шепчутся: "Умирает". Джон услыхал, усмехнулся Джон. Ол райт! Гроб. Квадрат прокопали черный. Земля - как по крыше град. Врыли. Могильщик вздохнул облегченно. Ол райт! Этих Джонов нету в Нью-Йорке. Мистер Джон, жена его и кот зажирели, спят в своей квартирной норке, просыпаясь изредка от собственных икот. Я разбезалаберный до крайности, но судьбе не любящий учтиво кланяться, я, поэт, и то американистей самого что ни на есть американца. 17 апреля Мы о царском плене забыли за 5 лет. Но тех, за нас убитых на Лене, никогда не забудем. Нет! Россия вздрогнула от гнева злобного, когда через тайгу до нас от ленского места лобного - донесся расстрела гул. Легли, легли Октября буревестники, глядели Сибири снега: их, безоружных, под пуль песенки топтала жандарма нога. И когда фабрикантище ловкий золотые горстьми загребал, липла с каждой с пятирублевки кровь упрятанных тундрам в гроба. Но напрасно старался Терещенко смыть восставших с лица рудника. Эти первые в троне трещинки не залижет никто. Никак. Разгуделась весть о расстреле, и до нынче гудит заряд, по российскому небу растрелясь, Октябрем разгорелась заря. Нынче с золота смыты пятна. Наши тыщи сияющих жил. Наше золото. Взяли обратно. Приказали: - Рабочим служи! - Мы сомкнулись красными ротами. Быстра шагов краснофлагих гряда. Никакой не посмеет ротмистр сыпать пули по нашим рядам. Нынче течем мы. Красная лава. Песня над лавой свободная пенится. Первая наша благодарная слава вам, Ленцы! 6 монахинь Воздев печеные картошки личек, черней, чем негр, не видавший бань, шестеро благочестивейших католичек влезло на борт парохода "Эспань". И сзади и спереди ровней, чем веревка. Шали, как с гвоздика, с плеч висят, а лица обвила белейшая гофрировка, как в пасху гофрируют ножки поросят. Пусть заполнится годами жизни квота - стоит только вспомнить это диво, раздирает рот зевота шире Мексиканского залива. Трезвые, чистые, как раствор борной, вместе, эскадроном, садятся есть. Пообедав, сообща скрываются в уборной. Одна зевнула - зевают шесть. Вместо известных симметричных мест, где у женщин выпуклость, - у этих выем: в одной выемке - серебряный крест, в другой - медали со Львом и с Пием. Продрав глазенки раньше, чем можно, - в раю (ужо!) отоспятся лишек, - оркестром без дирижера шесть дорожных вынимают евангелишек. Придешь ночью - сидят и бормочут. Рассвет в розы - бормочут, стервозы! И днем, и ночью, и в утра, и в полдни сидят и бормочут, дуры господни. Если ж день чуть-чуть помрачнеет с виду, сойдут в кабину, 12 галош наденут вместе и снова выйдут, и снова идет елейный скулёж. Мне б язык испанский! Я б спросил, взъяренный: - Ангелицы, попросту ответ поэту дайте - если люди вы, то кто ж тогда вороны? А если вы вороны, почему вы не летаете? Агитпропщики! не лезьте вон из кожи. Весь земной обревизуйте шар. Самый замечательный безбожник не придумает кощунственнее шарж! Радуйся, распятый Иисусе, не слезай с гвоздей своей доски, а вторично явишься - сюда не суйся - всё равно: повесишься с тоски! 7 часов "20% предприятий уже перешло на 7-часовой рабочий день". "Восемь часов для труда, шестнадцать - для сна и свободных!" - гремел лозунговый удар в странах, буржуям отданных. Не только старую нудь с бессменной рабочей порчею - сумели перешагнуть мы и мечту рабочую. Парень ум свой развивает до самых ятей, введен семичасовой день у него в предприятии. Не скрутит усталая лень - беседу с газетой водим. Семичасовой день у нас заведен на заводе. Станок улучшаю свой. Разызобретался весь я. Труд семичасовой - можно улучшить профессию! Время девать куда? Нам - не цвести ж акацией. После часов труда подымем квалификации. Не надо лишних слов, не слушаю шепот злючий. Семь рабочих часов - понятно каждому - лучше. Заводы гудком гудут, пошли времена меняться. Семь часов - труду, культуре и сну - семнадцать. 9-е января О боге болтая, о смирении говоря, помни день - 9-е января. Не с красной звездой - в смирении тупом с крестами шли за Гапоном-попом. Не в сабли врубались конармией-птицей - белели в руках листы петиций. Не в горло вгрызались царевым лампасникам - плелись в надежде на милость помазанника. Скор ответ величества был: "Пули в спины! в груди! и в лбы!" Позор без названия, ужас без имени покрыл и царя, и площадь, и Зимний. А поп на забрызганном кровью требнике писал в приход царевы серебреники. Не все враги уничтожены. Есть! Раздуйте опять потухшую месть. Не сбиты с Запада крепости вражьи. Буржуи рабочих сгибают в рожья. Рабочие, помните русский урок! Затвор осмотрите, штык и курок. В споре с врагом - одно решение: Да здравствуют битвы! Долой прошения! III Интернационал Мы идем революционной лавой. Над рядами флаг пожаров ал. Наш вождь - миллионноглавый Третий Интернационал. В стены столетий воль вал бьет Третий Интернационал. Мы идем. Рядов разливу нет истока. Волгам красных армий нету устья. Пояс красных армий, к западу с востока опоясав землю, полюсами пустим. Нации сети. Мир мал. Ширься, Третий Интернационал! Мы идем. Рабочий мира, слушай! Революция идет. Восток в шагах восстаний. За Европой океанами пройдет, как сушей. Красный флаг на крыши ньюйоркских зданий. В новом свете и в старом ал будет Третий Интернационал. Мы идем. Вставайте, цветнокожие колоний! Белые рабы империй - встаньте! Бой решит - рабочим властвовать у мира в лоне или войнами звереть Антанте. Те или эти. Мир мал. К оружию, Третий Интернационал! Мы идем! Штурмуем двери рая. Мы идем. Пробили дверь другим. Выше, наше знамя! Серп, огнем играя, обнимайся с молотом радугой дуги. В двери эти! Стар и мал! Вселенься, Третий Интернационал! No 17 Кому в Москве неизвестна Никольская? Асфальтная улица - ровная, скользкая. На улице дом - семнадцатый номер. Случайно взглянул на витрины и обмер. Встал и врос и не двинуться мимо, мимо Ос- авиахима. Под стекло на бумажный листик положены человечие кисти. Чудовища рук оглядите поштучно - одна черна, обгорела и скрючена, как будто ее поджигали, корежа, и слезла перчаткой горелая кожа. Другую руку выел нарыв дырой, огромней кротовой норы. А с третьей руки, распухшей с ногу, за ногтем слезает синеющий ноготь... Бандит маникюрщик под каждою назван - стоит иностранное имя газа. Чтоб с этих витрин нарывающий ужас не сел на всех нарывом тройным, из всех человеческих сил принатужась, крепи оборону Советской страны. Кто в оборону работой не врос? Стой! ни шагу мимо, мимо Ос- авиахима. Шагай, стомиллионная масса, в ста миллионах масок. Notre-Dame Другие здания лежат, как грязная кора, в воспоминании о Notre-Dame'e.* Прошедшего возвышенный корабль, о время зацепившийся и севший на мель. Раскрыли дверь - тоски тяжелей; желе из железа - нелепее. Прошли сквозь монаший служилый елей в соборное великолепие. Читал письмена, украшавшие храм, про боговы блага на небе. Спускался в партер, подымался к хорам, смотрел удобства и мебель. Я вышел - со мной переводчица-дура, щебечет бантиком-ротиком: "Ну, как вам нравится архитектура? Какая небесная готика!" Я взвесил все и обдумал, - ну вот: он лучше Блаженного Васьки. Конечно, под клуб не пойдет - темноват, - об этом не думали классики. Не стиль... Я в этих делах не мастак. Не дался старью на съедение. Но то хорошо, что уже места готовы тебе для сидения. Его ни к чему перестраивать заново - приладим с грехом пополам, а в наших - ни стульев нет, ни органов. Копнёшь - одни купола. И лучше б оркестр, да игра дорога - сначала не будет финансов, - а то ли дело, когда орган - играй хоть пять сеансов. Ясно - репертуар иной - фокстроты, а не сопенье. Нельзя же французскому Госкино духовные песнопения. А для рекламы - не храм, а краса - старайся во все тяжкие. Электрорекламе - лучший фасад: меж башен пустить перетяжки, да буквами разными: "Signe de Zoro",** чтоб буквы бежали, как мышь. Такая реклама так заорет, что видно во весь Boulmiche.*** А если и лампочки вставить в глаза химерам в углах собора, Тогда - никто не уйдет назад: подряд - битковые сборы! Да, надо быть бережливым тут, ядром чего не попортив. В особенности, если пойдут громить префектуру напротив. * Собор Парижской богоматери (франц.). ** Знак Зоро (франц.). *** Бульвар в Париже (франц.). XIV МЮД Сегодня в седеющие усы и бороды пряча улыбающуюся радость, смотрите - льются улицы города, знаменами припарадясь. Богатые у нас отнимали и силы и сны, жандармы загораживали ворота в науки, но сильны и стройны у нас вырастают сыны, но, шевеля умом, у нас поднимаются внуки. Пускай по земле сегодня носится интернационалом на все лады боевая многоголосица пролетариев молодых. Наших - теснят. Наших - бьют в озверевших странах фашистов. Молодежь, миллионную руку в МЮД, защищая товарищей, - выставь! Шествий круг, обними фашистские тюрьмы. Прижмите богатых к стенам их домов. Пугая жирных, лейся, лава юнгштурма. Пионерия, галстуком пугай банкирских быков. Они отнимали у нас и здоровье и сны. Они загораживали дверь науки, но, сильны и стройны, идут большевизма сыны, но сильны и умны - большевистские внуки. Сквозь злобу идем, сквозь винтовочный лай мы строим коммунизм, и мы передадим борьбой омываемый нашей смене - мир. А все-таки Улица провалилась, как нос сифилитика. Река - сладострастье, растекшееся в слюни. Отбросив белье до последнего листика, сады похабно развалились в июне. Я вышел на площадь, выжженный квартал надел на голову, как рыжий парик. Людям страшно - у меня изо рта шевелит ногами непрожеванный крик. Но меня не осудят, но меня не облают, как пророку, цветами устелят мне след. Все эти, провалившиеся носами, знают: я - ваш поэт. Как трактир, мне страшен ваш страшный суд! Меня одного сквозь горящие здания проститутки, как святыню, на руках понесут и покажут богу в свое оправдание. И бог заплачет над моею книжкой! Не слова - судороги, слипшиеся комом; и побежит по небу с моими стихами под мышкой и будет, задыхаясь, читать их своим знакомым. 1914 А вы могли бы? Я сразу смазал карту будня, плеснувши краску из стакана; я показал на блюде студня косые скулы океана. На чешуе жестяной рыбы прочел я зовы новых губ. А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб? 1913 Авиадни Эти дни пропеллеры пели. Раструбите и в прозу и в песенный лад! В эти дни не на словах, на деле - пролетарий стал крылат. Только что прогудело приказом по рядам рабочих рот: - Пролетарий, довольно пялиться наземь! Пролетарий - на самолет! - А уже у глаз чуть не рвутся швы. Глазеют, забыв про сны и дрёмы, - это "Московский большевик" взлетает над аэродромом. Больше, шире лётонедели. Воспевай их, песенный лад. В эти дни не на словах - на деле пролетарий стал крылат. Авиачастушки И ласточка и курица на полеты хмурятся. Как людьё поразлетится, не догнать его и птице. Был летун один Илья - да и то в ненастье ж. Всякий день летаю я. Небо - двери настежь! Крылья сделаны гусю. Гусь - взлетит до крыши. Я не гусь, а мчусь вовсю всякой крыши выше. Паровоз, что тачьца: еле в рельсах тащится. Мне ж любые дали - чушь: в две минуты долечу ж! Летчик! Эй! Вовсю гляди ты! За тобой следят бандиты. - Ну их к черту лешему, не догнать нас пешему! Саранча посевы жрет, полсела набила в рот. Серой эту саранчу с самолета окачу. Над лесами жар и зной, жрет пожар их желтизной. А пилот над этим адом льет водищу водопадом. Нынче видели комету, а хвоста у ней и нету. Самолет задела малость, вся хвостина оборвалась. Прождала я цело лето желдорожного билета: кто же грош на Фоккер внес - утирает птицам нос. Плачут горько клоп да вошь, - человека не найдешь. На воздушном на пути их и тифу не найти. Автобусом по Москве Десять прошло. Понимаете? Десять! Как же ж поэтам не стараться? Как на театре актерам не чудесить? Как не литься лавой демонстраций? Десять лет - сразу не минуют. Десять лет - ужасно много! А мы вспоминаем любую из минут. С каждой минутой шагали в ногу. Кто не помнит только переулок Орликов?! В семнадцатом из Орликова выпускали голенькова. А теперь задираю голову мою на Запад и на Восток, на Север и на Юг. Солнцами окон сияет Госторг, Ваня и Вася - иди, одевайся! Полдома на Тверской (Газетного угол). Всю ночь и день-деньской - сквозь окошки вьюга. Этот дом пустой орал на всех: - Гражданин, стой! Руки вверх! - Не послушал окрика, - от тебя - мокренько. Дом - теперь: огня игра. Подходи хоть ночью ты! Тут тебе телеграф - сбоку почты. Влю- блен весь- ма - вмес- то пись- ма к милке прямо шли телеграммы. На Кузнецком на мосту, где дома сейчас растут, - помню, было: пала кобыла, а толпа над дохлой голодная охала, А теперь магазин горит для разинь. Ваня наряден. Идет, и губа его вся в шоколаде с фабрики Бабаева. Вечером и поутру, с трубами и без труб - подымал невозможный труд улиц разрушенных труп, Под скромностью ложной радость не тая, ору с победителями голода и тьмы: - Это - я! Это - мы! Адище города Адище города окна разбили на крохотные, сосущие светами адки. Рыжие дьяволы, вздымались автомобили, над самым ухом взрывая гудки. А там, под вывеской, где сельди из Керчи — сбитый старикашка шарил очки и заплакал, когда в вечереющем смерче трамвай с разбега взметнул зрачки. В дырах небоскребов, где горела руда и железо поездов громоздило лаз — крикнул аэроплан и упал туда, где у раненого солнца вытекал глаз. И тогда уже — скомкав фонарей одеяла — ночь излюбилась, похабна и пьяна, а за солнцами улиц где-то ковыляла никому не нужная, дряблая луна. 1913 Американские русские Петров Капланом за пуговицу пойман. Штаны заплатаны, как балканская карта. «Я вам, сэр, назначаю апойнтман. Вы знаете, кажется, мой апартман? Тудой пройдете четыре блока, потом сюдой дадите крен. А если стриткара набита, около можете взять подземный трен. Возьмите с меняньем пересядки тикет и прите спокойно, будто в телеге. Слезете на корнере у дрогс ликет, а мне уж и пинту принес бутлегер. Приходите ровно в севен оклок,— поговорим про новости в городе и проведем по-московски вечерок,— одни свои: жена да бордер. А с джабом завозитесь в течение дня или раздумаете вовсе — тогда обязательно отзвоните меня. Я буду в офисе». «Гуд бай!» — разнеслось окрест и кануло ветру в свист. Мистер Петров пошел на Вест, а мистер Каплан — на Ист. Здесь, извольте видеть, «джаб», а дома «цуп» да «цус». С насыпи язык летит на полном пуске. Скоро только очень образованный француз будет кое-что соображать по-русски. Горланит по этой Америке самой стоязыкий народ-оголтец. Уж если Одесса — Одесса-мама, то Нью-Йорк — Одесса-отец. 1925 Американцы удивляются Обмерев, с далекого берега СССР глазами выев, привстав на цыпочки, смотрит Америка, не мигая, в очки роговые. Что это за люди породы редкой копошатся стройкой там, поодаль? Пофантазировали с какой-то пятилеткой... А теперь выполняют в 4 года! К таким не подойдешь с американской меркою. Их не соблазняют ни долларом, ни гривною, и они во всю человечью энергию круглую неделю дуют в непрерывную. Что это за люди? Какая закалка! Кто их так в работу, вклинил? Их не гонит никакая палка - а они сжимаются в стальной дисциплине! Мистеры, у вас практикуется исстари деньгой окупать строительный норов. Вы не поймете, пухлые мистеры, корни рвения наших коммунаров. Буржуи, дивитесь коммунистическому берегу - на работе, в аэроплане, в вагоне вашу быстроногую знаменитую Америку мы и догоним и перегоним. Английский лидер Тактика буржуя проста и верна: лидера из союза выдернут, "на тебе руку, и в руку на", и шепчут приказы лидеру. От ихних щедрот солидный клок (Тысячу фунтов! Другим не пара!) урвал господин Вильсон Гевлок, председатель союза матросов и кочегаров. И гордость класса в бумажник забросив, за сто червонцев, в месяц из месяца, речами смиряет своих матросов, а против советских лает и бесится. Хозяйский приказ намотан на ус. Продав и руки, и мысли, и перья, Вильсон организовывает Союз промышленного мира в Британской империи. О чем заботится бывший моряк, хозяина с рабочим миря? Может ли договориться раб ли с теми, кем забит и ограблен? Промышленный мир? - Не новость. И мы приветствуем тишину и покой. Мы дрались годами, и мы - за мир. За мир - но за какой? После военных и революционных бурь нужен такой мир нам, чтоб буржуазия в своем гробу лежала уютно и смирно. Таких деньков примирительных надо, чтоб детям матросов и водников буржуя последнего из зоологического сада показывали в двух намордниках. Чтоб вместо работы на жирные чресла - о мире голодном заботиться, чтоб вместе со старым строем исчезла супруга его, безработица. Чтобы вздымаемые против нас горы грязи и злобы оборотил рабочий класс на собственных твердолобых. Тогда где хочешь бросай якоря, и станет товарищем близким, единую трубку мира куря, советский рабочий с английским. Матросы поймут слова мои, но вокруг их союза обвился концом золотым говорящей змеи мистер Гевлок Вильсон. Что делать? - спросите. Вильсона сбросьте! Английскому рабочему Вокзал оцепенел, онемевает док. Посты полиции, заводчикам в угоду. От каждой буквы замиранья холодок, как в первый день семнадцатого года. Радио стальные шеи своротили. Слушают. Слушают, что из-за Ламанша. Сломят? Сдадут? Предадут? Или красным флагом нам замашут? Слышу. Слышу грузовозов храп... Лязг оружия... Цоканье шпор... Это в док идут штрейкбрехера. Море, им в морду выплесни шторм! Слышу, шлепает дворцовая челядь. К Болдуину, не вяжущему лык, сэр Макдональд пошел церетелить. Молния, прибей соглашательский язык! Слышу - плач промелькнул мельком. Нечего есть. И нечего хлебать. Туман, к забастовщикам теки молоком! Камни, обратитесь в румяные хлеба! Радио стало. Забастовала высь. Пусто, - ни слова, - тишь да гладь. Земля, не гони! Земля, - остановись! Дай удержаться, дай устоять. Чтоб выйти вам из соглашательской опеки, чтоб вам гореть, а не мерцать - вам наш привет и наши копейки, наши руки и наши сердца. Нам чужды политиков шарады, - большевикам не надо аллегорий. Ваша радость - наша радость, боль - это наша боль и горе. Мне бы сейчас да птичью должность. Я бы в Лондон. Целые пять, пять миллионов - простите за восторженность! - взял бы, обнял и стал целовать. Англичанка мутит Сложны и путаны пути политики. Стоя на каждом пути, любою каверзой в любом видике англичанка мутит. В каждой газете стоит картинка: на шее у Бриана туша Детердинга. Зол и рьян мусье Бриан, орет благим, истошным матом: "Раковский, Раковского, Раковскому уйти! Он никакая не персона грата", - это Бриана англичанка мутит. И если спокойные китайцы в трюмах и между котлами на наших матросов кидаются с арестами и кандалами, цепь, на один мотив гуди: китайца мозги англичанка мутит. Если держим наготове помпы на случай фабричных поджогов и пожаров и если целит револьверы и бомбы в нас половина земного шара - это в секреты, в дела и в бумаги носище сует английский агент, контрразведчик ему титул, его деньгой англичанка мутит. Не простая англичанка - богатая барыня. Вокруг англичанки лакеи-парни. Простых рабочих не допускают на хозяйские очи. Лидер-лакей услуживает ей. Ходят Макдональды вокруг англичанки, головы у них - как пустые чайники. Лакей подает то кофею, то чаю, тычет подносы хозяйке под нос. На вопросы барыньки они отвечают: - Как вам, барыня, будет угодно-с. - Да нас не смутишь - и год мутив. На всех маневрах в марширующих ротах слышу один и тот же мотив: "Англичанка, легче на поворотах!" Анчар (поэма об изобретательстве) Кто мчится, кто скачет, кто лазит и носится неистовей бешеного письмоносца? Кто мчится, кто скачет, не пьет и не ест, - проситель всех заседающих мест? Кто мчится, кто скачет и жмется гонимо, - и завы, гордясь, проплывают мимо? Кто он, который каждому в тягость, меж клумбами граждан - травою сорной? Бедный родственник? Беглый бродяга? Лишенный прав? Чумной? Беспризорный? Не старайтесь - не угадать, куда фантазией ни забредайте! Это прошагивает свои года советский изобретатель. Он лбом прошибает дверную серию. Как птицу, утыкали перья. С одной захлопнутой справится дверью и вновь баррикадина дверья. Танцуй по инстанциям, смета и план! Инстанций, кажись, не останется, но вновь за Монбланом встает Монблан пятидесяти инстанций. Ходил юнец и сосунок, ходил с бородкою на лике, ходил седой... Ходил и слег, "и умер бедный раб у ног непобедимого владыки". Кто "владыки"? Ответ не новенький: хозяйствующие чиновники. Ну, а нельзя ли от хозяйства их отослать губерний за сто? Пусть в океане Ледовитом живут анчаром ядовитым. Арсенал ленинцев Наши танки стопчут и стены и лужи, под нашим наганом, белый, жмись! Но самое сильное наше оружие - большевистская мысль. Как никогда, сегодня сильна классовой мысли ковка: заводы марксистов, ленинцев арсенал, и первый из первых - Свердловка. Когда времена велели - "Пой победу рабочей кровью!" - мы первую посылали в бои негнущуюся свердловию. Победная карта, от пункта до пункта, смертями свердловцев унизана. Вы бились, чтоб рдели знамена бунта знаменами коммунизма, Теперь выходите, учебой дожав белых другого свойства: в хозяйственных блиндажах бюрократическое воинство. Иди, побеждай российскую дурь! Против - быта блохастого! Свердловец, тебе победить бескультурь, дичь, глушь и хамство. Светлоголовая, вперед, свердловия! Атлантический океан Испанский камень слепящ и бел, а стены — зубьями пил. Пароход до двенадцати уголь ел и пресную воду пил. Повел пароход окованным носом и в час, сопя, вобрал якоря и понесся. Европа скрылась, мельчась. Бегут по бортам водяные глыбы, огромные, как года. Надо мною птицы, подо мною рыбы, а кругом — вода. Недели грудью своей атлетической — то работяга, то в стельку пьян — вздыхает и гремит Атлантический океан. «Мне бы, братцы, к Сахаре подобраться... Развернись и плюнь — пароход внизу. Хочу топлю, хочу везу. Выходи сухой — сварю ухой. Людей не надо нам — малы к обеду. Не трону... ладно... пускай едут...» Волны будоражить мастера: детство выплеснут; другому — голос милой. Ну, а мне б опять знамена простирать! Вон — пошло, затарахтело, загромило! И снова вода присмирела сквозная, и нет никаких сомнений ни в ком. И вдруг, откуда-то — черт его знает!— встает из глубин воднячий Ревком. И гвардия капель — воды партизаны — взбираются ввысь с океанского рва, до неба метнутся и падают заново, порфиру пены в клочки изодрав. И снова спаялись воды в одно, волне повелев разбурлиться вождем. И прет волнища с-под тучи на дно — приказы и лозунги сыплет дождем. И волны клянутся всеводному Цику оружие бурь до победы не класть. И вот победили — экватору в циркуль Советов-капель бескрайняя власть. Последних волн небольшие митинги шумят о чем-то в возвышенном стиле. И вот океан улыбнулся умытенький и замер на время в покое и в штиле. Смотрю за перила. Старайтесь, приятели! Под трапом, нависшим ажурным мостком, при океанском предприятии потеет над чем-то волновий местком. И под водой деловито и тихо дворцом растет кораллов плетенка, чтоб легше жилось трудовой китихе с рабочим китом и дошкольным китенком. Уже и луну положили дорожкой. Хоть прямо на пузе, как по суху, лазь. Но враг не сунется — в небо сторожко глядит, не сморгнув, Атлантический глаз. То стынешь в блеске лунного лака, то стонешь, облитый пеною ран. Смотрю, смотрю — и всегда одинаков, любим, близок мне океан. Вовек твой грохот удержит ухо. В глаза тебя опрокинуть рад. По шири, по делу, по крови, по духу — моей революции старший брат. 1925 Баку Баку. Город ветра. Песок плюет в глаза. Баку. Город пожаров. Полыхание Балахан. Баку. Листья - копоть. Ветки - провода. Баку. Ручьи - чернила нефти. Баку. Плосковерхие дома. Горбоносые люди. Баку. Никто не селится для веселья. Баку. Жирное пятно в пиджаке мира." Баку. Резервуар грязи, но к тебе я тянусь любовью более - чем притягивает дервиша Тибет, Мекка - правоверного, Иерусалим - христиан на богомолье. По тебе машинами вздыхают миллиарды поршней и колес. Поцелуют и опять целуют, не стихая, маслом, нефтью, тихо и взасос. Воле города противостать не смея, цепью сцепеневших тел льнут к Баку покорно даже змеи извивающихся цистерн. Если в будущее крепко верится - это оттого, что до краев изливается столицам в сердце черная бакинская густая кровь. Баллада о бюрократе и о рабкоре Балладу новую вытрубить рад. Внимание! Уши вострите! В одном учреждении был бюрократ и был рабкор-самокритик. Рассказывать сказки совсем нехитро! Но это - отнюдь не сказки. Фамилия у рабкора Петров, а у бюрократа - Васькин. Рабкор критикует указанный трест. Растут статейные горы. А Васькин... слушает да ест. Кого ест? - Рабкора. Рабкор исписал карандашный лес. Огрызка не станет скоро! А Васькин слушает да ест. Кого ест? - Рабкора. Рабкор на десятках трестовских мест раскрыл и пьяниц и воров. А Васькин слушает да ест. Кого ест? - Рабкора. От критик рабкор похудел и облез, растет стенгазетный ворох. А Васькин слушает да ест. Кого ест? - Рабкора. Скончался рабкор, поставили крест. Смирён непокорный норов. А Васькин слушает да ест. Кого?! - Других рабкоров. Чтоб с пользой читалась баллада, обдумать выводы надо. Во-первых, вступив с бюрократом в бои, вонзив справедливую критику, смотри и следи - из заметок твоих какие действия вытекут. А во-вторых, если парню влетит за то, что держался храбрый, умерь бюрократовский аппетит, под френчем выищи жабры. Баллада о доблестном Эмиле Замри, народ! Любуйся, тих! Плети венки из лилий. Греми о Вандервельде стих, о доблестном Эмиле! С Эмилем сим сравнимся мы ль: он чист, он благороден. Душою любящей Эмиль голубки белой вроде. Не любит страсть Эмиль Чеку, Эмиль Христова нрава: ударь щеку Эмильчику - он повернется справа. Но к страждущим Эмиль премил, в любви к несчастным тая, за всех бороться рад Эмиль, язык не покладая. Читал Эмиль газету раз. Вдруг вздрогнул, кофий вылья, и слезы брызнули из глаз предоброго Эмиля. "Что это? Сказка? Или быль? Не сказка!.. Вот!.. В газете... - Сквозь слезы шепчет вслух Эмиль: - Ведь у эсеров дети... Судить?! За пулю Ильичу?! За что? Двух-трех убили? Не допущу! Бегу! Лечу!" Надел штаны Эмилий. Эмилий взял портфель и трость. Бежит. От спешки в мыле. По миле миль несется гость. И думает Эмилий: "Уж погоди, Чека-змея! Раздокажу я! Или не адвокат я? Я не я! сапог, а не Эмилий". Москва. Вокзал. Народу сонм. Набит, что в бочке сельди. И, выгнув груди колесом, выходит Вандервельде. Эмиль разинул сладкий рот, тряхнул кудрей Эмилий. Застыл народ. И вдруг... И вот... Мильоном кошек взвыли. Грознее и грознее вой. Господь, храни Эмиля! А вдруг букетом-крапивой кой-что Эмилю взмылят? Но друг один нашелся вдруг. Дорогу шпорой пыля, за ручку взял Эмиля друг и ткнул в авто Эмиля. - Свою иекончепную речь слезой, Эмилий, вылей! - И, нежно другу ткнувшись в френч, истек слезой Эмилий. А друг за лаской ласку льет: - Не плачь, Эмилий милый! Не плачь! До свадьбы заживет! - И в ласках стих Эмилий. Смахнувши слезку со щеки, обнять дружище рад он. "Кто ты, о друг?" - Кто я? Чекист особого отряда. - "Да это я?! Да это вы ль?! Ох! Сердце... Сердце рапа!" Чекист в ответ: - Прости, Эмиль. Приставлены... Охрана... - Эмиль белей, чем белый лист, осмыслить факты тужась. "Один лишь друг и тот - чекист! Позор! Проклятье! Ужас!" ----- Морали в сей поэме нет. Эмилий милый, вы вот, должно быть, тож на сей предмет успели сделать вывод?! Баллада о почти что факте Завтрест с возмущением скребется в гриве: - Секундная стрелка восемь гривен! - И трест, возмутясь, за границу для поисков за стрелками выслал целое войско. Гоняли вовсю от Польши до Чили. Точили язык, доклады строчили. (Швейцарию лишь отклонили ласково, - не знали, мол, языка швейцарского.) Носились в авто по полю, по пыли. (Купили галстуки, шляпы купили.) Обзаводились многие сами не только стрелками, но... и часами. Как будто в трубу от ветра лютого летели червонцы, летела валюта. Вернулись, свезли чемоданчики на дом, достали портфели, пошли с докладом. И после поездки пошла продаваться секундная стрелка по рубль по двадцать. Барабанная песня Наш отец - завод. Красная кепка - флаг. Только завод позовет - руку прочь, враг! Вперед, сыны стали! Рука, на приклад ляг! Громи, шаг, дали! Громче печать - шаг! Наша мать - пашня, Пашню нашу не тронь! Стража наша страшная - глаз, винтовок огонь. Вперед, дети ржи! Рука, на приклад ляг! Ногу ровней держи! Громче печать - шаг! Армия - наша семья. Равный в равном ряду. Сегодня солдат я - завтра полк веду. За себя, за всех стой. С неба не будет благ. За себя, за всех в строй! Громче печать - шаг! Коммуна, наш вождь, велит нам: напролом! Разольем пуль дождь, разгремим орудий гром. Если вождь зовет, рука, на винтовку ляг! Вперед, за взводом взвод! Громче печать - шаг! Совет - наша власть. Сами собой правим. На шею вовек не класть рук барской ораве. Только кликнул совет - рука, на винтовку ляг! Шагами громи свет! Громче печать - шаг! Наша родина - мир. Пролетарии всех стран, ваш щит - мы, вооруженный стан. Где б враг не был, станем под красный флаг. Над нами мира небо. Громче печать - шаг! Будем, будем везде. В свете частей пять. Пятиконечной звезде - во всех пяти сиять. Отступит назад враг. Снова России всей рука, на плуг ляг! Снова, свободная, сей! Отступит врага нога. Пыль, убегая, взовьет. С танка слезь! К станкам! Назад! К труду. На завод. Барышня и Вульворт Бродвей сдурел. Бегня и гулево. Дома с небес обрываются и висят. Но даже меж ними заметишь Вульворт. Корсетная коробка этажей под шестьдесят. Сверху разведывают звезд взводы, в средних тайпистки стрекочут бешено. А в самом нижнем - "Дрогс сода, грет энд феймус компани-нейшенал". А в окошке мисс семнадцати лет сидит для рекламы и точит ножи. Ржавые лезвия фирмы "Жиллет" кладет в патентованный железный зажим и гладит и водит кожей ремня. Хотя усов и не полагается ей, но водит по губке, усы возомня, - дескать - готово, наточил и брей. Наточит один до сияния лучика и новый ржавый берет для возни. Наточит, вынет и сделает ручкой. Дескать - зайди, купи, возьми. Буржуем не сделаешься с бритвенной точки. Бегут без бород и без выражений на лице. Богатств буржуйских особые источники: работай на доллар, а выдадут цент. У меня ни усов, ни долларов, ни шевелюр, - и в горле застревают английского огрызки. Но я подхожу и губми шевелю - как будто через стекло разговариваю по-английски. "Сидишь, глазами буржуев охлопана. Чем обнадежена? Дура из дур". А девушке слышится: "Опен, опен ди дор". "Что тебе заботиться о чужих усах? Вот... посадили... как дуру еловую". А у девушки фантазия раздувает паруса, и слышится девушке: "Ай лов ю". Я злею: "Выйдь, окно разломай, - а бритвы раздай для жирных горл". Девушке мнится: "Май, май горл". Выходит фантазия из рамок и мерок - и я кажусь красивый и толстый. И чудится девушке - влюбленный клерк на ней жениться приходит с Волстрит. И верит мисс, от счастья дрожа, что я - долларовый воротила, что ей уже в других этажах готовы бесплатно и стол и квартира. Как врезать ей в голову мысли-ножи, что русским известно другое средство, как влезть рабочим во все этажи без грез, без свадеб, без жданий наследства. Без руля и без ветрил На эфирном океане, там, где тучи-борода, громко плавает в тумане радио-белиберда. Утро. На столике стоит труба. И вдруг как будто трубу прорвало, в перепонку в барабанную забубнила, груба: "Алло! Алло!! Алло!!! Алло!!!!" А затем - тенорок (держись, начинается!): "Товарищи, слушайте очередной урок, как сохранить и полировать яйца". Задумался, заволновался, бросил кровать, в мозгах темно, как на дне штолен. - К чему ж мне яйца полировать? К пасхе, што ли?! - Настраиваю приемник на новый лад. Не захочет ли новая волна порадовать? А из трубы - замогильный доклад, какая-то ведомственная чушь аппаратова. Докладец полтора часа прослушав, стал упадочником и затосковал. И вдруг... встрепенулись восторженные уши: "Алло! Последние новости! Москва". Но тотчас в уши писк и фырк. Звуки заскакали, заиграли в прятки - это широковещательная Уфы дует в хвост широковещательную Вятки. Наконец из терпения вывели и меня. Трубку душу, за горло взявши, а на меня посыпались имена: Зины, Егора, Миши, Лели, Яши! День промучившись в этом роде, ложусь, а радио бубнит под одеяло: "Во саду аль в огороде девица гуляла". Не заснешь, хоть так ложись, хоть иначе, С громом во всем теле крою дедушку радиопередачи и бабушку радиопочтелей. Дремлют штаты в склепах зданий. Им не радость, не печаль, им в грядущем нет желаний, им... - семь с половиной миллионов! - не жаль! Безработный Веселый автобус то фыркнет, то визгнет. Пока на Лубянку с вокзала свезен, в солидной "Экономической жизни" читаю: "Строительный сорван сезон". Намокла мосполиграфская вывеска. Погода годится только для рыб. Под вывеской, место сухое выискав, стоят безработные маляры. Засохшими пальмами высятся кисти, им хочется краской обмахивать дом. Но - мало строек, и фартучный хвистик висит обмокшим собачьим хвостом. В окраске фасадов дождя перебои, а небо расцветкой похоже на белку. На солнце сменить бы ливней обои, на синьку сменить бы неба побелку! Но кто-то где-то кому-то докладывал "О перспективе, о срыве сезона". А эти собрались на месяц и на два... Стоят, голодая, бездельно и сонно. Вращали очками по цементо-трестам, чтоб этот обойщик и этот маляр пришел бы и стал бы об это вот место стоять, безработной лапой моля. Быть может, орудовали и вредители, чтоб безработные смачно и всласть ругали в бога, крыли в родителей и мать, и душу, и время, и власть. Дельцов ревизуют. Ярится перо. Набит портфель. Карандаш отточен. Но нас, и особенно маляров, интересует очень и очень: быть может, из трестов некая знать за это живет в Крыму, хорошея? Нам очень и очень хотелось бы знать, кому за срыв надавали по шее? Мы знаем всё из газетного звона, но нас бы другое устроило знанье: раскрыть бы дельцов по срывам сезона и выгнать - еще зимою, - заранее! Мы знаем, не сгинет враз безработица - разрухи с блокадой законное чадо, но если сезоны сознательно портятся - вредителю нет пощады. Бей белых и зеленых 1 Жизнь - фонтан. Открывайте и пейте-ка! Забульбулькало в горлышке узком. Обнимай бутылки, поэтика! Вторьте пробкам, театр и музыка! Заучена песня раньше азов, - поют, кутежами балованы, - как Аристотель, мудрец-филозоф, пропил свои панталоны. 2 Душу пуншем и шуткой греючи над омаром с фарфоровых блюд, ты спроси Александр Сергеича: - Что вы любите? - "Я? Люблю - и блеск, и шум, и говор балов, и в час пирушки холостой шипенье пенистых бокалов и пунша пламень голубой". Прекрасной дамы тень сквозная мелькнет в бутылочной длине, - а пьяный Блок бубнит: "Я знаю, я знаю - истина в вине". Пенится бокал золоторунный... Петербурговы буруны черных роз намели пучки... "И тотчас же в ответ что-то грянули струны, исступленно запели смычки". А Северянин в эти разливы струн и флейтин влез прейскурантом вин: "Как хорошо в буфете пить крем-дэ-мандарин". Сдавались флейты пастушеским дудкам; колючками рифм, как репей, Сергей Есенин пристал к проституткам: "Пей, выдра, пей!" Куда пойдешь?! И годы назад Маяковский мечтал и мяк, сидел в пролетавших ночах, "глаза уткнув в желтоглазый коньяк". А "Травиаты" из театров, из маленьких и больших, расканареивались по воздушной волне... Пей и подпевай, безголос и фальшив: "Налейте, налейте бокалы полней!" Пока заморские шипучие тринкены лакали дворяне, тянул народ, забитый и закриканный, бочки разной дряни. Попы поощряли: "Терпите, братие, пейте, причащайтесь, как велит вседержитель, На Руси веселие пити, не можно без водки жити". И под скрип телег, и под луч луны пили и зиму и лето... Аж выводились под Москвою белые слоны и змеи - зеленого цвета. 3 Не нам о богатых песней казниться. - Пейте, господа! Услужливо греет разная Ницца наследство ваших подагр. Мы там, где небо взамен потолка, с тобою, нищь и голь. Тебе времена в коммуну толкать, - но встанет четверть - и вся недолга, и топит борьбу алкоголь. 4 Мылом-цифрами смойте с водки поэтический грим красотки. Копытом по книге ступай, вино, четверкой своей свиной. 5 В рабочий подвал, вонючий и нищий, прохрюкало пьяное рыло свинищи: "Не сетуй на жизнь, подвалом задушенную, построит водка жилплощадь воздушную. Зачем бороться тебе из-за платы, сивуха разделает в бархат заплаты. Чего подыматься, расправой грозя им, - напьешься и станешь банкир и хозяин". И вместо того, чтоб к винтовке и бомбе, - к бутылке тянули руки обе. Панель метет бороденка-веник. Вино - творец черепах. И вдруг черепаха встает с четверенек, бутылкой громит черепа. Рвет Ниагарой, - слюнявый, матовый. И режет визг тишину: на пятерню волосенки наматывая, муж ликбезит жену. 6 Посмотрите только - дети алкоголика. Будет папа крыть и рвать. Прячься за шкапы, лезь под кровать. Фонарей сияние. Телом - клопики, рты - обезьяньи, узкие лобики. Олька да Колька, дети алкоголика. 7 Разлегся... распластан рвотною лужею... Ноздря - носорога сдует. Теперь какое он, к черту, оружие - лежит, разряжён вхолостую. Пожаром губ ища глоток, храпит на весь куток. А с неба убран звезд лоток: - Вставай, пора - гудок! - Выспись, вытрезвись, повремени. Но ждет завод, раздымясь. Как в мясорубку, тащит в ремни кило проспиртованных мяс. А песня хрипит, под гармонь сложена: "Пей, пропивай, что пропьем, наживем". Завод и деньга, пиджак и жена, - словом - жизнь пропита живьем. Заглохший завод обступило репье, загнали в бутыль казну и тряпье, потоплено донцем низом... А што, товарищ, если пропьем, как брюки, и коммунизм? 8 Всосалась в горлышко узкое братва Орехово-зуевская. Не хватает ни платья, ни корма, но пьянее дыма - Сормово. От пионеров до старцев пьет, выпивает Ярцево. Царит бутыль и орет уже: - Гоните жратву и жертвы! - четырежды кроет пьяный бюджет нищие наши бюджеты. Когда, грамотеев по школам творя, надсаживаем буквой глотки, встают из-за каждого букваря четыре бутылки водки. Когда четвертной на починку мостов не выудишь из кошелька, любой с удовольствием тратит сто, чтоб, ноги ломая, валялся пластом У двери пивной и шинка. 9 Пьяному водка всего превыше. "Поэма? Какая такая? Как же не пимши?! Мы привыкши". И стих отбросил, икая. Но ты - комсомолец, и волю твою не смяла болезнь, горька. Здоровье на знамя! За юность воюй! Петлей врага зааркань. 10 Чтоб коммунизм не пропили мы, победу пьянкой развея, серой змеею фильмы задушим зеленого змея. Разыщем животных - и двинем на них! И после атак и засад загоним белых слонов и слоних в решетчатый зоосад. Беспризорщина Эта тема еще не изоранная. Смотрите котлам асфальтовым в зев! Еще копошится грязь беспризорная - хулиганья бесконечный резерв. Сгинули мать и отец и брат его в дни, что волжский голод прорвал. Бросили их волгари с-под Саратова, бросила их с-под Уфы татарва. Детей возить стараемся в мягком. Усадим их на плюшевом пуфе. А этим, усевшимся, пользуясь мраком, грудные клетки ломает буфер. Мы смотрим своих детишек в оба: ласкаем, моем, чистим, стрижем. А сбоку растут болезни и злоба, и лезвие финки от крови рыжо. Школа - кино америколицее; дав контролерше промежду глаз, учится убегать от милиции, как от полиции скачет Дуглас. Таких потом не удержишь Мууром - стоит, как в море риф. Сегодня расти деловито и хмуро столбцы помогающих цифр! Привыкшие к щебету ангела-ротика, слов беспризорных продумайте жуть: "Отдайте сумку, гражданка-тетенька, а то укушу, а то заражу". Меж дум, приходящих, страну наводня, на лоб страны, невзгодами взморщенный, в порядок года, месяца, дня поставьте лозунг: - Борьба с беспризорщиной. Блек энд уайт Если Гавану окинуть мигом - рай-страна, страна что надо. Под пальмой на ножке стоят фламинго. Цветет коларио по всей Ведадо. В Гаване все разграничено четко: у белых доллары, у черных - нет. Поэтому Вилли стоит со щеткой у "Энри Клей энд Бок, лимитед". Много за жизнь повымел Вилли - одних пылинок целый лес, - поэтому волос у Вилли вылез, поэтому живот у Вилли влез. Мал его радостей тусклый спектр: шесть часов поспать на боку, да разве что вор, портовой инспектор, кинет негру цент на бегу. От этой грязи скроешься разве? Разве что стали б ходить на голове. И то намели бы больше грязи: волосьев тыщи, а ног - две. Рядом шла нарядная Прадо. То звякнет, то вспыхнет трехверстный джаз. Дурню покажется, что и взаправду бывший рай в Гаване как раз. В мозгу у Вилли мало извилин, мало всходов, мало посева. Одно единственное вызубрил Вилли тверже, чем камень памятника Масео: "Белый ест ананас спелый, черный - гнилью моченый. Белую работу делает белый, черную работу - черный". Мало вопросов Вилли сверлили. Но один был закорюка из закорюк. И когда вопрос этот влезал в Вилли, щетка падала из Виллиных рук. И надо же случиться, чтоб как раз тогда к королю сигарному Энри Клей пришел, белей, чем облаков стада, величественнейший из сахарных королей. Негр подходит к туше дебелой: "Ай бэг ёр пардон, мистер Брэгг! Почему и сахар, белый-белый, должен делать черный негр? Черная сигара не идет в усах вам - она для негра с черными усами. А если вы любите кофий с сахаром, то сахар извольте делать сами". Такой вопрос не проходит даром. Король из белого становится желт. Вывернулся король сообразно с ударом, выбросил обе перчатки и ушел. Цвели кругом чудеса ботаники. Бананы сплетали сплошной кров. Вытер негр о белые подштанники руку, с носа утершую кровь. Негр посопел подбитым носом, поднял щетку, держась за скулу. Откуда знать ему, что с таким вопросом надо обращаться в Коминтерн, в Москву? Богомольное Большевики надругались над верой православной. В храмах-клубах - словесные бои. Колокола без языков - немые словно. По божьим престолам похабничают воробьи. Без веры и нравственность ищем напрасно. Чтоб нравственным быть - кадилами вей. Вот Мексика, например, потому и нравственна, что прут богомолки к вратам церквей, Кафедраль - богомольнейший из монашьих институтцев. Брат "Notre Dame'a"* на площади, - а около, запружена народом, "Площадь Конституции", в простонародии - "Площадь Сокола". Блестящий двенадцатицилиндровый Пакард остановил шофер, простоватый хлопец. - Стой, - говорит, - помолюсь пока...- донна Эсперанца Хуан-де-Лопец. Нету донны ни час, ни полтора. Видно, замолилась. Веровать так веровать. И снится шоферу - донна у алтаря. Парит голубочком душа шоферова. А в кафедрале безлюдно и тихо: не занято в соборе ни единого стульца. С другой стороны у собора - выход сразу на четыре гудящие улицы. Донна Эсперанца выйдет как только, к донне дон распаленный кинется. За угол! Улица "Изабелла Католика", а в этой улице - гостиница на гостинице. А дома - растет до ужина свирепость мужина. У дона Лопеца терпенье лопается. То крик, то стон испускает дон. Гремит по квартире тигровый соло: - На восемь частей разрежу ее! - И, выдрав из уса в два метра волос, он пробует сабли своей остриё. - Скажу ей: "Иначе, сеньора, лягте-ка! Вот этот кольт ваш сожитель до гроба!" - И в пумовой ярости - все-таки практика! - сбивает с бутылок дюжину пробок; Гудок в два тона - приехала донна. Еще и рев не успел уйти за кактусы ближнего поля, а у шоферских виска и груди нависли клинок и пистоля. - Ответ или смерть! Не вертеть вола! Чтоб донна не могла запираться, ответь немедленно, где была жена моя Эсперанца? - - О дон-Хуан! В вас дьяволы злобятся. Не гневайте божью милость. Донна Эсперанца Хуан-де-Лопец сегодня усердно молилась. * Собор Парижской богоматери Божественная картинка Христу причинили бы много обид, но богу помог товарищ Лебит. Он, приведя резоны разные, по-христиански елку празднует. Что толку в поздних упреках колких. Сидите, Лебит, на стихах, как на елке. Братья писатели Очевидно, не привыкну сидеть в «Бристоле», пить чай, построчно врать я,— опрокину стаканы, взлезу на столик. Слушайте, литературная братия! Сидите, глазенки в чаишко канув. Вытерся от строчения локоть плюшевый. Подымите глаза от недопитых стаканов. От косм освободите уши вы. Вас, прилипших к стене, к обоям, милые, что вас со словом свело? А знаете, если не писал, разбоем занимался Франсуа Виллон. Вам, берущим с опаской и перочинные ножи, красота великолепнейшего века вверена вам! Из чего писать вам? Сегодня жизнь в сто крат интересней у любого помощника присяжного поверенного. Господа поэты, неужели не наскучили пажи, дворцы, любовь, сирени куст вам? Если такие, как вы, творцы — мне наплевать на всякое искусство. Лучше лавочку открою. Пойду на биржу. Тугими бумажниками растопырю бока. Пьяной песней душу выржу в кабинете кабака. Под копны волос проникнет ли удар? Мысль одна под волосища вложена: «Причесываться? Зачем же?! На время не стоит труда, а вечно причесанным быть невозможно». 1917 Бродвей Асфальт - стекло. Иду и звеню. Леса и травинки - сбриты. На север с юга идут авеню, на запад с востока - стриты. А между - (куда их строитель завез!) - дома невозможной длины. Одни дома длиной до звезд, другие - длиной до луны. Янки подошвами шлепать ленив: простой и курьерский лифт. В 7 часов человечий прилив, В 17 часов - отлив. Скрежещет механика, звон и гам, а люди замелдяют жевать чуингам, чтоб бросить: "Мек моней?" Мамаша грудь ребенку дала. Ребенок с каплями из носу, сосет как будто не грудь, а доллар - занят серьезным бизнесом. Работа окончена. Тело обвей в сплошной электрический ветер. Хочешь под землю - бери собвей, на небо - бери элевейтер. Вагоны едут и дымам под рост, и в пятках домовьих трутся, и вынесут хвост на Бруклинский мост, и спрячут в норы под Гудзон. Тебя ослепило, ты осовел. Но, как барабанная дробь, из тьмы по темени: "Кофе Максвел гуд ту ди ласт дроп". А лампы как станут ночь копать, ну, я доложу вам - пламечко! Налево посмотришь - мамочка мать! Направо - мать моя мамочка! Есть что поглядеть московской братве. И за день в конец не дойдут. Это Нью-Йорк. Это Бродвей. Гау ду ю ду! Я в восторге от Нью-Йорка города. Но кепчонку не сдерну с виска. У советски собственная гордость: на буржуев смотрим свысока. 6 августа 1925, Нью-Йорк Бруклинский мост Издай, Кулидж, радостный клич! На хорошее и мне не жалко слов. От похвал красней, как флага нашего материйка, хоть вы и разъюнайтед стетс оф Америка. Как в церковь идет помешавшийся верующий, как в скит удаляется, строг и прост, 1925 Будь готов! Уверяла дурой дура: нам не дело-де до Рура. Из-за немцев, за германцев лбам-де русским не ломаться. Что, мол, Англия - за морем, от нее нам мало горя! Пусть, мол, прет к Афганистану: беспокоиться не стану. Эти речи тем, кто глуп. Тот, кто умный, смотрит в глубь. Если где елозит Юз, намотай себе на ус, а повел Керзон рукой, намотай на ус другой. А на третий (если есть) намотай о Польше весть. Мы винтовку рады кинуть, но глядим врагу за спину. Не таится ль за спиной Врангель тот или иной. У буржуя, у француза, пуд-кулак, колодезь-пузо - сыт не будешь немцем голым. Тянет их и к нашим горлам. Что ж лежать на печке дома? Нет, рассейся наша дрема. Что и где и как течет - все берите на учет! В нашей войсковой газете все страницы проглазейте. Разгремим на сто ладов: стой на страже - будь готов! Бумажные ужасы (Ощущения Владимира Маяковского) Если б в пальцах держал земли бразды я, я бы землю остановил на минуту: - Внемли! Слышишь, перья скрипят механические и простые, как будто зубы скрипят у земли? - Человечья гордость, смирись и улягся! Человеки эти - на кой они лях! Человек постепенно становится кляксой на огромных важных бумажных полях. По каморкам ютятся людские тени. Человеку - сажень. А бумажке? Лафа! Живет бумажка во дворцах учреждений, разлеглась на столах, кейфует в шкафах. Вырастает хвост на сукно в магазине, без галош нога, без перчаток лапа. А бумагам? Корзина лежит на корзине, и для тела "дел" - миллионы папок. У вас на езду червонцы есть ли? Вы были в Мадриде? Не были там! А этим бумажкам, чтоб плыли и ездили, еще возносят новый почтамт! Стали ножки-клипсы у бывших сильных, заменили инструкции силу ума. Люди медленно сходят на должность посыльных, в услужении у хозяев - бумаг. Бумажищи в портфель умещаются еле, белозубую обнажают кайму. Скоро люди на жительство влезут в портфели, а бумаги - наши квартиры займут. Вижу в будущем - не вымыслы мои: рупоры бумаг орут об этом громко нам - будет за столом бумага пить чаи, человечек под столом валяться скомканным, Бунтом встать бы, развить огневые флаги, рвать зубами бумагу б, ядрами б выть... Пролетарий, и дюйм ненужной бумаги, как врага своего, вконец ненавидь. В 12 часов по ночам Прочел: "Почила в бозе..." Прочел и сел в задумчивой позе. Неприятностей этих потрясающее количество. Сердце тоской ободрано. А тут еще почила императрица, государыня Мария Феодоровна. Париж печалью ранен... Идут князья и дворяне в храм на "рю Дарю". Старухи... наружность жалка... Из бывших фрейлин мегеры встают, волоча шелка... За ними в мешках-пиджаках из гроба встают камергеры. Где ваши ленты андреевские? На помочи лент отрезки пошли, штаны волоча... Скрываясь от ламп от резких, в одном лишь лысинном блеске, в двенадцать часов ПО НОЧАМ из гроба, тише, чем мыши, мундиры пропив и прожив, из гроба выходят "бывшие" сенаторы и пажи. Наморщенные, как сычи, встают казаки-усачи, а свыше блики упали на лики их вышибальи. Ссыпая песок и пыль, из общей могилы братской выходят чины и столпы России императорской... Смотрю на скопище это. Явились... сомнений нет, они с того света... или я на тот свет. На кладбищах не пляшут лихо... Но не буду печаль корчить. Королевы и королихи, становитесь в очередь. В авто "Какая очаровательная ночь!" "Эта, (указывает на девушку), что была вчера, та?" Выговорили на тротуаре "поч- перекинулось на шины та". Город вывернулся вдруг. Пьяный на шляпы полез. Вывески разинули испуг. Выплевывали то "О", то "S". А на горе, где плакало темно и город робкий прилез, поверилось: обрюзгло "О" и гадко покорное "S". В мировом масштабе Пишу про хулиганов, как будто нанятый, - целую ночь и целый день. Напишешь, а люди снова хулиганят, все - кому не лень. ----- Хулиган обычный, что домашний зверик, ваша не померкнет слава ли рядом с тем, что учинил Зеверинг над рабочей демонстрацией в Бреславле? Весть газетная, труби погромче! Ярче, цифры из расстрелянного списка! Жмите руки, полицейский президент и хулиган-погромщик, нападающий на комсомол в Новосибирске! ----- В Чемберлене тоже не заметно лени (будем вежливы при их высоком сане), но не встанет разве облик Чемберлений над погромом, раздраконенным в Вансяне? Пушки загремели, с канонерок грянув. Пристань трупами полна. Рядом с этим 40 ленинградских хулиганов - уголовная бездарная шпана. ----- А на Маньчжурии, за линией идущей сквозь Китай дороги, Сидит Чжан Цзо-лин со своей Чжан Цзо-линией, на стол положивши ноги. Маршал! А у маршалов масштабы крупные, и какой ему, скажите, риск... Маршал расшибает двери клубные, окна школьные разносит вдрызг. Здешняя окраинная рвань и вонь, на поклон к учителю идите, пожимай же чжанцзолинову ладонь, мелкий клубный хулиган-вредитель! ----- Конечно, должны войти и паны в опись этой шпаны. Десяток банд коренится в лесах на польской границе. ----- Не время ль кончать с буржуями спор? Не время ль их причесать? Поставьте такие дела на разбор в 24 часа! Пора на очередь поставить вопрос о делах мандаринства и панства. Рабочие мира, прекратите рост международного хулиганства! Вам! Вам, проживающим за оргией оргию, имеющим ванную и теплый клозет! Как вам не стыдно о представленных к Георгию вычитывать из столбцов газет? Знаете ли вы, бездарные, многие, думающие нажраться лучше как,- может быть, сейчас бомбой ноги выдрало у Петрова поручика?.. Если он приведенный на убой, вдруг увидел, израненный, как вы измазанной в котлете губой похотливо напеваете Северянина! Вам ли, любящим баб да блюда, жизнь отдавать в угоду?! Я лучше в баре блядям буду подавать ананасную воду! 1915 Версаль По этой дороге, спеша во дворец, бесчисленные Людовики трясли в шелках золоченых каретц телес десятипудовики. И ляжек своих отмахав шатуны, по ней, марсельезой пропет, плюя на корону, теряя штаны, бежал из Парижа Капет. Теперь по ней веселый Париж гоняет авто рассияв, - кокотки, рантье, подсчитавший барыш, американцы и я. Версаль. Возглас первый: "Хорошо жили стервы!" Дворцы на тыщи спален и зал - и в каждой и стол и кровать. Таких вторых и построить нельзя - хоть целую жизнь воровать! А за дворцом, и сюды и туды, чтоб жизнь им была свежа, пруды, фонтаны, и снова пруды с фонтаном из медных жаб. Вокруг, в поощренье жантильных манер, дорожки полны статуями - везде Аполлоны, а этих Венер безруких, - так целые уймы. А дальше - жилья для их Помпадурш - Большой Трианон и Маленький. Вот тут Помпадуршу водили под душ, вот тут помпадуршины спаленки. Смотрю на жизнь - ах, как не нова! Красивость - аж дух выматывает! Как будто влип в акварель Бенуа, к каким-то стишкам Ахматовой. Я все осмотрел, поощупал вещи. Из всей красотищи этой мне больше всего понравилась трещина на столике Антуанетты. В него штыка революции клин вогнали, пляша под распевку, когда санкюлоты поволокли на эшафот королевку. Смотрю, а все же - завидные видики! Сады завидные - в розах! Скорей бы культуру такой же выделки, но в новый, машинный розмах! В музеи вот эти лачуги б вымести! Сюда бы - стальной и стекольный рабочий дворец миллионной вместимости, - такой, чтоб и глазу больно. Всем, еще имеющим купоны и монеты, всем царям - еще имеющимся - в назидание: с гильотины неба, головой Антуанетты, солнце покатилось умирать на зданиях. Расплылась и лип и каштанов толпа, слегка листочки ворся. Прозрачный вечерний небесный колпак закрыл музейный Версаль. Весенняя ночь Мир теплеет с каждым туром, хоть белье сушиться вешай, и разводит колоратуру соловей осоловевший. В советских листиках майский бред, влюбленный весенний транс. Завхоз, начканц, комендант и зампред играют в преферанс. За каждым играющим - красный стаж длинит ежедневно времен река, и каждый стоял, как верный страж, на бывшем обломке бывших баррикад. Бивал комендант фабрикантов-тузов, поддав прикладом под зад, а нынче улыбка под чернью усов - купил козырного туза. Начканц пудами бумаги окидан и все разворотит, как лев, а тут у него пошла волокита, отыгрывает семерку треф. Завхоз - у него продовольствия выбор по свежести всех первей, а он сегодня рад, как рыба, полной руке червей. И вдруг объявляет сам зампред на весь большевизм запрет: "Кто смел паршивою дамой бить - кого? - моего короля!" Аж герб во всю державную прыть вздымался, крылами орля. Кого не сломил ни Юденич, ни Врангель, ни пушки на холмах - того доконала у ночи в овраге мещанская чухлома. Немыслимый дух ядовит и кисл, вулканом - окурков гора... А был же - честное слово!! - смысл в ликующем слове - "игра". Как строить с вами культурный Октябрь, деятельной лени пленные? Эх, перевесть эту страсть хотя б - на паровое отопление! Весна (В газетах пишут какие-то дяди) В газетах пишут какие-то дяди, что начал любовно постукивать дятел. Скоро вид Москвы скопируют с Ниццы, цветы создадут по весенним велениям. Пишут, что уже синицы оглядывают гнезда с любовным вожделением. Газеты пишут: дни горячей, налетели отряды передовых грачей. И замечает естествоиспытательское око, что в березах какая-то циркуляция соков. А по-моему - дело мрачное: начинается горячка дачная. Плюнь, если рассказывает какой-нибудь шут, как дачные вечера милы, тихи. Опишу хотя б, как на даче выделываю стихи. Не растрачивая энергию средь ерундовых трат, решаю твердо писать с утра. Но две девицы, и тощи и рябы, заставили идти искать грибы. Хожу в лесу-с, на каждой колючке распинаюсь, как Иисус. Устав до того, что не ступишь на ноги, принес сыроежку и две поганки. Принесши трофей, еле отделываюсь от упомянутых фей. С бумажкой лежу на траве я, и строфы спускаются, рифмами вея. Только над рифмами стал сопеть, и - меня переезжает кто-то на велосипеде. С балкона, куда уселся, мыча, сбежал во внутрь от футбольного мяча. Полторы строки намарал - и пошел ловить комара. Опрокинув чернильницу, задув свечу, подымаюсь, прыгаю, чуть не лечу. Поймал, и при свете мерцающих планет рассматриваю - хвост малярийный или нет? Уселся, но слово замерло в горле. На кухне крик: - Самовар сперли! - Адамом, во всей первородной красе, бегу за жуликами по василькам и росе, Отступаю от пары бродячих дворняжек, заинтересованных видом юных ляжек. Сел в меланхолии. В голову ни строчки не лезет более. Два. Ложусь в идиллии. К трем часам - уснул едва, а четверть четвертого уже разбудили. На луже, зажатой берегам в бока, орет целуемая лодочникова дочка... "Славное море - священный Байкал, Славный корабль - омулевая бочка". Весна (Город зимнее снял) Город зимнее снял. Снега распустили слюнки. Опять пришла весна, глупа и болтлива, как юнкер. Взяточники Дверь. На двери - "Нельзя без доклада". Под Марксом, в кресло вкресленный, с высоким окладом, высок и гладок, сидит облеченный ответственный. На нем контрабандный подарок - жилет, в кармане - ручка на страже, в другом уголочком торчит билет с длиннющим подчищенным стажем. Весь день - сплошная работа уму. На лбу - непролазная дума: кому ему устроить куму, кому приспособить кума? Он всюду пристроил мелкую сошку, везде у него по лазутчику. Он знает, кому подставить ножку и где иметь заручку. Каждый на месте: невеста - в тресте, кум - в Гум, брат - в наркомат. Все шире периферия родных, и в ведомостичках узких не вместишь всех сортов наградных - спецставки, тантьемы, нагрузки! Он специалист, но особого рода: он в слове мистику стер. Он понял буквально "братство народов" как счастье братьев, теть и сестер. Он думает: как сократить ему штаты? У Кэт не глаза, а угли... А может быть, место оставить для Наты? У Наты формы округлей. А там в приемной - сдержанный гул, и воздух от дыма спирается. Ответственный жмет плечьми: - Не могу! Нормально... Дела разбираются! Зайдите еще через день-другой... - Но дней не дождаться жданных. Напрасно проситель согнулся дугой. - Нельзя... Не имеется данных!- Пока поймет! Обшаркав паркет, порывшись в своих чемоданах, проситель кладет на суконце пакет с листами новейших данных. Простился. Ладонью пакет заслоня - взрумянились щеки-пончики,- со сладострастием, пальцы слюня, мерзавец считает червончики. А давший по учрежденью орет, от правильной гневности красен: - Подать резолюцию!- И в разворот - во весь!- на бумаге: "Согласен"! Ответственный мчит в какой-то подъезд. Машину оставил по праву. Ответственный ужин с любовницей ест, ответственный хлещет "Абрау". Любовницу щиплет, весел и хитр. - Вот это подарочки Сонечке: Вот это, Сонечка, вам на духи. Вот это вам на кальсончики... - Такому в краже рабочих тыщ для ширмы октябрьское зарево. Он к нам пришел, чтоб советскую нищь на кабаки разбазаривать. Я белому руку, пожалуй, дам, пожму, не побрезгав ею. Я лишь усмехнусь: - А здорово вам наши намылили шею!- Укравшему хлеб не потребуешь кар. Возможно простить и убийце. Быть может, больной, сумасшедший угар в душе у него клубится. Но если скравший этот вот рубль ладонью ладонь мою тронет, я, руку помыв, кирпичом ототру поганую кожу с ладони. Мы белым едва обломали рога; хромает пока что одна нога,- для нас, полусытых и латочных, страшней и гаже любого врага взяточник. Железный лозунг партией дан. Он нам недешево дался! Долой присосавшихся к нашим рядам и тех, кто к грошам присосался! Нам строиться надо в гигантский рост, но эти обсели кассы. Каленым железом выжжет нарост партия и рабочие массы. 1926 Во весь голос Первое вступление в поэму Уважаемые товарищи потомки! Роясь в сегодняшнем окаменевшем дерьме, наших дней изучая потемки, вы, возможно, спросите и обо мне. И, возможно, скажет ваш ученый, кроя эрудицией вопросов рой, что жил-де такой певец кипяченой и ярый враг воды сырой. Профессор, снимите очки-велосипед! Я сам расскажу о времени и о себе. Я, ассенизатор и водовоз, революцией мобилизованный и призванный, ушел на фронт из барских садоводств поэзии — бабы капризной. Засадила садик мило, дочка, дачка, водь и гладь — сама садик я садила, сама буду поливать. Кто стихами льет из лейки, кто кропит, набравши в рот — кудреватые Митрейки, мудреватые Кудрейки — кто их к черту разберет! Нет на прорву карантина — мандолинят из-под стен: «Тара-тина, тара-тина, т-эн-н...» Неважная честь, чтоб из этаких роз мои изваяния высились по скверам, где харкает туберкулез, где б... с хулиганом да сифилис. И мне агитпроп в зубах навяз, и мне бы строчить романсы на вас,— доходней оно и прелестней. Но я себя смирял, становясь на горло собственной песне. Слушайте, товарищи потомки, агитатора, горлана-главаря. Заглуша поэзии потоки, я шагну через лирические томики, как живой с живыми говоря. Я к вам приду в коммунистическое далеко не так, как песенно-есененный провитязь. Мой стих дойдет через хребты веков и через головы поэтов и правительств. Мой стих дойдет, но он дойдет не так,— не как стрела в амурно-лировой охоте, не как доходит к нумизмату стершийся пятак и не как свет умерших звезд доходит. Мой стих трудом громаду лет прорвет и явится весомо, грубо, зримо, как в наши дни вошел водопровод, сработанный еще рабами Рима. В курганах книг, похоронивших стих, железки строк случайно обнаруживая, вы с уважением ощупывайте их, как старое, но грозное оружие. Я ухо словом не привык ласкать; ушку девическому в завиточках волоска с полупохабщины не разалеться тронуту. Парадом развернув моих страниц войска, я прохожу по строчечному фронту. Стихи стоят свинцово-тяжело, готовые и к смерти и к бессмертной славе. Поэмы замерли, к жерлу прижав жерло нацеленных зияющих заглавий. Оружия любимейшего род, готовая рвануться в гике, застыла кавалерия острот, поднявши рифм отточенные пики. И все поверх зубов вооруженные войска, что двадцать лет в победах пролетали, до самого последнего листка я отдаю тебе, планеты пролетарий. Рабочего громады класса враг — он враг и мой, отъявленный и давний. Велели нам идти под красный флаг года труда и дни недоеданий. Мы открывали Маркса каждый том, как в доме собственном мы открываем ставни, но и без чтения мы разбирались в том, в каком идти, в каком сражаться стане. Мы диалектику учили не по Гегелю. Бряцанием боев она врывалась в стих, когда под пулями от нас буржуи бегали, как мы когда-то бегали от них. Пускай за гениями безутешною вдовой плетется слава в похоронном марше — умри, мой стих, умри, как рядовой, как безымянные на штурмах мерли наши! Мне наплевать на бронзы многопудье, мне наплевать на мраморную слизь. Сочтемся славою — ведь мы свои же люди,— пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм. Потомки, словарей проверьте поплавки: из Леты выплывут остатки слов таких, как «проституция», «туберкулез», «блокада». Для вас, которые здоровы и ловки, поэт вылизывал чахоткины плевки шершавым языком плаката. С хвостом годов я становлюсь подобием чудовищ ископаемо-хвостатых. Товарищ жизнь, давай быстрей протопаем, протопаем по пятилетке дней остаток. Мне и рубля не накопили строчки, краснодеревщики не слали мебель на дом. И кроме свежевымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего но надо. Явившись в Це Ка Ка идущих светлых лет, над бандой поэтических рвачей и выжиг я подыму, как большевистский партбилет, все сто томов моих партийных книжек. 1929-1930 Военно-морская любовь По морям, играя, носится с миноносцем миноносица. Льнет, как будто к меду осочка, к миноносцу миноносочка. И конца б не довелось ему, благодушью миноносьему. Вдруг прожектор, вздев на нос очки, впился в спину миноносочки. Как взревет медноголосина: "Р-р-р-астакая миноносина!" Прямо ль, влево ль, вправо ль бросится, а сбежала миноносица. Но ударить удалось ему по ребру по миноносьему. Плач и вой морями носится: овдовела миноносица. И чего это несносен нам мир в семействе миноносином? 1915 Вонзай самокритику! Наш труд сверкает на "Гиганте", сухую степь хлебами радуя. Наш труд блестит. Куда ни гляньте, встает фабричною оградою, Но от пятна и солнца блеск не смог застраховаться, - то ляпнет нам пятно Смоленск, то ляпнут астраханцы. Болезнь такая глубока, не жди, газеты пока статейным гноем вытекут, - ножом хирурга в бока вонзай самокритику! Не на год, не для видика такая критика. Не нам критиковать крича для спорта горластого, нет, наша критика - рычаг и жизни и хозяйства. Страна Советов, чисть себя - нутро и тело, чтоб, чистотой своей блестя, республика глядела. Чтоб не шатать левей, правей домину коммунизма, шатающихся проверь своим рабочим низом. Где дурь, где белых западня, где зава окружит родня - вытравливай от дня до дня то ласкою, то плетью, чтоб быстро бы страну поднять, идя по пятилетью. Нам критика из года в год нужна, запомните, как человеку - кислород, как чистый воздух - комнате. Вопль кустаря Товарищ писатель, о себе ори: "Зарез - какие-то выродцы. Нам надоело, что мы кустари. - Хотим механизироваться", Подошло вдохновение - писать пора. Перо в чернильницу - пожалте бриться: кляксой на бумагу упадает с пера маринованная в чернилах мокрица. Вы, писатели, земельная соль - с воришками путаться зазорно вам. А тут из-за "паркера" изволь на кражу подбивать беспризорного, Начнешь переписывать - дорога машинистка. Валяются рукописи пуд на пуде. А попробуй на машинистке женись-ка - она и вовсе писать не будет. Редактору надоест глазная порча от ваших каракулей да строчек. И он напечатает того, кто разборчив, у которого лучше почерк. Писатели, кто позаботится о вас? Ведь как писатели бегают! Аж хвост отрастишь, получаючи аванс, аж станешь кобылой пегою. Пешком бесконечные мили коси, - хотя бы ездить по таксе бы! Но сколько червей накрутит такси, тоже - удовольствие так себе. Кустарю действительно дело табак - богема и кабак. Немедля избавителя мы назовем всем, кто на жизнь злятся. Товарищ, беги и купи заем, заем индустриализации. Вырастет машинный город, выберемся из нищей запарки - и будет у писателя свой "форд", свой "ундервуд" и "паркер". Вот так я сделался собакой Ну, это совершенно невыносимо! Весь как есть искусан злобой. Злюсь не так, как могли бы вы: как собака лицо луны гололобой - взял бы и все обвыл. Нервы, должно быть... Выйду, погуляю. И на улице не успокоился ни на ком я. Какая-то прокричала про добрый вечер. Надо ответить: она - знакомая. Хочу. Чувствую - не могу по-человечьи. Что это за безобразие? Сплю я, что ли? Ощупал себя: такой же, как был, лицо такое же, к какому привык. Тронул губу, а у меня из-под губы - клык. Скорее закрыл лицо, как будто сморкаюсь. Бросился к дому, шаги удвоив. Бережно огибаю полицейский пост, вдруг оглушительное: "Городовой! Хвост!" Провел рукой и - остолбенел! Этого-то, всяких клыков почище, я не заметил в бешеном скаче: у меня из-под пиджака развеерился хвостище и вьется сзади, большой, собачий. Что теперь? Один заорал, толпу растя. Второму прибавился третий, четвертый. Смяли старушонку. Она, крестясь, что-то кричала про черта. И когда, ощетинив в лицо усища-веники, толпа навалилась, огромная, злая, я стал на четвереньки и залаял: Гав! гав! гав! 1915 Враги хлеба Кто не любит щи хлебать? Любят все. И поэтому к щам любому нужны хлеба: и рабочим, и крестьянам, и поэтам. Кому это выгодно, чтоб в наши дни рабочий сытым не был? Только врагам, - они одни шепчут: "Не давай хлеба..." Это они выходят на тракт, меж конскими путаются ногами, крестьянину шепчут: "Нарушь контракт - не хлебом отдай, а деньгами..." Это они затевают спор, в ухо зудят, не ленятся: "Крестьянин, советуем, гарнцевый сбор им не плати на мельнице..." Это они у проселка в грязи с самого раннего часика ловят и шепчут: "В лабаз вези, цена вздорожала у частника..." Они, учреждения загрязня, стараются (пока не увидели), чтоб шла конкуренция и грызня государственных заготовителей. Чтоб вновь, взвалив мешки и кульки, воскресла мешечная память, об этом стараются кулаки да дети дворян с попами. Но если тебе земля люба, к дворянам не льнешь лисицей, а хочешь, чтоб ели твои хлеба делатели машин и ситцев, - к амбарам советским путь держи! Чтоб наша республика здравствовала - частнику ни пуда ржи, миллионы пудов - государству! Всем Титам и Власам РСФСР По хлебным пусть местам летит, пусть льется песня басом. Два брата жили. Старший Тит жил с младшим братом Власом. Был у крестьян у этих дом превыше всех домишек. За домом был амбар, и в нем всегда был хлеба лишек. Был младший, Влас, умен и тих. А Тит был глуп, как камень. Изба раз расползлась у них, пол гнется под ногами. "Смерть без гвоздей, - промолвил Тит, - хоша мильон заплотишь, не то, что хату сколотить, и гроб не заколотишь". Тит горько плачет без гвоздей, а Влас обдумал случай и рек: "Чем зря искать везде, езжай, брат, в город лучше". Телега молнией летит. Тит снарядился скоро. Гвоздей достать поехал Тит в большой соседний город. Приехал в этот город Тит и с грустью смотрит сильной: труба чего-то не коптит над фабрикой гвоздильной. Вбегает за гвоздями Тит, но в мастерской холодной рабочий зря без дел сидит. "Я, - говорит, - голодный. Дай, Тит, рабочим хлеб взаймы, мы здесь сидим не жравши, а долг вернем гвоздями мы крестьянам, хлеба давшим". Взъярился Тит: "Не дам, не дам я хлеба дармоеду. Не дам я хлеба городам, и без гвоздя доеду". В село обратно Тит летит, - от бега от такого свалился конь. И видит Тит: оторвалась подкова. Пустяк ее приколотить, да нету ни гвоздишка. И стал в лесу в ночевку Тит, и Тит, и лошадишка. Нет ни коня, ни Тита нет... Селом ходили толки, что этих двух во цвете лет в лесу сожрали волки. Телега снова собралась. Не вспомнив Тита даже, в соседний город гонит Влас, - нельзя им без гвоздя же. Вбежал в гвоздильню умный Влас, рабочий дышит еле. "Коль хлеб не получу от вас, умру в конце недели". Влас молвил, Тита поумней. "Ну что ж, бери, родимый, наделаешь гвоздей и мне ужо заплатишь ими". Рабочий сыт, во весь свой пыл в трубу дымище гонит. Плуги, и гвозди, и серпы деревне мчит в вагоне. Ясней сей песни нет, ей-ей, кривые бросим толки. Везите, братцы, хлеб скорей, чтоб вас не съели волки. Вывескам Читайте железные книги! Под флейту золоченой буквы полезут копченые сиги и золотокудрые брюквы. А если веселостью песьей закружат созвездия "Магги"- бюро похоронныех процессий свои проведут саркофаги. Когда же, хмур и плачевен, загасит фонарные знаки, влюбляйтесь под небом харчевен в фаянсовых чайников маки! 1913 Вывод Не смоют любовь ни ссоры, ни версты. Продумана, выверена, проверена. Подъемля торжественно стих стокоперстый, клянусь - люблю неизменно и верно! 1922 Газетный день Рабочий утром глазеет в газету. Думает: "Нам бы работёшку эту! Дело тихое, и нету чище. Не то что по кузницам отмахивать ручища. Сиди себе в редакции в беленькой сорочке - и гони строчки, Нагнал, расставил запятые да точки, подписался, под подпись закорючку, и готово: строчки растут как цветочки. Ручки в брючки, в стол ручку, получил построчные - и, ленивой ивой склоняясь над кружкой, дуй пиво". В искоренение вредного убежденья вынужден описать газетный день я. Как будто весь народ, который не поместился под башню Сухареву, - пришел торговаться в редакционные коридоры. Тыщи! Во весь дух ревут. "Где объявления? Потеряла собачку я!" Голосит дамочка, слезками пачкаясь. "Караул!" Отчаянные вопли прореяли. "Миллиард? С покойничка? За строку нонпарели?" Завжилотдел. Не глаза - жжение. Каждому сует какие-то опровержения. Кто-то крестится. Клянется крещеным лбом: "Это я - настоящий Бим-Бом!" Все стены уставлены какими-то дядьями. Стоят кариатидами по стенкам голым. Это "начинающие". Помахивая статьями, по дороге к редактору стоят частоколом. Два. Редактор вплывает барином. В два с четвертью из барина, как из пристяжной, умученной выездом парным, - паром вздымается испарина. Через минуту из кабинета редакторского рёв: то ручкой по папке, то по столу бац ею. Это редактор, собрав бухгалтеров, потеет над самоокупацией. У редактора к передовице лежит сердце. Забудь! Про сальдо язычишкой треплет. У редактора - аж волос вылазит от коммерции, лепечет редактор про "кредит и дебет". Пока редактор завхоза ест - раз сто телефон вгрызается лаем. Это ставку учетверяет Мострест. И еще грозится: "Удесятерю в мае". Наконец, освободился. Минуточек лишка... Врывается начинающий. Попробуй - выставь! "Прочтите немедля! Замечательная статьишка", а в статьишке - листов триста! Начинающего унимают диалектикой нечеловечьей. Хроникер врывается: "Там, в Замоскворечьи, - выловлен из Москвы-реки - живой гиппопотам!" Из РОСТА на редактора начинает литься сенсация за сенсацией, за небылицей небылица. Нет у РОСТА лучшей радости, чем всучить редактору невероятнейшей гадости. Извергая старательность, как Везувий и Этна, курьер врывается. "К редактору! Лично!" В пакете с надписью: - Совершенно секретно - повестка на прошлогоднее заседание публичное. Затем курьер, красный, как малина, от НКИД. Кроет рьяно. Передовик президента Чжан Цзо-лина спутал с гаоляном. Наконец, библиограф! Что бешеный вол. Машет книжкой. Выражается резко. Получил на рецензию юрист - хохол - учебник гинекологии на древнееврейском! Вокруг за столами или перьев скрежет, или ножницы скрипят: писателей режут. Секретарь у фельетониста, пропотевшего до сорочки, делает из пятисот - полторы строчки. Под утро стихает редакционный раж. Редактор в восторге. Уехал. Улажено. Но тут... Самогоном упился метранпаж, лишь свистят под ротационкой ноздри метранпажины. Спит редактор. Снится: Мострест так высоко взвинтил ставки - что на колокольню Ивана Великого влез и хохочет с колокольной главки. Просыпается. До утра проспал без просыпа. Ручонки дрожат. Газету откроют. Ужас! Не газета, а оспа. Шрифт по статьям расплылся икрою. Из всей газеты, как из моря риф, выглядывает лишь - парочка чьих-то рифм. Вид у редактора... такой вид его, что видно сразу - нечему завидовать. Если встретите человека белее мела, худющего, худей, чем газетный лист, - умозаключайте смело: или редактор или журналист. Галопщик по писателям Тальников в "Красной нови" про меня пишет задорно и храбро, что лиру я на агит променял, перо променял на швабру. Что я по Европам болтался зря, в стихах ни вздохи, ни ахи, а только грублю, случайно узря Шаляпина или монахинь. Растет добродушие с ростом бород. Чего обижать маленького?! Хочу не ругаться, а, наоборот, понять и простить Тальникова. Вы молоды, верно, сужу по мазкам, такой резвун-шалунишка. Уроки сдаете приятным баском и любите с бонной, на радость мозгам, гулять в коротких штанишках. Чему вас учат, милый барчук, - я вас расспросить хочу. Успела ли бонна вам рассказать (про это - и песни поются)- вы знаете, 10 лет назад у нас была революция. Лиры крыл пулемет-обормот, и, взяв лирические манатки, сбежал Северянин, сбежал Бальмонт и прочие фабриканты патоки. В Европе у них ни агиток, ни швабр чиста ажурная строчка без шва. Одни - хореи да ямбы, туда бы, к ним бы, да вам бы. Оставшихся жала белая рать и с севера и с юга. Нам требовалось переорать и вьюги, и пушки, и ругань! Их стих, как девица, читай на диване, как сахар за чаем с блюдца, - а мы писали против плеваний, ведь, сволочи - все плюются. Отбившись, мы ездим по странам по всем, которые в картах наляпаны, туда, где пасутся долларным посевом любимые вами - Шаляпины. Не для романсов, не для баллад бросаем свои якоря мы - лощеным ушам наш стих грубоват и рифмы будут корявыми. Не лезем мы по музеям, на колизеи глазея. Мой лозунг - одну разглазей-ка к революции лазейку... Теперь для меня равнодушная честь, что чудные рифмы рожу я. Мне как бы только почище уесть, уесть покрупнее буржуя. Поэту, по-моему, слабый плюс торчать у веков на выкате. Прощайте, Тальников, я тороплюсь, а вы без меня чирикайте, С поэта и на поэта в галоп скачите, сшибайтесь лоб о лоб. Но скидывайте галоши, скача по стихам, как лошадь. А так скакать - неопрятно: от вас по журналам... пятна. Гейнеобразное Молнию метнула глазами: "Я видела - с тобой другая. Ты самый низкий, ты подлый самый..." - И пошла, и пошла, и пошла, ругая. Я ученый малый, милая, громыханья оставьте ваши, Если молния меня не убила - то гром мне, ей-богу, не страшен. 1920 Гимн взятке Пришли и славословим покорненько тебя, дорогая взятка, все здесь, от младшего дворника до того, кто в золото заткан. Всех, кто за нашей десницей посмеет с укором глаза весть, мы так, как им и не снится, накажем мерзавцев за зависть. Чтоб больше не смела вздыматься хула, наденем мундиры и медали и, выдвинув вперед убедительный кулак, спросим: «А это видали?» Если сверху смотреть —- разинешь рот. И взыграет от радости каждая мышца. Россия — сверху — прямо огород, вся наливается, цветет и пышится. А разве видано где-нибудь, чтоб стояла коза и лезть в огород козе лень?.. Было бы время, я б доказал, которые — коза и зелень. И нечего доказывать — идите и берите. Умолкнет газетная нечисть ведь. Как баранов, надо стричь и брить их. Чего стесняться в своем отечестве? 1915 Гимн здоровью Среди тонконогих, жидких кровью, трудом поворачивая шею бычью, на сытый праздник тучному здоровью людей из мяса я зычно кличу! Чтоб бешеной пляской землю овить, скучную, как банка консервов, давайте весенних бабочек ловить сетью ненужных нервов! И по камням острым, как глаза ораторов, красавцы-отцы здоровенных томов, потащим мордами умных психиаторов и бросим за решетки сумасшедших домов! А сами сквозь город, иссохший как Онания, с толпой фонарей желтолицых, как скопцы, голодным самкам накормим желания, поросшие шерстью красавцы-самцы! 1915 Гимн критику От страсти извозчика и разговорчивой прачки невзрачный детеныш в результате вытек. Мальчик — не мусор, не вывезешь на тачке. Мать поплакала и назвала его: критик. Отец, в разговорах вспоминая родословные, любил поспорить о правах материнства. Такое воспитание, светское и салонное, оберегало мальчика от уклона в свинство. Как роется дворником к кухарке сапа, щебетала мамаша и кальсоны мыла; от мамаши мальчик унаследовал запах и способность вникать легко и без мыла. Когда он вырос приблизительно с полено и веснушки рассыпались, как рыжики на блюде, его изящным ударом колена провели на улицу, чтобы вышел в люди. Много ль человеку нужно? — Клочок — небольшие штаны и что-нибудь из хлеба. Он носом, хорошеньким, как построчный пятачок, обнюхал приятное газетное небо. И какой-то обладатель какого-то имени нежнейший в двери услыхал стук. И скоро критик из Имениного вымени выдоил и брюки, и булку, и галстук. Легко смотреть ему, обутому и одетому, молодых искателей изысканные игры и думать: хорошо — ну, хотя бы этому потрогать зубенками шальные икры. Но если просочится в газетной сети о том, как велик был Пушкин или Дант, кажется, будто разлагается в газете громадный и жирный официант. И когда вы, наконец, в столетний юбилей продерете глазки в кадильной гари, имя его первое, голубицы белей, чисто засияет на поднесенном портсигаре. Писатели, нас много. Собирайте миллион. И богадельню критикам построим в Ницце. Вы думаете — легко им наше белье ежедневно прополаскивать в газетной странице! 1915 Гимн судье По Красному морю плывут каторжане, трудом выгребая галеру, рыком покрыв кандальное ржанье, орут о родине Перу. О рае Перу орут перуанцы, где птицы, танцы, бабы и где над венцами цветов померанца были до небес баобабы. Банан, ананасы! Радостей груда! Вино в запечатанной посуде... Но вот неизвестно зачем и откуда на Перу наперли судьи! И птиц, и танцы, и их перуанок кругом обложили статьями. Глаза у судьи - пара жестянок мерцает в помойной яме. Попал павлин оранжево-синий под глаз его строгий, как пост, - и вылинял моментально павлиний великолепный хвост! А возле Перу летали по прерии птички такие - колибри; судья поймал и пух и перья бедной колибри выбрил. И нет ни в одной долине ныне гор, вулканом горящих. Судья написал на каждой долине: "Долина для некурящих". В бедном Перу стихи мои даже в запрете под страхом пыток. Судья сказал: "Те, что в продаже, тоже спиртной напиток". Экватор дрожит от кандальных звонов. А в Перу бесптичье, безлюдье... Лишь, злобно забившись под своды законов, живут унылые судьи. А знаете, все-таки жаль перуанца. Зря ему дали галеру. Судьи мешают и птице, и танцу, и мне, и вам, и Перу. Глупая история В любом учрежденье, куда ни препожалуйте, слышен ладоней скрип: это при помощи рукопожатий люди разносят грипп. Но бацилла ни одна не имеет права лезть на тебя без визы Наркомздрава. И над канцелярией в простеночной темь висит объявление следующей сути: "Ввиду эпидемии руку друг другу зря не суйте". А под плакатом - помглавбуха, робкий, как рябчик, и вежливей пуха. Прочел чиновник слова плакатца, решил - не жать: на плакат полагаться. Не умирать же! И, как мышонок, заерзал, шурша в этажах бумажонок. И вдруг начканц учреждения оного пришел какой-то бумаги касательно. Сует, сообразно чинам подчиненного, кому безымянный, кому указательный. Ушла в исходящий душа помбуха. И вдруг над помбухом в самое ухо: - Товарищ... как вас? Неважно! Здрасьте - И ручка - властней, чем любимая в страсти. "Рассказывайте вашей тете, что вы и тут руки не пожмете. Какой там принцип! Мы служащие... мы не принцы". И палец затем - в ладони в обе, забыв обо всем и о микробе. Знаком ли товарищеский этот жест вам? Блаженство! Назавтра помылся, но было поздно. Помглавбуха - уже гриппозный. Сует термометр во все подмышки. Тридцать восемь, и даже лишки. Бедняге и врач не помог ничем, бедняга в кроватку лег. Бедняга сгорел, как горит на свече порхающий мотылек. Я в жизни суровую школу прошел. Я - разным условностям враг. И жил он, по-моему, нехорошо, и умер - как дурак. Голос Красной площади В радио белой Европы лезьте, топот и ропот: это грозит Москва мстить за товарища вам. Слушайте голос Рыкова - народ его голос выковал - стомиллионный народ вам "Берегись!" орет. В уши наймита и барина лезьте слова Бухарина. Это мильон партийцев слился, чтоб вам противиться. Крой, чтоб корона гудела, рабоче-крестьянская двойка. Закончим, доделаем дело, за которое - пал Войков. Голосуем за непрерывку Колокола. Ни гудка, ни стука. Бронзовая скука. Патлы маслом прилампадя, сапоги навакся, в храм живот приносит дядя: "Божья матерь - накося!" Вместе с дядею - жена шествует важно. Как комод - сложена, как павлин - ряжена. Искрестилась толпа, отмахала локоть. Волосатого попа надоть в лапу чмокать. К дому, выполнив обряд, прутся дядя с тетей. Здесь уже с утра сидят мухи на компоте. Семья садится радостно вокруг сорокаградусной. От водки, от Христовых дум философеет нежный ум. Сияет каждый атом под серебристым матом. Перейдут на мордобой, кончив водку эту. Дальше всё само собой, как по трафарету. Воскресный город избит и испит, спит под листком красненьким. И это у нас называлось "быт" и называлось - праздником. Заря взвивается светла, во рту заметна убыль. Пречистая метет метла волосья и зубы. Сам господь всеблагой крестит пухлой рукой этот быт блошино-мушиный. И вот этот такой паутинный покой изничтожит товарищ машина. Эх, машинушку пустим, непрерывная - сама пойдет. Наладим, подмажем да пустим! На карте Союза из каждой клетки встают гиганты на смотр пятилетки. Сквозь облачный пар, сквозь дымные клубы виденьем встают стадионы и клубы. На месте колокольного уханья пыхтит аппетитно фабрика-кухня. И день, наступивший на примус, на плиты, встает электричеством облитый. Пусть гибнущий быт обывателю бедствие! Всем пафосом стихотворного рыка я славлю вовсю, трублю и приветствую тебя - производственная непрерывка. Горб Арбат толкучкою давил и сбоку и с хвоста. Невмоготу - кряхтел да выл и крикнул извозца. И вдруг такая стала тишь. Куда девалась скорбь? Всё было как всегда, и лишь ушел извозчик в горб. В чуть видный съежился комок, умерен в вёрстах езд. Он не мешал, я видеть мог цветущее окрест. И свет и радость от него же и в золоте Арбат. Чуть плелся конь. Дрожали вожжи. Извозчик был горбат. Горящий волос Много чудес в Москве имеется: и голос без человека, и без лошади воз. Сын мой, побыв в красноармейцах, штуку такую мне привез. "Папаша, - говорит, - на вещицу глянь. Не мешало понять вам бы". Вынимает паршивую запаянную склянь. "Это, - говорит, - электрическая лампа", "Ну, - говорю, - насмешил ты целую волостью А сам от смеха чуть не усох. Вижу - склянка. В склянке - волос. Но, между прочим, не из бороды и не из усов... Врыл столбище возле ворот он, склянку под потолок навесил он. И начал избу сверлить коловоротом. И стало мне совсем невесело. Ну, думаю, конец кровельке! Попались, как караси. Думаю, - по этой по самой по проволоке в хату пойдет горящий керосин. Я его матом... А он как ответил: "Чего ты, папаша, трепешься?" И поворачивает пальцами - этим и этим - вещь под названием штепсель. Как тут ребятишки подскачут визжа, как баба подолом заслонится! Сверху из склянки и свет, и жар - солнце, ей-богу, солнце! Ночь. Придешь - блестит светёлка. Радости нет названия. Аж может газету читать телка, ежели дать ей настоящее образование. Гуляем Вот Ваня с няней. Няня гуляет с Ваней. Вот дома, а вот прохожие. Прохожие и дома, ни на кого не похожие. Вот будка красноармейца. У красноармейца ружье имеется. Они храбрые. Дело их - защищать и маленьких и больших. Это - Московский Совет, Сюда дяди приходят чуть свет. Сидит дядя, в бумагу глядя. Заботятся дяди эти о том, чтоб счастливо жили дети. Вот кот. Раз шесть моет лапкой на морде шерсть. Все с уважением относятся к коту за то, что кот любит чистоту. Это - собачка. Запачканы лапки и хвост запачкан. Собака бывает разная. Эта собака нехорошая, грязная. Это - церковь, божий храм, сюда старухи приходят по утрам. Сделали картинку, назвали - "бог" и ждут, чтоб этот бог помог. Глупые тоже - картинка им никак не поможет. Это - дом комсомольцев. Они - умные: никогда не молятся. Когда подрастете, станете с усами, на бога не надейтесь, работайте сами. Это - буржуй. На пузо глядь. Его занятие - есть и гулять. От жиру - как мяч тугой. Любит, чтоб за него работал другой. Он ничего не умеет, и воробей его умнее. Это - рабочий. Рабочий - тот, кто работать охочий. Всё на свете сделано им. Подрастешь - будь таким. Телега, лошадь и мужик рядом. Этого мужика уважать надо. Ты краюху в рот берешь, а мужик для краюхи сеял рожь. Эта дама - чужая мама. Ничего не делая, сидит, от пудры белая. Она - бездельница. У этой дамы не язык, а мельница. А няня работает - водит ребят. Ребята няню очень теребят. У няни моей платок из ситца. К няне надо хорошо относиться. Да или нет? Сегодня пулей наемной руки застрелен товарищ Войков. Зажмите горе в зубах тугих, волненье скрутите стойко. Мы требуем точный и ясный ответ, без дипломатии, голо: - Паны за убийцу? Да или нет? - И, если надо, нужный ответ мы выжмем, взяв за горло. Сегодня взгляд наш угрюм и кос, и гневен массовый оклик: - Мы терпим Шанхай... Стерпим Аркос... И это стерпим? Не много ли? - Нам трудно и тяжко, не надо прикрас, но им не сломить стальных. Мы ждем на наших постах приказ рабоче-крестьянской страны. Когда взовьется восстания стяг и дым борьбы заклубится, рабочие мира, не дрогните, мстя и нанявшим и убийцам! Даешь изячную жизнь Даже мерин сивый желает жизни изящной и красивой. Вертит игриво хвостом и гривой. Вертит всегда, но особо пылко - если навстречу особа-кобылка. Еще грациозней, еще капризней стремится человечество к изящной жизни. У каждого класса свое понятье, особые обычаи, особое платье. Рабочей рукою старое выжми - посыплются фраки, польются фижмы. Царь безмятежно в могилке спит... Сбит Милюков, Керенский сбит... Но в быту походкой рачьей пятятся многие к жизни фрачьей. Отверзаю поэтические уста, чтоб описать такого хлюста. Запонки и пуговицы и спереди и сзади. Теряются и отрываются раз десять на день. В моде в каждой так положено, что нельзя без пуговицы, а без головы можно. Чтоб было оправдание для стольких запонок, в крахмалы туловище сплошь заляпано. На голове прилизанные волоса, посредине пробрита лысая полоса. Ноги давит узкий хром. В день обмозолишься и станешь хром. На всех мизинцах аршинные ногти. Обломаются - работу не трогайте! Для сморкания - пальчики, для виду - платочек. Торчит из карманчика кружевной уголочек. Толку не добьешься, что ни спроси - одни "пардоны", одни "мерси". Чтоб не было ям на хилых грудях, ходит, в петлицу хризантемы вкрутя. Изящные улыбки настолько тонки, чтоб только виднелись золотые коронки. Косится на косицы - стрельнуть за кем? - и пошлость про ландыш на слюнявом языке. А в очереди венерической клиники читает усердно "Мощи" Калинникова. Таким образом день оттрудясь, разденет фигуру, не мытую отродясь. Зевнет и спит, излюблен, испит. От хлама в комнате тесней, чем в каюте. И это называется: - Живем-с в уюте! - Лозунг: - В ногах у старья не ползай! - Готов ежедневно твердить раз сто: изящество - это стопроцентная польза, удобство одежд и жилья простор. Два Берлина Авто Курфюрстендам-ом катая, удивляясь, раззеваю глаза - Германия совсем не такая, как была год назад. На первый взгляд общий вид: в Германии не скулят. Немец - сыт. Раньше доллар - лучище яркий, теперь "принимаем только марки". По городу немец шествует гордо, а раньше в испуге тек, как вода, от этой самой от марки твердой даже улыбка как мрамор тверда. В сомненья гляжу на сытые лица я. Зачем же тогда - что ни шаг - полиция! Слоняюсь и трусь по рабочему Норду, Нужда худобой врывается в глаз. Толки: "Вольфы... покончили с голоду... Семьей... в коморке... открыли газ..." Поймут, поймут и глупые дети, Если здесь хоть версту пробрели, что должен отсюда родиться третий - третий родиться - Красный Берлин. Пробьется, какие рогатки ни выставь, прорвется сквозь штык, сквозь тюремный засов. Первая весть: за коммунистов подано три миллиона голосов. Два не совсем обычных случая Ежедневно как вол жуя, стараясь за строчки драть,— я не стану писать про Поволжье: про ЭТО — страшно врать. Но я голодал, и тысяч лучше я знаю проклятое слово — «голодные!». Вот два, не совсем обычные, случая, на ненависть к голоду самые годные. Первый.— Кто из петербуржцев забудет 18-й год?! Над дохлым лошадьем вороны кружатся. Лошадь за лошадью падает на лед. Заколачиваются улицы ровные. Хвостом виляя, на перекрестках собаки дрессированные просили милостыню, визжа и лая. Газетам писать не хватало духу — но это ж передавалось изустно: старик удушил жену-старуху и ел частями. Злился — невкусно. Слухи такие и мрущим от голода, и сытым сумели глотки свесть. Из каждой поры огромного города росло ненасытное желание есть. От слухов и голода двигаясь еле, раз сам я, с голодной тоской, остановился у витрины Эйлерса — цветочный магазин на углу Морской. Малы — аж не видно! — цветочные точки, нули ж у цен необъятны длиною! По булке, должно быть, в любом лепесточке. И вдруг, смотрю, меж витриной и мною — фигурка человечья. Идет и валится. У фигурки конская голова. Идет. И в собственные ноздри пальцы воткнула. Три или два. Глаза открытые мухи обсели, а сбоку жила из шеи торчала. Из жилы капли по улицам сеялись и стыли черно, кровенея сначала. Смотрел и смотрел на ползущую тень я, дрожа от сознанья невыносимого, что полуживотное это — виденье! — что это людей вымирающих символ. От этого ужаса я — на попятный. Ищу машинально чернеющий след. И к туше лошажьей приплелся по пятнам. Где ж голова? Головы и нет! А возле с каплями крови присохлой, блестел вершок перочинного ножичка — должно быть, тот работал над дохлой и толстую шею кромсал понемножечко. Я понял: не символ, стихом позолоченный, людская реальная тень прошагала. Быть может, завтра вот так же точно я здесь заработаю, скалясь шакалом. Второй.— Из мелочи выросло в это. Май стоял. Позапрошлое лето. Весною ширишь ноздри и рот, ловя бульваров дыханье липовое. Я голодал, и с другими в черед встал у бывшей кофейни Филиппова я. Лет пять, должно быть, не был там, а память шепчет еле: «Тогда в кафе журчал фонтан и плавали форели». Вздуваемый памятью рос аппетит; какой ни на есть, но по крайней мере — обед. Как медленно время летит! И вот я втиснут в кафейные двери. Сидели с селедкой во рту и в посуде, в селедке рубахи, и воздух в селедке. На черта ж весна, если с улиц люди от лип сюда влипают все-таки! Едят, дрожа от голода голого, вдыхают радостью душище едкий, а нищие молят: подайте головы. Дерясь, получают селедок объедки. Кто б вспомнил народа российского имя, когда б не бросали хребты им в горсточки?! Народ бы российский сегодня же вымер, когда б не нашлось у селедки косточки. От мысли от этой сквозь грызшихся кучку, громя кулаком по ораве зверьей, пробился, схватился, дернул за ручку — и выбег, селедкой обмазан — об двери. Не знаю, душа пропахла, рубаха ли, какими водами дух этот смою? Полгода звезды селедкою пахли, лучи рассыпая гнилой чешуею. Пускай, полусытый, доволен я нынче: так, может, и кончусь, голод не видя,— к нему я ненависть в сердце вынянчил, превыше всего его ненавидя. Подальше прочую чушь забрось, когда человека голодом сводит. Хлеб! — вот это земная ось: на ней вертеться и нам и свободе. Пусть бабы баранки на Трубной нижут, и ситный лари Смоленского ломит, — я день и ночь Поволжье вижу, солому жующее, лежа в соломе. Трубите ж о голоде в уши Европе! Делитесь и те, у кого немного! Крестьяне, ройте пашен окопы! Стреляйте в него мешками налога! Гоните стихом! Тесните пьесой! Вперед врачей целебных взводы! Давите его дымовою завесой! В атаку, фабрики! В ногу, заводы! А если воплю голодных не внемлешь,— чужды чужие голод и жажда вам, он завтра нагрянет на наши земли ж и встанет здесь за спиною у каждого! 1921 Два опиума Вливали в Россию цари вино да молебны, - чтоб вместо класса была дурацкая паства, чтоб заливать борьбу красноголовым да хлебным, чтоб заливать борьбу пожарной кишкой пьянства. Искрестившийся народ за бутылками орет. В пляс - последняя копейка, Пей-ка, лей-ка в глотку водку. Пей, пока у кабака ляжешь отдохнуть от драк, расфонаренный дурак. С этаким ли винолизом выстроить социализм? Справиться ли пьяным с пятилетним планом? Этим ли сжать себя в дисциплине? Им не пройти и по ровной линии! Рабочий ответ - нет! В жизнь вонзи, строитель-класс, трезвую волю и трезвый глаз. Мы были убогими, были хромыми, в покорных молитвах горбились в храме. Октябрь эту рухлядь и вымыл, и вымел, и выдал нам землю у зелени в раме. Не сгубим отдых в пьяной запарке, не водку в глотку, а в лодку на водах! Смотри - для нас расчищаются парки, и с флагов сияет "Культура и отдых". Рабочий класс колонны вывел в олимпиады и на стадионы. Заменим звоном шагов в коллективе колоколов идиотские звоны. Мы пафосом новым упьемся допьяна, вином своих не ослабим воль. Долой из жизни два опиума - бога и алкоголь! Две Москвы Когда автобус, пыль развеяв, прет меж часовен восковых, я вижу ясно: две их, их две в Москве - Москвы. 1 Одна - это храп ломовий и скрип. Китайской стены покосившийся гриб. Вот так совсем и в седые века здесь ширился мат ломовика. Вокруг ломовых бубнят наобум, что это бумагу везут в Главбум. А я убежден, что, удар изловча, добро везут, разбив половчан. Из подмосковных степей и лон везут половчанок, взятых в полон. А там, где слово "Моссельпром" под молотом и под серпом, стоит и окна глазом ест вотяк, приехавший на съезд, не слышавший, как печенег, о монпансье и ветчине. А вбок гармошка с пляскою, пивные двери лязгают. Хулиганьё по кабакам, как встарь, друг другу мнут бока. А ночью тишь, и в тишине нет ни гудка, ни шины нет... Храпит Москва деревнею, и в небе цвета крем глухой старухой древнею суровый старый Кремль. 2 Не надо быть пророком-провидцем, всевидящим оком святейшей троицы, чтоб видеть, как новое в людях роится, вторая Москва вскипает и строится. Великая стройка уже начата. И в небо лесами идут там почтамт, здесь Ленинский институт. Дыры метровые потом политы, чтоб ветра быстрей под землей полетел, из-под покоев митрополитов сюда чтоб вылез метрополитен. Восторженно видеть рядом и вместе пыхтенье машин и пыли пласты. Как плотники с небоскреба "Известий" плюются вниз на Страстной монастырь. А там, вместо храпа коней от обузы гремят грузовозы, пыхтят автобусы. И кажется: центр-ядро прорвало Садовых кольцо и Коровьих валов. Отсюда слышится и мне шипенье приводных ремней. Как стих, крепящий болтом разболтанную прозу, завод "Серпа и Молота", завод "Зари" и "Розы". Растет представленье о новом городе, который деревню погонит на корде. Качнется, встанет, подтянется сонница, придется и ей трактореть и фордзониться. Краснеет на шпиле флага тряпица, бессонен Кремль, и стены его зовут работать и торопиться, бросая со Спасской гимн боевой. Дешевая распродажа Женщину ль опутываю в трогательный роман, просто на прохожего гляжу ли - каждый опасливо придерживает карман. Смешные! С нищих - что с них сжулить? Сколько лет пройдет, узнают пока - кандидат на сажень городского морга - я бесконечно больше богат, чем любой Пьерпонт Морган. Через столько-то, столько-то лет - словом, не выживу - с голода сдохну ль, стану ль под пистолет - меня, сегодняшнего рыжего, профессора разучат до последних йот, как, когда, где явлен. Будет с кафедры лобастый идиот что-то молоть о богодьяволе. Склонится толпа, лебезяща, суетна. Даже не узнаете - я не я: облысевшую голову разрисует она в рога или в сияния. Каждая курсистка, прежде чем лечь, она не забудет над стихами моими замлеть. Я - пессимист, знаю - вечно будет курсистка жить на земле. Слушайте ж: все, чем владеет моя душа, - а ее богатства пойдите смерьте ей! - великолепие, что в вечность украсит мой шаг и самое мое бессмертие, которое, громыхая по всем векам, коленопреклоненных соберет мировое вече, все это - хотите? - сейчас отдам за одно только слово ласковое, человечье. Люди! Пыля проспекты, топоча рожь, идите со всего земного лона. Сегодня в Петрограде на Надеждинской ни за грош продается драгоценнейшая корона. За человечье слово - не правда ли, дешево? Пойди, попробуй,- как же, найдешь его! 1916 Дом Герцена (Только в полночном освещении) Расклокотался в колокол Герцен, чуть языком не отбил бочок... И дозвонился! Скрипнули дверцы, все повалили в его кабачок. Обыватель любопытен - все узнать бы о пиите! Увидать в питье, в едении автора произведения. Не удержишь на веревке! Люди лезут... Валят валом. Здесь свои командировки пропивать провинциалам. С "шимми", с "фоксами" знакомясь, мечут искры из очков на чудовищную помесь - помесь вальса с казачком. За ножками котлет свиных компания ответственных. На искусительнице-змие глазами чуть не женятся, но буркают - "Буржуазия... богемцы... разложеньице..." Не девицы - а растраты. Раз взглянув на этих дев, каждый должен стать кастратом, навсегда охолодев. Вертят глазом так и этак, улыбаются уста тем, кто вписан в финанкете скромным именем - "кустарь". Ус обвис намокшей веткой, желтое, как йод, пиво на шальвары в клетку сонный русский льет... Шепчет дева, губки крася, юбок выставя ажур: "Ну, поедем... что ты, Вася! Вот те крест - не заражу..." Уехал в брюках клетчатых. "Где вы те-пе-рь..." Кто лечит их? Богемою себя не пачкая, сидит холеная нэпачка; два иностранца ее, за духи, выловят в танцах из этой ухи. В конце унылый начинающий - не укупить ему вина еще. В реках пива, в ливнях водок, соблюдая юный стыд, он сидит и ждет кого-то, кто придет и угостит. Сидят они, сижу и я, во славу Герцена жуя. Герцен, Герцен, загробным вечером, скажите пожалуйста, вам не снится ли, как вас удивительно увековечили пивом, фокстротом и венским шницелем? Прав один рифмач упорный, в трезвом будучи уме, на дверях мужской уборной бодро вывел резюме: "Хрен цена вашему дому Герцена". Обычно заборные надписи плоски, но с этой - согласен! В. Маяковский. Душа общества Из года в год легенда тянется - легенда тянется из века в век: что человек, мол, который пьяница, - разувлекательнейший человек. Сквозь призму водки, мол, все - красотки... Любая гадина - распривлекательна. У машины общества поразвинтились гайки - люди лижут довоенного лютей. Скольким заменили водочные спайки все другие способы общения людей?! Если муж жену истаскивает за волосы - понимай, мол, я в семействе барин! - это значит, водки нализался этот милый, увлекательнейший парень. Если парень в сногсшибательнейшем раже доставляет скорой помощи калек - ясно мне, что пивом взбудоражен этот милый, увлекательнейший человек. Если парень, запустивши лапу в кассу, удостаивает сам себя и премий и наград значит, был привержен не к воде и квасу этот милый, увлекательнейший казнокрад. И преступления всех систем, и хрип хулигана, и пятна быта сегодня измеришь только тем - сколько пива и водки напито. Про пьяниц много пропето разного, - из пьяных пений запомни только: беги от ада от заразного, тащи из яда алкоголика. Евпатория Чуть вздыхает волна, и, вторя ей, ветерок над Евпаторией. Ветерки эти самые рыскают, гладят щеку евпаторийскую. Ляжем пляжем в песочке рыться мы бронзовыми евпаторийцами. Скрип уключин, всплески и крики - развлекаются евпаторийки. В дым черны, в тюбетейках ярких караимы евпаторьяки. И сравнясь, загорают рьяней москвичи - евпаторьяне. Всюду розы на ножках тонких. Радуются евпаторёнки. Все болезни выжмут горячие грязи евпаторячьи. Пуд за лето с любого толстого соскребет евпаторство. Очень жаль мне тех, которые не бывали в Евпатории. Еду Из цикла «Париж» Билет — щелк. Щека — чмок. Свисток — и рванулись туда мы, куда, как сельди, в сети чулок плывут кругосветные дамы. Сегодня приедет — уродом-урод, а завтра — узнать посмейте-ка: в одно разубран и город и рот — помады, огней косметика. Веселых тянет в эту вот даль. В Париже грустить? Едва ли! В Париже площадь и та Этуаль, а звезды — так сплошь этуали. Засвистывай, трись, врезайся и режь сквозь Льежи и об Брюссели. Но нож и Париж, и Брюссель, и Льеж — тому, кто, как я, обрусели. Сейчас бы в сани с ногами — в снегу, как в газетном листе б... Свисти, заноси снегами меня, прихерсонская степь... Вечер, поле, огоньки, дальняя дорога,— сердце рвется от тоски, а в груди — тревога. Эх, раз, еще раз, стих — в пляс. Эх, раз, еще раз, рифм хряск. Эх, раз, еще раз, еще много, много раз... Люди разных стран и рас, копая порядков грядки, увидев, как я себя протряс, скажут: в лихорадке. 1925 Еще Петербург В ушах обрывки теплого бала, а с севера - снега седей - туман, с кровожадным лицом каннибала, жевал невкусных людей. Часы нависали, как грубая брань, за пятым навис шестой. А с неба смотрела какая-то дрянь величественно, как Лев Толстой. Застрельщики Довольно ползало время-гад, копалось время-крот! Рабочий напор ударных бригад время рвани вперед. По-новому перестраивай жизнь - будни и праздники выровняй. День ко дню как цепочка нижись, непрерывней и дисциплинированней. Коммуна - дело годов, не веков - больше к машинам выставь квалифицированных кадровиков шахтеров, токарей, мотористов. Обещаем мы, слесаря и резчики: вынесем - любая работа взвались. Мы - зачинатели, мы - застрельщики новой пятилетки боев за социализм. Давай на тракторе, в авто и вагоне на пятилетнем перегоне заносчивых американцев догоним, догоним - и перегоним. В стройке, в ковке, в кипеньи литья, всею силой бригадовой по пятилетнему плану идя, шагом год выгадывай. Здравствуйте! Украсьте цветами! Во флаги здания! Снимите кепку, картуз и шляпу: британский лев в любовном признании нам протянул когтистую лапу. И просто знать, и рабочая знать годы гадала - "признать - не признать?" На слом сомненья! Раздоры на слом! О, гряди послом, О'Греди! Но русский в ус усмехнулся капризно: "Чего, мол, особенного - признан так признан!" Мы славим рабочей партии братию, но... не смиренных рабочих Георга. Крепи РКП, рабочую партию, - и так запризнают, что любо-дорого! Ясна для нас дипломатия лисьина: чье королевство к признанью не склонится?! Признанье это давно подписано копытом летящей буденновской конницы. Конечно, признание дело гуманное. Но кто ж о признании не озаботится? Народ не накормишь небесною манною. А тут такая на грех безработица. Зачем... почему и как... и кто вот... признанье - теперь! - осмеет в колебаньи, когда такой у Советов довод, как зрелые хлебом станицы Кубани! А, как известно, в хорошем питании нуждаются даже лорды Британии. И руку пожмем, и обнимемся с нею. Но мы себе намотаем на ус: за фраком лордов впервые синеют 20 000 000 рабочих блуз. Не полурабочему, полулорду слава признанья. Возносим славу - красной деревне, красному городу, красноармейцев железному сплаву! Земля наша обильна Я езжу по южному берегу Крыма, - не Крым, а копия древнего рая! Какая фауна, флора и климат! Пою, восторгаясь и озирая. Огромное синее Черное море. Часы и дни берегами едем, слезай, освежайся, ездой уморен. Простите, товарищ, купаться негде. Окурки с бутылками градом упали - здесь даже корове лежать не годится, а сядешь в кабинку - тебе из купален вопьется заноза-змея в ягодицу. Огромны сады в раю симферопольском, - пудами плодов обвисают к лету. Иду по ларькам Евпатории обыском, - хоть четверть персика! - Персиков нету. Побегал, хоть версты меряй на счетчике! А персик мой на базаре и во поле, слезой обливая пушистые щечки, за час езды гниет в Симферополе, Громада дворцов отдыхающим нравится. Прилег и вскочил от кусачей тоски ты, и крик содрогает спокойствие здравницы: - Спасите, на помощь, съели москиты! - Но вас успокоят разумностью критики, тревожа свечой паутину и пыль: "Какие же ж это, товарищ, москитики, они же ж, товарищ, просто клопы!" В душе сомнений переполох. Контрасты - черт задери их! Страна абрикосов, дюшесов и блох, здоровья и дизентерии. Республику нашу не спрятать под ноготь, шестая мира покроется ею. О, до чего же всего у нас много, и до чего же ж мало умеют! Из улицы в улицу У- лица. Лица у догов годов рез- че. Че- рез железных коней с окон бегущих домов прыгнули первые кубы. Лебеди шей колокольных, гнитесь в силках проводов! В небе жирафий рисунок готов выпестрить ржавые чубы. Пестр, как форель, сын безузорной пашни. Фокусник рельсы тянет из пасти трамвая, скрыт циферблатами башни. Мы завоеваны! Ванны. Души. Лифт. Лиф души расстегнули. Тело жгут руки. Кричи, не кричи: «Я не хотела!» — резок жгут муки. Ветер колючий трубе вырывает дымчатой шерсти клок. Лысый фонарь сладострастно снимает с улицы черный чулок. 1913 Из «Бюрократиады» СЕГОДНЯШНЕЕ Высунув языки, разинув рты, носятся нэписты в рьяни, в яри... А посередине высятся недоступные форты, серые крепости советских канцелярий. С угрозой выдвинув пики-перья, закованные в бумажные латы, работали канцеляристы, когда в двери бумажка втиснулась: "Сокращай штаты!" Без всякого волнения, без всякой паники завертелись колеса канцелярской механики. Один берет. Другая берет. Бумага взад. Бумага вперед. По проторенному другими следу через замзава проплыла к преду. Пред в коллегию внес вопрос: "Обсудите! Аппарат оброс". Все в коллегии спорили стойко. Решив вести работу рысью, немедленно избрали тройку. Тройка выделила комиссию и подкомиссию. Комиссию распирала работа. Комиссия работала до четвертого пота. Начертили схему: кружки и линии, которые красные, которые синие. Расширив штат сверхштатной сотней, работали и в праздник и в день субботний. Согнулись над кипами, расселись в ряд, щеголяют выкладками, цифрами пестрят. Глотками хриплыми, ртами пенными вновь вопрос подымался в пленуме. Все предлагали умно и трезво: "Вдвое урезывать!" "Втрое урезывать!" Строчил секретарь - от работы в мыле: постановили - слушали, слушали - постановили... Всю ночь, над машинкой склонившись низко, резолюции переписывала и переписывала машинистка. и... через неделю забредшие киски играли листиками из переписки. МОЯ РЕЗОЛЮЦИЯ По-моему, это - с другого бочка - знаменитая сказка про белого бычка. КОНКРЕТНОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ Я, как известно, не делопроизводитель. Поэт. Канцелярских способностей у меня нет. Но, по-моему, надо без всякой хитрости взять за трубу канцелярию и вытрясти. Потом над вытряхнутыми посидеть в тиши, выбрать одного и велеть: "Пиши!" Только попросить его: "Ради бога, пиши, товарищ, не очень много!" 1922 Изобретательская семидневка Товарищи, мой педагогический стих вам преподать рад. Надо вам следующие изобрести за аппаратом аппарат. Во-первых, такой аппарат желателен: приладив рычаги и винтики, изобретите мощный "электроразжиматель" для зажимателей самокритики. Во-вторых, большущий ватман-ковер расчертите изобретеньем новеньким, придумайте спешно "автоуховерт" для проворота ушей чиновникам. В-третьих, комбинируя мало-помалу систему рычагов и домкратов, - изобретите "автомехановышибалу" для вышибания бюрократов. В-четвертых, чтоб не подменяли энергию масс деятельностью староспецовского лона, изобретите и усовершенствуйте "ком-ватер-пас" для выявления руководительских уклонов. В-пятых, объединив электрический ток с трубопроводом близким, изобретите особый канализационный сток для отвода канцелярской отписки. В-шестых, если "завтраками" вас томят - снимите с хозяйственников бремя - изобретите "антиволокитоаппарат" для выдачи изобретателям премий. В-седьмых, подумайте, усевшись на крыльцо, и выдумаете, когда посидите, чтоб делалось в учреждениях приветливое лицо, если явится изобретатель-посетитель. Выполнив мой руководящий стих, в любое учреждение забредайте: может всё, что угодно, изобрести - будет обласкан изобретатель. Испания Ты — я думал — райский сад. Ложь подпивших бардов. Нет — живьем я вижу склад «ЛЕОПОЛЬДО ПАРДО». Из прилипших к скалам сёл опустясь с опаской, чистокровнейший осёл шпарит по-испански. Всё плебейство выбив вон, в шляпы влезла по нос. Стал простецкий «телефон» гордым «телефонос». Чернь волос в цветах горит. Щеки в шаль орамив, сотня с лишним сеньорит машет веерами. От медуз воде синё. Глуби — вёрсты мера. Из товарищей «сеньор» стал и «кабальеро». Кастаньеты гонят сонь. Визги... пенье... страсти! А на что мне это все? Как собаке — здрасите! 1925 К ответу! Гремит и гремит войны барабан. Зовет железо в живых втыкать. Из каждой страны за рабом раба бросают на сталь штыка. За что? Дрожит земля голодна, раздета. Выпарили человечество кровавой баней только для того, чтоб кто-то где-то разжился Албанией. Сцепилась злость человечьих свор, падает на мир за ударом удар только для того, чтоб бесплатно Босфор проходили чьи-то суда. Скоро у мира не останется неполоманного ребра. И душу вытащат. И растопчут там ее только для того, чтоб кто-то к рукам прибрал Месопотамию. Во имя чего сапог землю растаптывает скрипящ и груб? Кто над небом боев — свобода? бог? Рубль! Когда же встанешь во весь свой рост, ты, отдающий жизнь свою им? Когда же в лицо им бросишь вопрос: за что воюем? 1917 Казань Стара, коса стоит Казань. Шумит бурун: "Шурум... бурум..." По-родному тараторя, снегом лужи намарав, у подворья в коридоре люди смотрят номера. Кашляя в рукава, входит робковат, глаза таращит. Приветствую товарища. Я в языках не очень натаскан - что норвежским, что шведским мажь. Входит татарин: "Я на татарском вам прочитаю "Левый марш". Входит второй. Косой в скуле. И говорит, в карманах порыскав: "Я - мариец. Твой "Левый" дай тебе прочту по-марийски". Эти вышли. Шедших этих в низкой двери встретил третий. "Марш ваш - наш марш. Я - чуваш, послушай, уважь. Марш вашинский так по-чувашски..." Как будто годы взял за чуб я - - Станьте и не пылите-ка!- рукою своею собственной щупаю бестелое слово "политика". Народы, жившие, въямясь в нужду, притершись Уралу ко льду, ворвались в дверь, идя на штурм, на камень, на крепость культур. Крива, коса стоит Казань. Шумит бурун: "Шурум... бурум..." 1928 Кандидат из партии Сколько их? Числа им нету. Пяля блузы, пяля френчи, завели по кабинету и несут повинность эту сквозь заученные речи. Весь в партийных причиндалах, ноздри вздернул - крыши выше... Есть бумажки - прочитал их, нет бумажек - сам напишет. Все у этаких в порядке, не язык, а маслобой... Служит и играет в прятки с партией, с самим собой. С классом связь? Какой уж класс там! Классу он - одна помеха, Стал стотысячным баластом. Ни пройти с ним, ни проехать. Вышел из бойцов с годами в лакированные душки... День пройдет - знакомой даме хвост накрутит по вертушке. Освободиться бы от ихней братии, удобней будет и им и партии. Канцелярские привычки Я два месяца шатался по природе, чтоб смотреть цветы и звезд огнишки. Таковых не видел. Вся природа вроде телефонной книжки. Везде - у скал, на массивном грузе Кавказа и Крыма скалоликого, на стенах уборных, на небе, на пузе лошади Петра Великого, от пыли дорожной до гор, где грозы гремят, грома потрясав,- везде отрывки стихов и прозы, фамилии и адреса. "Здесь были Соня и Ваня Хайлов. Семейство ело и отдыхало". "Коля и Зина соединили души". Стрела и сердце в виде груши. "Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Комсомолец Петр Парулайтис". "Мусью Гога, парикмахер из Таганрога". На кипарисе, стоящем века, весь алфавит: а б в г д е ж з к. А у этого от лазанья талант иссяк. Превыше орлиных зон просто и мило: "Исак Лебензон". Особенно людей винить не будем. Таким нельзя без фамилий и дат! Всю жизнь канцелярствовали, привыкли люди. Они и на скалу глядят, как на мандат. Такому, глядящему за чаем с балконца как солнце садится в чаще, ни восход, ни закат, а даже солнце - входящее и исходящее. Эх! Поставь меня часок на место Рыкова, я б к весне декрет железный выковал: "По фамилиям на стволах и скалах узнать подписавшихся малых. Каждому в лапки дать по тряпке. За спину ведра - и марш бодро! Подписавшимся и Колям и Зинам собственные имена стирать бензином. А чтоб энергия не пропадала даром, кстати и Ай-Петри почистить скипидаром. А кто до того к подписям привык, что снова к скале полез,- у этого навсегда закрывается лик- без". Под декретом подпись и росчерк броский - Владимир Маяковский. 1926, Ялта, Симферополь, Гурзуф, Алупка Кем быть? У меня растут года, будет и семнадцать. Где работать мне тогда, чем заниматься? Нужные работники - столяры и плотники! Сработать мебель мудрено: сначала мы берем бревно и пилим доски длинные и плоские. Эти доски вот так зажимает стол-верстак. От работы пила раскалилась добела. Из-под пилки сыплются опилки. Рубанок в руки - работа другая: сучки, закорюки рубанком стругаем. Хороши стружки - желтые игрушки. А если нужен шар нам круглый очень, на станке токарном круглое точим. Готовим понемножку то ящик, то ножку. Сделали вот столько стульев и столиков! Столяру хорошо, а инженеру - лучше, я бы строить дом пошел, пусть меня научат. Я сначала начерчу дом такой, какой хочу. Самое главное, чтоб было нарисовано здание славное, живое словно. Это будет - перёд, называется фасад. Это каждый разберет - это ванна, это сад. План готов, и вокруг сто работ на тыщу рук. Упираются леса в самые небеса. Где трудна работка, там визжит лебедка; подымает балки, будто палки. Перетащит кирпичи, закаленные в печи. По крыше выложили жесть. И дом готов, и крыша есть. Хороший дом, большущий дом на все четыре стороны, и заживут ребята в нем удобно и просторно. Инженеру хорошо, а доктору - лучше, я б детей лечить пошел, пусть меня научат. Я приеду к Пете, я приеду к Поле. - Здравствуйте, дети! Кто у вас болен? Как живете, как животик? - Погляжу из очков кончики язычков. - Поставьте этот градусник под мышку, детишки. - И ставят дети радостно градусник под мышки. - Вам бы очень хорошо проглотить порошок и микстуру ложечкой пить понемножечку. Вам в постельку лечь поспать бы, вам - компрессик на живот, и тогда у вас до свадьбы всё, конечно, заживет. - Докторам хорошо, а рабочим - лучше, я б в рабочие пошел, пусть меня научат. Вставай! Иди! Гудок зовет, и мы приходим на завод. Народа - уйма целая, тысяча двести. Чего один не сделает - сделаем вместе. Можем железо ножницами резать, краном висящим тяжести тащим; молот паровой гнет и рельсы травой. Олово плавим, машинами правим. Работа всякого нужна одинаково. Я гайки делаю, а ты для гайки делаешь винты. И идет работа всех прямо в сборочный цех. Болты, лезьте в дыры ровные, части вместе сбей огромные. Там - дым, здесь - гром. Гро- мим весь дом. И вот вылазит паровоз, чтоб вас и нас и нес и вез. На заводе хорошо, а в трамвае - лучше, я б кондуктором пошел, пусть меня научат. Кондукторам езда везде. С большою сумкой кожаной ему всегда, ему весь день в трамваях ездить можно. - Большие и дети, берите билетик, билеты разные, бери любые - зеленые, красные и голубые. - Ездим рельсами. Окончилась рельса, и слезли у леса мы, садись и грейся. Кондуктору хорошо, а шоферу - лучше, я б в шоферы пошел, пусть меня научат. Фырчит машина скорая, летит, скользя, хороший шофер я - сдержать нельзя. Только скажите, вам куда надо - без рельсы жителей доставлю на дом. Е- дем, ду- дим: "С пу- ти уй- ди!" Быть шофером хорошо, а летчиком - лучше, я бы в летчики пошел, пусть меня научат. Наливаю в бак бензин, завожу пропеллер. "В небеса, мотор, вези, чтобы птицы пели". Бояться не надо ни дождя, ни града. Облетаю тучку, тучку-летучку. Белой чайкой паря, полетел за моря. Без разговору облетаю гору. "Вези, мотор, чтоб нас довез до звезд и до луны, хотя луна и масса звезд совсем отдалены". Летчику хорошо, а матросу - лучше, я б в матросы пошел, пусть меня научат. У меня на шапке лента, на матроске якоря. Я проплавал это лето, океаны покоря. Напрасно, волны, скачете - морской дорожкой на реях и по мачте, карабкаюсь кошкой. Сдавайся, ветер вьюжный, сдавайся, буря скверная, открою полюс Южный, а Северный - наверное. Книгу переворошив, намотай себе на ус - все работы хороши, выбирай на вкус! Киев Лапы елок, лапки, лапушки... Все в снегу, а теплые какие! Будто в гости к старой, старой бабушке я вчера приехал в Киев. Вот стою на горке на Владилгарской, Ширь во-всю - не вымчать и перу! Так когда-то, рассиявшись в выморозки, Киевскую Русь оглядывал Перун. А потом - когда и кто, не помню толком, только знаю, что сюда вот по льду, да и по воде, в порогах, волоком - шли с дарами к Диру и Аскольду. Дальше било солнце куполам в литавры. - На колени, Русь! Согнись и стой. - До сегодня нас Владимир гонит в лавры. Плеть креста сжимает каменный святой. Шли из мест таких, которых нету глуше, - прадеды, прапрадеды и пра пра пра!.. Много всяческих кровавых безделушек здесь у бабушки моей по берегам Днепра. Был убит и снова встал Столыпин, памятником встал, вложивши пальцы в китель. Снова был убит, и вновь дрожали липы от пальбы двенадцати правительств. А теперь встают с Подола дымы, киевская грудь гудит, котлами грета. Не святой уже - другой, земной Владимир крестит нас железом и огнем декретов. Даже чуть зарусофильствовал от этой шири! Русофильство, да другого сорта. Вот моя рабочая страна, одна в огромном мире. - Эй! Пуанкаре! возьми нас?.. Черта! Пусть еще последний, старый батька содрогает плачем лавры звонницы. Пусть еще врезается с Крещатика волчий вой: "Даю-беру червонцы!" Наша сила - правда, ваша - лаврьи звоны. Ваша - дым кадильный, наша - фабрик дым. Ваша мощь - червонец, наша - стяг червонный. - Мы возьмем, займем и победим. Здравствуй и прощай, седая бабушка! Уходи с пути! скорее! ну-ка! Умирай, старуха, спекулянтка, набожка. Мы идем - ватага юных внуков! Ко всему Нет. Это неправда. Нет! И ты? Любимая, за что, за что же?! Хорошо - я ходил, я дарил цветы, я ж из ящика не выкрал серебряных ложек! Белый, сшатался с пятого этажа. Ветер щеки ожег. Улица клубилась, визжа и ржа. Похотливо взлазил рожок на рожок. Вознес над суетой столичной одури строгое - древних икон - чело. На теле твоем - как на смертном одре - сердце дни кончило. В грубом убийстве не пачкала рук ты. Ты уронила только: "В мягкой постели он, фрукты, вино на ладони ночного столика". Любовь! Только в моем воспаленном мозгу была ты! Глупой комедии остановите ход! Смотрите - срываю игрушки-латы я, величайший Дон-Кихот! Помните: под ношей креста Христос секунду усталый стал. Толпа орала: "Марала! Мааарррааала!" Правильно! Каждого, кто об отдыхе взмолится, оплюй в его весеннем дне! Армии подвижников, обреченных добровольцам от человека пощады нет! Довольно! Теперь - клянусь моей языческой силою!- дайте любую красивую, юную,- души не растрачу, изнасилую и в сердце насмешку плюну ей! Око за око! Севы мести и в тысячу крат жни! В каждое ухо ввой: вся земля - каторжник с наполовину выбритой солнцем головой! Око за око! Убьете, похороните - выроюсь! Об камень обточатся зубов ножи еще! Собакой забьюсь под нары казарм! Буду, бешенный, вгрызаться в ножища, пахнущие потом и базаром. Ночью вскочите! Я звал! Белым быком возрос над землей: Муууу! В ярмо замучена шея-язва, над язвой смерчи мух. Лосем обернусь, в провода впутаю голову ветвистую с налитыми кровью глазами. Да! Затравленным зверем над миром выстою. Не уйти человеку! Молитва у рта,- лег на плиты просящ и грязен он. Я возьму намалюю на царские врата на божьем лике Разина. Солнце! Лучей не кинь! Сохните, реки, жажду утолить не дав ему,- чтоб тысячами рождались мои ученики трубить с площадей анафему! И когда, наконец, на веков верхи став, последний выйдет день им,- в черных душах убийц и анархистов зажгусь кровавым видением! Светает. Все шире разверзается неба рот. Ночь пьет за глотком глоток он. От окон зарево. От окон жар течет. От окон густое солнце льется на спящий город. Святая месть моя! Опять над уличной пылью ступенями строк ввысь поведи! До края полное сердце вылью в исповеди! Грядущие люди! Кто вы? Вот - я, весь боль и ушиб. Вам завещаю я сад фруктовый моей великой души. 1916 Кое-что про Петербург Слезают слезы с крыши в трубы, к руке реки чертя полоски; а в неба свисшиеся губы воткнули каменные соски. И небу - стихши - ясно стало: туда, где моря блещет блюдо, сырой погонщик гнал устало Невы двугорбого верблюда. Кофта фата Я сошью себе черные штаны из бархата голоса моего. Желтую кофту из трех аршин заката. По Невскому мира, по лощеным полосам его, профланирую шагом Дон-Жуана и фата. Пусть земля кричит, в покое обабившись: "Ты зеленые весны идешь насиловать!" Я брошу солнцу, нагло осклабившись: "На глади асфальта мне хорошо грассировать!" Не потому ли, что небо голубо, а земля мне любовница в этой праздничной чистке, я дарю вам стихи, веселые, как би-ба-бо и острые и нужные, как зубочистки! Женщины, любящие мое мясо, и эта девушка, смотрящая на меня, как на брата, закидайте улыбками меня, поэта,- я цветами нашью их мне на кофту фата! 1914 Красная зависть Я еще не лыс и не шамкаю, все же дядя рослый с виду я. В первый раз за жизнь малышам-ка я барабанящим позавидую. Наша жизнь - в грядущее рваться, оббивать его порог, вы ж грядущее это в двадцать расшагаете громом ног. Нам сегодня карежит уши громыханий теплушечных ржа. Вас, забывших и имя теплушек, разлетит на рабфак дирижабль. Мы, пергаменты текстами саля, подписываем договора. Вам забыть и границы Версаля на борту самолета-ковра. Нам - трамвай. Попробуйте, влезьте! Полон. Как в арифметике - цифр. Вы ж в работу будете ездить, самолет выводя под уздцы. Мы сегодня двугривенный потный отчисляем от крох, от жалований, чтоб флот взлетел заработанный, вам за юность одну пожалованный. Мы живем как радиозайцы, телефонные трубки крадя, чтоб музыкам в вас врезаться, от Урала до Крыма грядя. Мы живем только тем, что тощи, чуть полней бы - и в комнате душно. Небо будет ваша жилплощадь - не зажмет на шири воздушной. Мы от солнца, от снега зависим. Из-за дождика - с богом судятся. Вы ж дождем раскропите выси, как только заблагорассудится. Динамиты, бомбы, газы - самолетов наших фарш. Вам смертями не сыпать наземь, разлетайтесь под звонкий марш. К нам известье идет с почтовым, проплывает радость - год. Это глупое время на что вам? Телеграммой проносится код. Мы в камнях проживаем вёсны - нет билета и денег нет. Вам не будет пространств повёрстных - сам себе проездной билет. Превратятся не скоро в ягодку словоцветы О. Д. В. Ф. Те, кому по три и по два годка, вспомни нас, эти ягоды съев. Краснодар Северяне вам наврали о свирепости февральей: про метели, про заносы, про мороз розовоносый. Солнце жжет Краснодар, словно щек краснота. Красота! Вымыл все февраль и вымел - не февраль, а прачка, и гуляет мостовыми разная собачка. Подпрыгивают фоксы - показывают фокусы. Кроме лапок, вся, как вакса, низко пузом стелется, волочит вразвалку такса длинненькое тельце. Бегут, трусят дворняжечки - мохнатенькие ляжечки. Лайка лает, взвивши нос, на прохожих Ванечек; пес такой уже не пес, это - одуванчик. Легаши, сетера, мопсики, этцетера. Даже если пара луж, в лужах сотня солнц юлится. Это ж не собачья глушь, а собачкина столица. Крым Хожу, гляжу в окно ли я цветы да небо синее, то в нос тебе магнолия, то в глаз тебе глициния. На молоко сменил чаи в сиянье лунных чар. И днем и ночью на Чаир вода бежит, рыча. Под страшной стражей волн-борцов глубины вод гноят повыброшенных из дворцов тритонов и наяд. А во дворцах другая жизнь: насытясь водной блажью, иди, рабочий, и ложись в кровать великокняжью. Пылают горы-горны, и море синеблузится. Людей ремонт ускоренный в огромной крымской кузнице. 1927 Левый марш Разворачивайтесь в марше! Словесной не место кляузе. Тише, ораторы! Ваше слово, товарищ маузер. Довольно жить законом, данным Адамом и Евой. Клячу истории загоним. Левой! Левой! Левой! Эй, синеблузые! Рейте! За океаны! Или у броненосцев на рейде ступлены острые кили?! Пусть, оскалясь короной, вздымает британский лев вой. Коммуне не быть покоренной. Левой! Левой! Левой! Там за горами горя солнечный край непочатый. За голод за мора море шаг миллионный печатай! Пусть бандой окружат нанятой, стальной изливаются леевой,- России не быть под Антантой. Левой! Левой! Левой! Глаз ли померкнет орлий? В старое станем ли пялиться? Крепи у мира на горле пролетариата пальцы! Грудью вперед бравой! Флагами небо оклеивай! Кто там шагает правой? Левой! Левой! Левой! 1918 Лиличка! Вместо письма Дым табачный воздух выел. Комната - глава в крученыховском аде. Вспомни - за этим окном впервые руки твои, исступленный, гладил. Сегодня сидишь вот, сердце в железе. День еще - выгонишь, можешь быть, изругав. В мутной передней долго не влезет сломанная дрожью рука в рукав. Выбегу, тело в улицу брошу я. Дикий, обезумлюсь, отчаяньем иссечась. Не надо этого, дорогая, хорошая, дай простимся сейчас. Все равно любовь моя - тяжкая гиря ведь - висит на тебе, куда ни бежала б. Дай в последнем крике выреветь горечь обиженных жалоб. Если быка трудом уморят - он уйдет, разляжется в холодных водах. Кроме любви твоей, мне нету моря, а у любви твоей и плачем не вымолишь отдых. Захочет покоя уставший слон - царственный ляжет в опожаренном песке. Кроме любви твоей, мне нету солнца, а я и не знаю, где ты и с кем. Если б так поэта измучила, он любимую на деньги б и славу выменял, а мне ни один не радостен звон, кроме звона твоего любимого имени. И в пролет не брошусь, и не выпью яда, и курок не смогу над виском нажать. Надо мною, кроме твоего взгляда, не властно лезвие ни одного ножа. Завтра забудешь, что тебя короновал, что душу цветущую любовью выжег, и суетных дней взметенный карнавал растреплет страницы моих книжек... Слов моих сухие листья ли заставят остановиться, жадно дыша? Дай хоть последней нежностью выстелить твой уходящий шаг. 26 мая 1916, Петроград Любит? не любит? Я руки ломаю... I Любит? не любит? Я руки ломаю и пальцы разбрасываю разломавши так рвут загадав и пускают по маю венчики встречных ромашек Пускай седины обнаруживает стрижка и бритье Пусть серебро годов вызванивает уймою надеюсь верую вовеки не придет ко мне позорное благоразумие II Уже второй должно быть ты легла А может быть и у тебя такое Я не спешу и молниями телеграмм мне незачем тебя будить и беспокоить III море уходит вспять море уходит спать Как говорят инцидент исперчен любовная лодка разбилась о быт С тобой мы в расчете И не к чему перечень взаимных болей бед и обид. IV Уже второй должно быть ты легла В ночи Млечпуть серебряной Окою Я не спешу и молниями телеграмм Мне незачем тебя будить и беспокоить как говорят инцидент исперчен любовная лодка разбилась о быт С тобой мы в расчете и не к чему перечень взаимных болей бед и обид Ты посмотри какая в мире тишь Ночь обложила небо звездной данью в такие вот часы встаешь и говоришь векам истории и мирозданью печатается без знаков препинания, как в записной книжке Маяковского 1928-1930 Люблю Обыкновенно так Любовь любому рожденному дадена,— но между служб, доходов и прочего со дня на день очерствевает сердечная почва. На сердце тело надето, на тело — рубаха. Но и этого мало! Один — идиот!— манжеты наделал и груди стал заливать крахмалом. Под старость спохватятся. Женщина мажется. Мужчина по Мюллеру мельницей машется. Но поздно. Морщинами множится кожица. Любовь поцветет, поцветет — и скукожится. Мальчишкой Я в меру любовью был одаренный. Но с детства людьё трудами муштровано. А я — убег на берег Риона и шлялся, ни чёрта не делая ровно. Сердилась мама: «Мальчишка паршивый!» Грозился папаша поясом выстегать. А я, разживясь трехрублевкой фальшивой, играл с солдатьём под забором в «три листика». Без груза рубах, без башмачного груза жарился в кутаисском зное. Вворачивал солнцу то спину, то пузо — пока под ложечкой не заноет. Дивилось солнце: «Чуть виден весь-то! А тоже — с сердечком. Старается малым! Откуда в этом в аршине место — и мне, и реке, и стовёрстым скалам?!» Юношей Юношеству занятий масса. Грамматикам учим дурней и дур мы. Меня ж из 5-го вышибли класса. Пошли швырять в московские тюрьмы. В вашем квартирном маленьком мирике для спален растут кучерявые лирики. Что выищешь в этих болоночьих лириках?! Меня вот любить учили в Бутырках. Что мне тоска о Булонском лесе?! Что мне вздох от видов на море?! Я вот в «Бюро похоронных процессий» влюбился в глазок 103 камеры. Глядят ежедневное солнце, зазнаются. «Чего, мол, стоют лучёнышки эти?» А я за стенного за желтого зайца отдал тогда бы — всё на свете. Мой университет Французский знаете. Делите. Множите. Склоняете чудно. Ну и склоняйте! Скажите — а с домом спеться можете? Язык трамвайский вы понимаете? Птенец человечий чуть только вывелся — за книжки рукой, за тетрадные дести. А я обучался азбуке с вывесок, листая страницы железа и жести. Землю возьмут, обкорнав, ободрав ее,— учат. И вся она — с крохотный глобус. А я боками учил географию,— недаром же наземь ночёвкой хлопаюсь! Мутят Иловайских больные вопросы: — Была ль рыжа борода Барбароссы?— Пускай! Не копаюсь в пропыленном вздоре я — любая в Москве мне известна история! Берут Добролюбова (чтоб зло ненавидеть),— фамилья ж против, скулит родовая. Я жирных с детства привык ненавидеть, всегда себя за обед продавая. Научатся, сядут — чтоб нравиться даме, мыслишки звякают лбёнками медненькими. А я говорил с одними домами. Одни водокачки мне собеседниками. Окном слуховым внимательно слушая, ловили крыши — что брошу в уши я. А после о ночи и друг о друге трещали, язык ворочая — флюгер. Взрослое У взрослых дела. В рублях карманы. Любить? Пожалуйста! Рубликов за сто. А я, бездомный, ручища в рваный в карман засунул и шлялся, глазастый. Ночь. Надеваете лучшее платье. Душой отдыхаете на женах, на вдовах. Меня Москва душила в объятьях кольцом своих бесконечных Садовых. В сердца, в часишки любовницы тикают. В восторге партнеры любовного ложа. Столиц сердцебиение дикое ловил я, Страстною площадью лёжа. Враспашку — сердце почти что снаружи — себя открываю и солнцу и луже. Входите страстями! Любовями влазьте! Отныне я сердцем править не властен. У прочих знаю сердца дом я. Оно в груди — любому известно! На мне ж с ума сошла анатомия. Сплошное сердце — гудит повсеместно. О, сколько их, одних только вёсен, за 20 лет в распалённого ввалено! Их груз нерастраченный — просто несносен. Несносен не так, для стиха, а буквально. Что вышло Больше чем можно, больше чем надо — будто поэтовым бредом во сне навис — комок сердечный разросся громадой: громада любовь, громада ненависть. Под ношей ноги шагали шатко — ты знаешь, я же ладно слажен,— и всё же тащусь сердечным придатком, плеч подгибая косую сажень. Взбухаю стихов молоком — и не вылиться — некуда, кажется — полнится заново. Я вытомлен лирикой — мира кормилица, гипербола праобраза Мопассанова. Зову Поднял силачом, понес акробатом. Как избирателей сзывают на митинг, как сёла в пожар созывают набатом — я звал: «А вот оно! Вот! Возьмите!» Когда такая махина ахала — не глядя, пылью, грязью, сугробом,— дамьё от меня ракетой шарахалось: «Нам чтобы поменьше, нам вроде танго бы...» Нести не могу — и несу мою ношу. Хочу ее бросить — и знаю, не брошу! Распора не сдержат рёбровы дуги. Грудная клетка трещала с натуги. Ты Пришла — деловито, за рыком, за ростом, взглянув, разглядела просто мальчика. Взяла, отобрала сердце и просто пошла играть — как девочка мячиком. И каждая — чудо будто видится — где дама вкопалась, а где девица. «Такого любить? Да этакий ринется! Должно, укротительница. Должно, из зверинца!» А я ликую. Нет его — ига! От радости себя не помня, скакал, индейцем свадебным прыгал, так было весело, было легко мне. Невозможно Один не смогу — не снесу рояля (тем более — несгораемый шкаф). А если не шкаф, не рояль, то я ли сердце снес бы, обратно взяв. Банкиры знают: «Богаты без края мы. Карманов не хватит — кладем в несгораемый». Любовь в тебя — богатством в железо — запрятал, хожу и радуюсь Крезом. И разве, если захочется очень, улыбку возьму, пол-улыбки и мельче, с другими кутя, протрачу в полночи рублей пятнадцать лирической мелочи. Так и со мной Флоты — и то стекаются в гавани. Поезд — и то к вокзалу гонит. Ну а меня к тебе и подавней — я же люблю!— тянет и клонит. Скупой спускается пушкинский рыцарь подвалом своим любоваться и рыться. Так я к тебе возвращаюсь, любимая. Мое это сердце, любуюсь моим я. Домой возвращаетесь радостно. Грязь вы с себя соскребаете, бреясь и моясь. Так я к тебе возвращаюсь,— разве, к тебе идя, не иду домой я?! Земных принимает земное лоно. К конечной мы возвращаемся цели. Так я к тебе тянусь неуклонно, еле расстались, развиделись еле. Вывод Не смоют любовь ни ссоры, ни вёрсты. Продумана, выверена, проверена. Подъемля торжественно стих строкопёрстый, клянусь — люблю неизменно и верно! Ноябрь 1921 — февраль 1922 Любовь (Мир опять цветами оброс...) Мир опять цветами оброс, у мира весенний вид. И вновь встает нерешенный вопрос - о женщинах и о любви. Мы любим парад, нарядную песню. Говорим красиво, выходя на митинг. На часто под этим покрытой плесенью, старенький-старенький бытик. Поет на собранье: "Вперед, товарищи..." А дома, забыв об арии сольной, орет на жену, что щи не в наваре и что огурцы плоховато просолены. Живет с другой - киоск в ширину, бельем - шантанная дива. Но тонким чулком попрекает жену: - Компрометируешь пред коллективом.- То лезут к любой, была бы с ногами. Пять баб переменит в течении суток. У нас, мол, свобода, а не моногамия. Долой мещанство и предрассудок! С цветка на цветок молодым стрекозлом порхает, летает и мечется. Одно ему в мире кажется злом - это алиментщица. Он рад умереть, экономя треть, три года судиться рад: и я, мол, не я, и она не моя, и я вообще кастрат. А любят, так будь монашенкой верной - тиранит ревностью всякий пустяк и мерит любовь на калибр револьверный, неверной в затылок пулю пустя. Четвертый - герой десятка сражений, а так, что любо-дорого, бежит в перепуге от туфли жениной, простой туфли Мосторга. А другой стрелу любви иначе метит, путает - ребенок этакий - уловленье любимой в романтические сети с повышеньем подчиненной по тарифной сетке. По женской линии тоже вам не райские скинии. Простенького паренька подцепила барынька. Он работать, а ее не удержать никак - бегает за клёшем каждого бульварника. Что ж, сиди и в плаче Нилом нилься. Ишь! - Жених! - Для кого ж я, милые, женился? Для себя - или для них? - У родителей и дети этакого сорта: - Что родители? И мы не хуже, мол! - Занимаются любовью в виде спорта, не успев вписаться в комсомол. И дальше, к деревне, быт без движеньица - живут, как и раньше, из года в год. Вот так же замуж выходят и женятся, как покупают рабочий скот. Если будет длиться так за годом годик, то, скажу вам прямо, не сумеет разобрать и брачный кодекс, где отец и дочь, который сын и мама. Я не за семью. В огне и дыме синем выгори и этого старья кусок, где шипели матери-гусыни и детей стерег отец-гусак! Нет. Но мы живем коммуной плотно, в общежитиях грязнеет кожа тел. Надо голос подымать за чистоплотность отношений наших и любовных дел. Не отвиливай - мол, я не венчан. Нас не поп скрепляет тарабарящий. Надо обвязать и жизнь мужчин и женщин словом, нас объединяющим: "Товарищи". 1926 Майская песенка Зеленые листики - и нет зимы. Идем раздольем чистеньким - и я, и ты, и мы. Весна сушить развесила свое мытье, Мы молодо и весело идем! Идем! Идем! На ситцах, на бумаге - огонь на всем. Красные флаги несем! Несем! Несем! Улица рада, весной умытая. Шагаем отрядом, и мы, и ты, и я. Мексика - Нью-Йорк Бежала Мексика от буферов горящим, сияющим бредом. И вот под мостом река или ров, делящая два Ларедо. Там доблести — скачут, коня загоня, в пятак попадают из кольта, и скачет конь, и брюхо коня о колкий кактус исколото. А здесь железо — не расшатать! Ни воли, ни жизни, ни нерва вам! И сразу рябит тюрьма решета вам для знакомства для первого. По рельсам поезд сыпет, под рельсой шпалы сыпятся. И гладью Миссисипи под нами миссисипится. По бокам поезда не устанут сновать: или хвост мелькнет, или нос. На боках поездных страновеют слова: «Сан-Луис», «Мичиган», «Иллинойс»! Дальше, поезд, огнями расцвеченный! Лез, обгоняет, храпит. В Нью-Йорк несется «Твенти сенчери экспресс». Курьерский! Рапид! Кругом дома, в этажи затеряв путей и проволок множь. Теряй шапчонку, глаза задеря, все равно — ничего не поймешь! 1926 Мой май Всем, на улицы вышедшим, тело машиной измаяв, - всем, молящим о празднике спинам, землею натруженным, - Первое мая! Первый из маев встретим, товарищи, голосом, в пение сдруженным. Вёснами мир мой! Солнцем снежное тай! Я рабочий - этот май мой! Я крестьянин - это мой май. Всем, Для убийств залёгшим, злобу окопов иззмёив, - всем, с броненосцев на братьев пушками вцедивших люки, - Первое мая! Первый из маев встретим, сплетая войной разобщенные руки. Молкнь, винтовки вой! Тихнь, пулемета лай! Я матрос - этот май мой! Я солдат - это мой май. Всем домам, площадям, улицам, сжатым льдяной зимою, - всем изглоданным голодом степям, лесам, нивам - Первое мая! Первый из маев славьте - людей, плодородии, вёсен разливом! Зелень полей, пой! Вой гудков, вздымай! Я железо - этот май мой! Я земля - это мой май! Монте-Карло Мир в тишине с головы до пят. Море - не запятнится. Спят люди. Лошади спят. Спит - Ницца, Лишь у ночи в черной марле фары вспыхивают ярки - это мчится к Монте-Карле автотранспорт высшей марки. Дым над морем - пух как будто, продолжая пререкаться, это входят яхты в бухты, подвозя американцев. Дворцы и палаццо монакского принца... Бараны мира, пожалте бриться! Обеспечены годами лет на восемьдесят семь, дуют пиковые дамы, продуваясь в сто систем. Демонстрируя обновы, выигравших подсмотрев, рядом с дамою бубновой дует яро дама треф. Будто горы жировые, дуют, щеки накалив, настоящие, живые и тузы и короли. Шарик скачет по рулетке, руки сыпят франки в клетки, трутся карты лист о лист. Вздув карман кредиток толщью - хоть бери его наощупь! - вот он - капиталист. Вот он, вот он - вор и лодырь - из бездельников-деляг, мечет с лодырем колоды, мир ограбленный деля. Чтобы после на закате, мозг расчетами загадив, отягчая веток сеть, с проигрыша повисеть, Запрут под утро азартный зуд, вылезут и поползут. Завидев утра полосу, они ползут, и я ползу. Сквозь звезды утро протекало; заря ткалась прозрачно, ало, и грязью в розоватой кальке на грандиозье Монте-Карло поганенькие монтекарлики. Мощь Британии Британская мощь целиком на морях, - цари в многоводном лоне. Мечта их - одна: весь мир покоря, бросать с броненосцев своих якоря в моря кругосветных колоний. Они ведут за войной войну, не бросят за прибылью гнаться. Орут: - Вперед, матросы! А ну, за честь и свободу нации! - Вздымаются бури, моря беля, моряк постоянно на вахте. Буржуи горстями берут прибыля на всем - на грузах, на фрахте. Взрываются мины, смертями смердя, но жир у богатых отрос; страховку берут на матросских смертях, и думает мрачно матрос. Пока за моря перевозит груз, он думает, что на берегу все те, кто ведет матросский союз, копейку его берегут. А на берегу союзный глава, мистер Гевлок Вильсон, хозяевам продал дела и слова и с жиру толстеет, как слон. Хозяева рады - свой человек, следит за матросами круто. И ловит Вильсон солидный чек на сотню английских фунтов. Вильсон к хозяевам впущен в палаты и в спорах добрый и миленький. По ихней просьбе с матросской зарплаты спускает последние шиллинги. А если в его махинации глаз запустит рабочий прыткий, он жмет плечами: - Никак нельзя-с: промышленность терпит убытки. - С себя ж и рубля не желает соскресть, с тарифной иудиной сетки: вождю, мол, надо и пить, и есть, и, сами знаете, детки. Матрос, отправляясь в далекий рейс, к земле оборачивай уши, глаза нацеливай с мачт и рей на то, что творится на суше! Пардон, Чемберлен, что в ваши дела суемся поэмой этой! Но мой Пегас, порвав удила, матросам вашим советует: - В обратную сторону руль завертя, вернитесь к союзным сонмам и дальше плывите, послав к чертям продавшего вас Вильсона! - За борт союза в мгновение в одно! Исчезнет - и не был как будто: его моментально потянет на дно груз иудиных фунтов. Мразь Подступает голод к гландам... Только, будто бы на пире, ходит взяточников банда, кошельки порастопыря. Родные снуют: - Ублажь да уважь-ка!- Снуют и суют в бумажке барашка. Белей, чем саван, из портфеля кончики... Частники завам суют червончики. Частник добрый, частник рад бросить в допры наш аппарат. Допру нить не выдавая, там, где быт и где грызня, ходит взятка бытовая,- сердце, душу изгрязня. Безработный ждет работку. Волокита с бирж рычит: "Ставь закуску, выставь водку, им всучи магарычи!" Для копеек пропотелых, с голодухи бросив срам,- девушки рабочье тело взяткой тычут мастерам. Чтобы выбиться нам сквозь продажную смрадь из грязного быта и вшивого - давайте не взятки брать, а взяточника брать за шиворот! 1928 Надоело Не высидел дома. Анненский, Тютчев, Фет. Опять, тоскою к людям ведомый, иду в кинематографы, в трактиры, в кафе. За столиком. Сияние. Надежда сияет сердцу глупому. А если за неделю так изменился россиянин, что щеки сожгу огнями губ ему. Осторожно поднимаю глаза, роюсь в пиджачной куче. "Назад, наз-зад, н а з а д!" Страх орет из сердца, Мечется по лицу, безнадежен и скучен. Не слушаюсь. Вижу, вправо немножко, неведомое ни на суше, ни в пучинах вод, старательно работает над телячьей ножкой загадочнейшее существо. Глядишь и не знаешь: ест или не ест он. Глядишь и не знаешь: дышит или не дышит он. Два аршина безлицего розоватого теста: хоть бы метка была в уголочке вышита. Только колышутся спадающие на плечи мягкие складки лоснящихся щек. Сердце в исступлении, рвет и мечет. "Назад же! Чего еще?" Влево смотрю. Рот разинул. Обернулся к первому, и стало иначе: для увидевшего вторую образину первый - воскресший Леонардо да-Винчи. Нет людей. Понимаете крик тысячедневных мук? Душа не хочет немая идти, а сказать кому? Брошусь на землю, камня корою в кровь лицо изотру, слезами асфальт омывая. Истомившимися по ласке губами тысячью поцелуев покрою умную морду трамвая. В дом уйду. Прилипну к обоям. Где роза есть нежнее и чайнее? Хочешь - тебе рябое прочту "Простое как мычание"? Для истории Когда все расселятся в раю и в аду, земля итогами подведена будет - помните: в 1916 году из Петрограда исчезли красивые люди. 1916 Нате! Через час отсюда в чистый переулок вытечет по человеку ваш обрюзгший жир, а я вам открыл столько стихов шкатулок, я - бесценных слов мот и транжир. Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста Где-то недокушанных, недоеденных щей; вот вы, женщина, на вас белила густо, вы смотрите устрицей из раковин вещей. Все вы на бабочку поэтиного сердца взгромоздитесь, грязные, в калошах и без калош. Толпа озвереет, будет тереться, ощетинит ножки стоглавая вошь. А если сегодня мне, грубому гунну, кривляться перед вами не захочется - и вот я захохочу и радостно плюну, плюну в лицо вам я - бесценных слов транжир и мот. 1913 Негритоска Петрова У Петровой у Надежды не имеется одежды. Чтоб купить (пришли деньки!), не имеется деньги. Ей в расцвете юных лет растекаться в слезной слизи ли? Не упадочница, нет! Ждет, чтоб цены снизили. Стонет улица от рева. В восхищеньи хижины. - Выходи скорей, Петрова, - в лавке цены снижены. Можешь в платьицах носиться хошь с цветком, хошь с мушкою. Снизили с аршина ситца ровно грош с осьмушкою. Радуйтесь! Не жизнь - малина. Можете блестеть, как лак. На коробке гуталина цены ниже на пятак. Наконец! Греми, рулада! На тоску, на горечь плюньте! - В лавке цены мармелада вдвое снижены на фунте. Словно ведьма в лампах сцены, веником укрывши тело, баба грустно смотрит в цены. Как ей быть? и что ей делать? И взяла, обдумав длинно, тряпку ситца (на образчик), две коробки гуталина, мармелада - ящик. Баба села. Масса дела. Баба мыслит, травки тише, как ей скрыть от срама тело... Наконец у бабы вышел из клочка с полсотней точек на одну ноздрю платочек. Работает, не ленится, сияет именинницей, - до самого коленца сидит и гуталинится. Гуталин не погиб. Ярким светом ожил. На ногах сапоги собственной кожи. Час за часом катится, баба красит платьице в розаны в разные, гуталином вмазанные. Ходит баба в дождь и в зной, искрясь горной голизной. Но зато у этой Нади нос и губы в мармеладе. Ходит гуталинный чад улицей и пахотцей. Все коровы мычат, и быки шарахаются. И орет детишек банда: - Негритянка из джаз-банда! - И даже ноту Чемберлен прислал колючую от терний: что мы-де негров взяли в плен и возбуждаем в Коминтерне. В стихах читатель ждет морали. Изволь: чтоб бабы не марались, таких купцов, как в строчке этой, из-за прилавка надо вымести, и снизить цены на предметы огромнейшей необходимости. Необычайное приключение Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковский летом на даче (Пушкино. Акулова гора, дача Румянцева, 27 верст по Ярославской жел. дор.) В сто сорок солнц закат пылал, в июль катилось лето, была жара, жара плыла - на даче было это. Пригорок Пушкино горбил Акуловой горою, а низ горы - деревней был, кривился крыш корою. А за деревнею - дыра, и в ту дыру, наверно, спускалось солнце каждый раз, медленно и верно. А завтра снова мир залить вставало солнце ало. И день за днем ужасно злить меня вот это стало. И так однажды разозлясь, что в страхе все поблекло, в упор я крикнул солнцу: "Слазь! довольно шляться в пекло!" Я крикнул солнцу: "Дармоед! занежен в облака ты, а тут - не знай ни зим, ни лет, сиди, рисуй плакаты!" Я крикнул солнцу: "Погоди! послушай, златолобо, чем так, без дела заходить, ко мне на чай зашло бы!" Что я наделал! Я погиб! Ко мне, по доброй воле, само, раскинув луч-шаги, шагает солнце в поле. Хочу испуг не показать - и ретируюсь задом. Уже в саду его глаза. Уже проходит садом. В окошки, в двери, в щель войдя, валилась солнца масса, ввалилось; дух переведя, заговорило басом: "Гоню обратно я огни впервые с сотворенья. Ты звал меня? Чаи гони, гони, поэт, варенье!" Слеза из глаз у самого - жара с ума сводила, но я ему - на самовар: "Ну что ж, садись, светило!" Черт дернул дерзости мои орать ему,- сконфужен, я сел на уголок скамьи, боюсь - не вышло б хуже! Но странная из солнца ясь струилась,- и степенность забыв, сижу, разговорясь с светилом постепенно. Про то, про это говорю, что-де заела Роста, а солнце: "Ладно, не горюй, смотри на вещи просто! А мне, ты думаешь, светить легко. - Поди, попробуй! - А вот идешь - взялось идти, идешь - и светишь в оба!" Болтали так до темноты - до бывшей ночи то есть. Какая тьма уж тут? На "ты" мы с ним, совсем освоясь. И скоро, дружбы не тая, бью по плечу его я. А солнце тоже: "Ты да я, нас, товарищ, двое! Пойдем, поэт, взорим, вспоем у мира в сером хламе. Я буду солнце лить свое, а ты - свое, стихами". Стена теней, ночей тюрьма под солнц двустволкой пала. Стихов и света кутерьма сияй во что попало! Устанет то, и хочет ночь прилечь, тупая сонница. Вдруг - я во всю светаю мочь - и снова день трезвонится. Светить всегда, светить везде, до дней последних донца, светить - и никаких гвоздей! Вот лозунг мой и солнца! 1920 Никчемное самоутешение Мало извозчиков? Тешьтесь ложью. Видана ль шутка площе чья! Улицу врасплох огляните - из рож ее чья не извозчичья? Поэт ли поет о себе и о розе, девушка ль в локон выплетет ухо - вижу тебя, сошедший с козел король трактиров, ёрник и ухарь. Если говорят мне: - Помните, Сидоров помер? - не забуду, удивленный, глазами смерить их. О, кому же охота помнить номер нанятого тащиться от рождения к смерти?! Все равно мне, что они коней не поят, что утром не начищивают дуг они - с улиц, с бесконечных козел тупое лицо их, открытое лишь мордобою и ругани. Дети, вы еще остались. Ничего. Подрастете. Скоро в жиденьком кулачонке зажмете кнутовище, матерной руганью потрясая город. Хожу меж извозчиков. Шляпу на нос. Торжественней, чем строчка державинских од. День еще - и один останусь я, медлительный и вдумчивый пешеход. Ничего не понимают Вошел к парикмахеру, сказал - спокойный: "Будьте добры, причешите мне уши". Гладкий парикмахер сразу стал хвойный, лицо вытянулось, как у груши. "Сумасшедший! Рыжий!"- запрыгали слова. Ругань металась от писка до писка, и до-о-о-о-лго хихикала чья-то голова, выдергиваясь из толпы, как старая редиска. 1913 Ночь Багровый и белый отброшен и скомкан, в зеленый бросали горстями дукаты, а черным ладоням сбежавшихся окон раздали горящие желтые карты. Бульварам и площади было не странно увидеть на зданиях синие тоги. И раньше бегущим, как желтые раны, огни обручали браслетами ноги. Толпа - пестрошерстая быстрая кошка - плыла, изгибаясь, дверями влекома; каждый хотел протащить хоть немножко громаду из смеха отлитого кома. Я, чувствуя платья зовущие лапы, в глаза им улыбку протиснул, пугая ударами в жесть, хохотали арапы, над лбом расцветивши крыло попугая. 1912 О дряни Слава. Слава, Слава героям!!! Впрочем, им довольно воздали дани. Теперь поговорим о дряни. Утихомирились бури революционных лон. Подернулась тиной советская мешанина. И вылезло из-за спины РСФСР мурло мещанина. (Меня не поймаете на слове, я вовсе не против мещанского сословия. Мещанам без различия классов и сословий мое славословие.) Со всех необъятных российских нив, с первого дня советского рождения стеклись они, наскоро оперенья переменив, и засели во все учреждения. Намозолив от пятилетнего сидения зады, крепкие, как умывальники, живут и поныне тише воды. Свили уютные кабинеты и спаленки. И вечером та или иная мразь, на жену. за пианином обучающуюся, глядя, говорит, от самовара разморясь: "Товарищ Надя! К празднику прибавка - 24 тыщи. Тариф. Эх, заведу я себе тихоокеанские галифища, чтоб из штанов выглядывать как коралловый риф!" А Надя: "И мне с эмблемами платья. Без серпа и молота не покажешься в свете! В чем сегодня буду фигурять я на балу в Реввоенсовете?!" На стенке Маркс. Рамочка ала. На "Известиях" лежа, котенок греется. А из-под потолочка верещала оголтелая канареица. Маркс со стенки смотрел, смотрел... И вдруг разинул рот, да как заорет: "Опутали революцию обывательщины нити. Страшнее Врангеля обывательский быт. Скорее головы канарейкам сверните - чтоб коммунизм канарейками не был побит!" 1920-1921 О «фиасках», «апогеях» и других неведомых вещах На съезде печати у товарища Калинина великолепнейшая мысль в речь вклинена: "Газетчики, думайте о форме!" До сих пор мы не подумали об усовершенствовании статейной формы. Товарищи газетчики, СССР оглазейте,- как понимается описываемое в газете. Акуловкой получена газет связка. Читают. В буквы глаза втыкают. Прочли: - "Пуанкаре терпит фиаско".- Задумались. Что это за "фиаска" за такая? Из-за этой "фиаски" грамотей Ванюха чуть не разодрался: - Слушай, Петь, с "фиаской" востро держи ухо: дажу Пуанкаре приходится его терпеть. Пуанкаре не потерпит какой-нибудь клячи. Даже Стиннеса - и то!- прогнал из Рура. А этого терпит. Значит, богаче. Американец, должно. Понимаешь, дура?!- С тех пор, когда самогонщик, местный туз, проезжал по Акуловке, гремя коляской, в уважение к богатству, скидавая картуз, его называли - Господином Фиаской. Последние известия получили красноармейцы. Сели. Читают, газетиной вея. - О французском наступлении в Руре имеется? - Да, вот написано: "Дошли до своего апогея". - Товарищ Иванов! Ты ближе. Эй! На карту глянь! Что за место такое: А-п-о-г-е-й?- Иванов ищет. Дело дрянь. У парня аж скулу от напряжения свело. Каждый город просмотрел, каждое село. "Эссен есть - Апогея нету! Деревушка махонькая, должно быть, это. Верчусь - аж дыру провертел в сапоге я - не могу найти никакого Апогея!" Казарма малость посовещалась. Наконец - товарищ Петров взял слово: - Сказано: до своего дошли. Ведь не до чужого?! Пусть рассеется сомнений дым. Будь он селом или градом, своего "апогея" никому не отдадим, а чужих "апогеев" - нам не надо. - Чтоб мне не писать, впустую оря, мораль вывожу тоже: то, что годится для иностранного словаря, газете - не гоже. 1923 Ода революции Тебе, освистанная, осмеянная батареями, тебе, изъязвленная злословием штыков, восторженно возношу над руганью реемой оды торжественное "О"! О, звериная! О, детская! О, копеечная! О, великая! Каким названьем тебя еще звали? Как обернешься еще, двуликая? Стройной постройкой, грудой развалин? Машинисту, пылью угля овеянному, шахтеру, пробивающему толщи руд, кадишь, кадишь благоговейно, славишь человечий труд. А завтра Блаженный стропила соборовы тщетно возносит, пощаду моля,- твоих шестидюймовок тупорылые боровы взрывают тысячелетия Кремля. "Слава". Хрипит в предсмертном рейсе. Визг сирен придушенно тонок. Ты шлешь моряков на тонущий крейсер, туда, где забытый мяукал котенок. А после! Пьяной толпой орала. Ус залихватский закручен в форсе. Прикладами гонишь седых адмиралов вниз головой с моста в Гельсингфорсе. Вчерашние раны лижет и лижет, и снова вижу вскрытые вены я. Тебе обывательское - о, будь ты проклята трижды!- и мое, поэтово - о, четырежды славься, благословенная! От усталости Земля! Дай исцелую твою лысеющую голову лохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот. Дымом волос над пожарами глаз из олова дай обовью я впалые груди болот. Ты! Нас - двое, ораненных, загнанных ланями, вздыбилось ржанье оседланных смертью коней. Дым из-за дома догонит нас длинными дланями, мутью озлобив глаза догнивающих в ливнях огней. Сестра моя! В богадельнях идущих веков, может быть, мать мне сыщется; бросил я ей окровавлнный песнями рог. Квакая, скачет по полю канава, зеленая сыщица, нас заневолить веревками грязных дорог. 1913 Отношение к барышне Этот вечер решал — не в любовники выйти ль нам?— темно, никто не увидит нас. Я наклонился действительно, и действительно я, наклонясь, сказал ей, как добрый родитель: «Страсти крут обрыв — будьте добры, отойдите. Отойдите, будьте добры». 1920 Парижанка Вы себе представляете парижских женщин с шеей разжемчуженной, разбриллиантенной рукой... Бросьте представлять себе! Жизнь - жестче - у моей парижанки вид другой. Не знаю, право, молода или стара она, до желтизны отшлифованная в лощеном хамье. Служит она в уборной ресторана - маленького ресторана - Гранд-Шомьер. Выпившим бургундского может захотеться для облегчения пойти пройтись. Дело мадмуазель подавать полотенце, она в этом деле просто артист. Пока у трюмо разглядываешь прыщик, она, разулыбив облупленный рот, пудрой подпудрит, духами попрыщет, подаст пипифакс и лужу подотрет. Раба чревоугодий торчит без солнца, в клозетной шахте по суткам клопея, за пятьдесят сантимов! (по курсу червонца с мужчины около четырех копеек). Под умывальником ладони омывая, дыша диковиной парфюмерных зелий, над мадмуазелью недоумевая, хочу сказать мадмуазели: - Мадмуазель, ваш вид, извините, жалок. На уборную молодость губить не жалко вам? Или мне наврали про парижанок, или вы, мадмуазель, не парижанка. Выглядите вы туберкулезно и вяло. Чулки шерстяные... Почему не шелка? Почему не шлют вам пармских фиалок благородные мусью от полного кошелька? - Мадмуазель молчала, грохот наваливал на трактир, на потолок, на нас. Это, кружа веселье карнавалово, весь в парижанках гудел Монпарнас. Простите, пожалуйста, за стих раскрежещенный и за описанные вонючие лужи, но очень трудно в Париже женщине, если женщина не продается, а служит. Письмо Татьяне Яковлевой В поцелуе рук ли, губ ли, в дрожи тела близких мне красный цвет моих республик тоже должен пламенеть. Я не люблю парижскую любовь: любую самочку шелками разукрасьте, потягиваясь, задремлю, сказав - тубо - собакам озверевшей страсти. Ты одна мне ростом вровень, стань же рядом с бровью брови, дай про этот важный вечер рассказать по-человечьи. Пять часов, и с этих пор стих людей дремучий бор, вымер город заселенный, слышу лишь свисточный спор поездов до Барселоны. В черном небе молний поступь, гром ругней в небесной драме,- не гроза, а это просто ревность двигает горами. Глупых слов не верь сырью, не путайся этой тряски,- я взнуздаю, я смирю чувства отпрысков дворянских. Страсти корь сойдет коростой, но радость неиссыхаемая, буду долго, буду просто разговаривать стихами я. Ревность, жены, слезы... ну их! - вспухнут веки, впору Вию. Я не сам, а я ревную за Советскую Россию. Видел на плечах заплаты, их чахотка лижет вздохом. Что же, мы не виноваты - ста мильонам было плохо. Мы теперь к таким нежны - спортом выпрямишь не многих,- вы и нам в Москве нужны не хватает длинноногих. Не тебе, в снега и в тиф шедшей этими ногами, здесь на ласки выдать их в ужины с нефтяниками. Ты не думай, щурясь просто из-под выпрямленных дуг. Иди сюда, иди на перекресток моих больших и неуклюжих рук. Не хочешь? Оставайся и зимуй, и это оскорбление на общий счет нанижем. Я все равно тебя когда-нибудь возьму - одну или вдвоем с Парижем. 1928 Письмо товарищу Кострову Простите меня, товарищ Костров, с присущей душевной ширью, что часть на Париж отпущенных строф на лирику я растранжирю. Представьте: входит красавица в зал, в меха и бусы оправленная. Я эту красавицу взял и сказал: - правильно сказал или неправильно? - Я, товарищ,- из России, знаменит в своей стране я, я видал девиц красивей, я видал девиц стройнее. Девушкам поэты любы. Я ж умен и голосист, заговариваю зубы - только слушать согласись. Не поймать меня на дряни, на прохожей паре чувств. Я ж навек любовью ранен - еле-еле волочусь. Мне любовь не свадьбой мерить: разлюбила - уплыла. Мне, товарищ, в высшей мере наплевать на купола. Что ж в подробности вдаваться, шутки бросьте-ка, мне ж, красавица, не двадцать,- тридцать... с хвостиком. Любовь не в том, чтоб кипеть крутей, не в том, что жгут угольями, а в том, что встает за горами грудей над волосами-джунглями. Любить - это значит: в глубь двора вбежать и до ночи грачьей, блестя топором, рубить дрова, силой своей играючи. Любить - это с простынь, бессоннницей рваных, срываться, ревнуя к Копернику, его, a не мужа Марьи Иванны, считая своим соперником. Нам любовь не рай да кущи, нам любовь гудит про то, что опять в работу пущен сердца выстывший мотор. Вы к Москве порвали нить. Годы - расстояние. Как бы вам бы объяснить это состояние? На земле огней - до неба... В синем небе звезд - до черта. Если бы я поэтом не был, я б стал бы звездочетом. Подымает площадь шум, экипажи движутся, я хожу, стишки пишу в записную книжицу. Мчат авто по улице, а не свалят наземь. Понимают умницы: человек - в экстазе. Сонм видений и идей полон до крышки. Тут бы и у медведей выросли бы крылышки. И вот с какой-то грошовой столовой, когда докипело это, из зева до звезд взвивается слово золоторожденной кометой. Распластан хвост небесам на треть, блестит и горит оперенье его, чтоб двум влюбленным на звезды смотреть их ихней беседки сиреневой. Чтоб подымать, и вести, и влечь, которые глазом ослабли. Чтоб вражьи головы спиливать с плеч хвостатой сияющей саблей. Себя до последнего стука в груди, как на свидание, простаивая, прислушиваюсь: любовь загудит - человеческая, простая. Ураган, огонь, вода подступают в ропоте. Кто сумеет совладать? Можете? Попробуйте.... 1928 Подлиза Этот сорт народа - тих и бесформен, словно студень,- очень многие из них в наши дни выходят в люди. Худ умом и телом чахл Петр Иванович Болдашкин. В возмутительных прыщах зря краснеет на плечах не башка - а набалдашник. Этот фрукт теперь согрет солнцем нежного начальства. Где причина? В чем секрет? Я задумываюсь часто. Жизнь его идет на лад; на него не брошу тень я. Клад его - его талант: нежный способ обхожденья. Лижет ногу, лижет руку, лижет в пояс, лижет ниже,- как кутенок лижет суку, как котенок кошку лижет. А язык?! На метров тридцать догонять начальство вылез - мыльный весь, аж может бриться, даже кисточкой не мылясь. Все похвалит, впавши в раж, что фантазия позволит - ваш катар, и чин, и стаж, вашу доблесть и мозоли. И ему пошли чины, на него в быту равненье. Где-то будто вручены чуть ли не - бразды правленья. Раз уже в руках вожжа, всех сведя к подлизным взглядам, расслюнявит: "Уважать, уважать начальство надо..." Мы глядим, уныло ахая, как растет от ихней братии архи-разиерархия в издевательстве над демократией. Вея шваброй верхом, низом, сместь бы всех, кто поддались, всех, радеющих подлизам, всех радетельских подлиз. 1928 Послушайте! Послушайте! Ведь, если звезды зажигают - значит - это кому-нибудь нужно? Значит - кто-то хочет, чтобы они были? Значит - кто-то называет эти плевочки жемчужиной? И, надрываясь в метелях полуденной пыли, врывается к богу, боится, что опоздал, плачет, целует ему жилистую руку, просит - чтоб обязательно была звезда! - клянется - не перенесет эту беззвездную муку! А после ходит тревожный, но спокойный наружно. Говорит кому-то: "Ведь теперь тебе ничего? Не страшно? Да?!" Послушайте! Ведь, если звезды зажигают - значит - это кому-нибудь нужно? Значит - это необходимо, чтобы каждый вечер над крышами загоралась хоть одна звезда?! 1914 Потрясающие факты Небывалей не было у истории в аннале факта: вчера, сквозь иней, звеня в "Интернационале", Смольный ринулся к рабочим в Берлине. И вдруг увидели деятели сыска, все эти завсегдатаи баров и опер, триэтажный призрак со стороны российской. Поднялся. Шагает по Европе. Обедающие не успели окончить обед - в место это грохнулся, и над Аллеей Побед - знамя "Власть советов". Напрасно пухлые руки взмолены, - не остановить в его неслышном карьере. Раздавил и дальше ринулся Смольный, республик и царств беря барьеры. И уже из лоска тротуарного глянца Брюсселя, натягивая нерв, росла легенда про Летучего голландца - голландца революционеров. А он - по полям Бельгии, по рыжим от крови полям, туда, где гудит союзное ржанье, метнулся. Красный встал над Парижем. Смолкли парижане. Стоишь и сладостным маршем манишь. И вот, восстанию в лапы отдана, рухнула республика, а он - за Ламанш. На площадь выводит подвалы Лондона. А после пароходы низко-низко над океаном Атлантическим видели - пронесся. К шахтерам калифорнийским. Говорят - огонь из зева выделил. Сих фактов оценки различна мерка. Не верили многие. Ловчились в спорах. А в пятницу утром вспыхнула Америка, землей казавшаяся, оказалась порох. И если скулит обывательская моль нам: - не увлекайтесь Россией, восторженные дети, - Я указываю на эту историю со Смольным. А этому я, Маяковский, свидетель. Приказ по армии искусства Канителят стариков бригады канитель одну и ту ж. Товарищи! На баррикады!- баррикады сердец и душ. Только тот коммунист истый, кто мосты к отступлению сжег. Довольно шагать, футуристы, В будущее прыжок! Паровоз построить мало - накрутил колес и утек. Если песнь не громит вокзала, то к чему переменный ток? Громоздите за звуком звук вы и вперед, поя и свища. Есть еще хорошие буквы: Эр, Ша, Ща. Это мало - построить парами, распушить по штанине канты. Все совдепы не сдвинут армий, если марш не дадут музыканты. На улицу тащите рояли, барабан из окна багром! Барабан, рояль раскроя ли, но чтоб грохот был, чтоб гром. Это что - корпеть на заводах, перемазать рожу в копоть и на роскошь чужую в отдых осоловелыми глазками хлопать. Довольно грошовых истин. Из сердца старое вытри. Улицы - наши кисти. Площади - наши палитры. Книгой времен тысячелистой революции дни не воспеты. На улицы, футуристы, барабанщики и поэты! 1918 Проба Какая нам польза лазить по полюсам, с полюсного глянца снимать итальянцев? Этот рейд небывалый - пролетарская проба, проба нашей выучки, нервов и сил. И "Малыгин", и "Красин"! - ринулись оба, чтобы льдины трещали и ветер басил... Победители мы в этом холоде голом: удивляйся, земля, замирай и гляди, - как впервые в этих местах ледоколом подымали людей с двухметровых льдин. Жили в железе мы, а не в вате. В будущей битве хватит решимости, хватит людей, умения хватит - дряблых, жирных снять и вымести. Мы в пробную битву во льду введены!.. Весельем не грех разукраситься. Привет победителям ледяным! Ура товарищам красинцам! Прозаседавшиеся Чуть ночь превратится в рассвет, вижу каждый день я: кто в глав, кто в ком, кто в полит, кто в просвет, расходится народ в учрежденья. Обдают дождем дела бумажные, чуть войдешь в здание: отобрав с полсотни - самые важные!- служащие расходятся на заседания. Заявишься: "Не могут ли аудиенцию дать? Хожу со времени она".- "Товарищ Иван Ваныч ушли заседать - объединение Тео и Гукона". Исколесишь сто лестниц. Свет не мил. Опять: "Через час велели прийти вам. Заседают: покупка склянки чернил Губкооперативом". Через час: ни секретаря, ни секретарши нет - голо! Все до 22-х лет на заседании комсомола. Снова взбираюсь, глядя на ночь, на верхний этаж семиэтажного дома. "Пришел товарищ Иван Ваныч?" - "На заседании А-бе-ве-ге-де-е-же-зе-кома". Взъяренный, на заседание врываюсь лавиной, дикие проклятья дорогой изрыгая. И вижу: сидят людей половины. О дьявольщина! Где же половина другая? "Зарезали! Убили!" Мечусь, оря. От страшной картины свихнулся разум. И слышу спокойнейший голосок секретаря: "Оне на двух заседаниях сразу. В день заседаний на двадцать надо поспеть нам. Поневоле приходится раздвояться. До пояса здесь, а остальное там". С волнением не уснешь. Утро раннее. Мечтой встречаю рассвет ранний: "О, хотя бы еще одно заседание относительно искоренения всех заседаний!" 1922 Протекция Обывателиада в 3-х частях 1 Обыватель Михин - друг дворничихин. Дворник Службин с Фелицией в дружбе. У тети Фелиции лицо в милиции. Квартхоз милиции Федор Овечко имеет в совете нужного человечка. Чин лица не упомнишь никак: главшвейцар или помистопника. А этому чину домами знакома мамаша машинистки секретаря райкома. У дочки ее большущие связи: друг во ВЦИКе (шофер в автобазе!), а Петров, говорят, развозит мужчину, о котором все говорят шепоточком, - маленького роста, огромного чина. Словом - он... Не решаюсь... Точка. 2 Тихий Михин пойдет к дворничихе. "Прошу покорненько, попросите дворникам. Дворник стукнется к тетке заступнице. Тетка Фелиция шушукнет в милиции. Квартхоз Овечка замолвит словечко. А главшвейцар - да-Винчи с лица, весь в бороде, как картина в раме, - прямо пойдет к машинисткиной маме. Просьбу дочь предает огласке: глазки да ласки, ласки да глазки... Кого не ловили на такую аферу? Куда ж удержаться простаку-шоферу! Петров подождет, покамест, как солнце, персонье лицо расперсонится: - Простите, товарищ, извинений тысячка... - И просит и молит, ласковей лани. И чин снисходит: - Вот вам записочка. - А в записке - исполнение всех желаний. 3 А попробуй - полазий без родственных связей! Покроют дворники словом черненьким. Обложит белолицая тетя Фелиция. Подвернется нога, перервутся нервы у взвидевших наган и усы милиционеровы. В швейцарской судачат: - И не лезь к совету: все на даче, никого нету. - И мама сама и дитя-машинистка, невинность блюдя, не допустят близко. А разных главных неуловимо шоферы возят и возят мимо. Не ухватишь - скользкие, - нелюди, а налимы. "Без доклада воспрещается". Куда ни глянь, "И пойдут они, солнцем палимы, И застонут..." Дело дрянь! Кто бы ни были сему виновниками - сошка маленькая или крупный кит, - разорвем сплетенную чиновниками паутину кумовства, протекций, волокит. Прощанье В авто, последний франк разменяв. — В котором часу на Марсель?— Париж бежит, провожая меня, во всей невозможной красе. Подступай к глазам, разлуки жижа, сердце мне сантиментальностью расквась! Я хотел бы жить и умереть в Париже, если 6 не было такой земли — Москва. 1925 Разговор на одесском рейде десантных судов Перья-облака, закат расканарейте! Опускайся, южной ночи гнет! Пара пароходов говорит на рейде: то один моргнет, а то другой моргнет. Что сигналят? Напрягаю я морщины лба. Красный раз... угаснет, и зеленый... Может быть, любовная мольба. Может быть, ревнует разозленный. Может, просит: - "Красная Абхазия"! Говорит "Советский Дагестан". Я устал, один по морю лазая, Подойди сюда и рядом стань.- Но в ответ коварная она: - Как-нибудь один живи и грейся. Я теперь по мачты влюблена в серый "Коминтерн", трехтрубный крейсер. - Все вы, бабы, трясогузки и канальи... Что ей крейсер, дылда и пачкун?- Поскулил и снова засигналил: - Кто-нибудь, пришлите табачку!.. Скучно здесь, нехорошо и мокро. Здесь от скуки отсыреет и броня... - Дремлет мир, на Черноморский округ синь-слезищу морем оброня. 1926 Разговор с фининспектором о поэзии Гражданин фининспектор! Простите за беспокойство. Спасибо... не тревожьтесь... я постою... У меня к вам дело деликатного свойства: о месте поэта в рабочем строю. В ряду имеющих лабазы и угодья и я обложен и должен караться. Вы требуете с меня пятьсот в полугодие и двадцать пять за неподачу деклараций. Труд мой любому труду родствен. Взгляните — сколько я потерял, какие издержки в моем производстве и сколько тратится на материал. Вам, конечно, известно явление «рифмы». Скажем, строчка окончилась словом «отца», и тогда через строчку, слога повторив, мы ставим какое-нибудь: ламцадрица-ца. Говоря по-вашему, рифма — вексель. Учесть через строчку!— вот распоряжение. И ищешь мелочишку суффиксов и флексий в пустующей кассе склонений и спряжений. Начнешь это слово в строчку всовывать, а оно не лезет — нажал и сломал. Гражданин фининспектор, честное слово, поэту в копеечку влетают слова. Говоря по-нашему, рифма — бочка. Бочка с динамитом. Строчка — фитиль. Строка додымит, взрывается строчка,— и город на воздух строфой летит. Где найдешь, на какой тариф, рифмы, чтоб враз убивали, нацелясь? Может, пяток небывалых рифм только и остался что в Венецуэле. И тянет меня в холода и в зной. Бросаюсь, опутан в авансы и в займы я. Гражданин, учтите билет проездной! — Поэзия — вся!— езда в незнаемое. Поэзия — та же добыча радия. В грамм добыча, в год труды. Изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды. Но как испепеляюще слов этих жжение рядом с тлением слова-сырца. Эти слова приводят в движение тысячи лет миллионов сердца. Конечно, различны поэтов сорта. У скольких поэтов легкость руки! Тянет, как фокусник, строчку изо рта и у себя и у других. Что говорить о лирических кастратах?! Строчку чужую вставит — и рад. Это обычное воровство и растрата среди охвативших страну растрат. Эти сегодня стихи и оды, в аплодисментах ревомые ревмя, войдут в историю как накладные расходы на сделанное нами — двумя или тремя. Пуд, как говорится, соли столовой съешь и сотней папирос клуби, чтобы добыть драгоценное слово из артезианских людских глубин. И сразу ниже налога рост. Скиньте с обложенья нуля колесо! Рубль девяносто сотня папирос, рубль шестьдесят столовая соль. В вашей анкете вопросов масса: — Были выезды? Или выездов нет?— А что, если я десяток пегасов загнал за последние 15 лет?! У вас — в мое положение войдите — про слуг и имущество с этого угла. А что, если я народа водитель и одновременно — народный слуга? Класс гласит из слова из нашего, а мы, пролетарии, двигатели пера. Машину души с годами изнашиваешь. Говорят: — в архив, исписался, пора!— Все меньше любится, все меньше дерзается, и лоб мой время с разбега крушит. Приходит страшнейшая из амортизаций — амортизация сердца и души. И когда это солнце разжиревшим боровом взойдет над грядущим без нищих и калек,— я уже сгнию, умерший под забором, рядом с десятком моих коллег. Подведите мой посмертный баланс! Я утверждаю и — знаю — не налгу: на фоне сегодняшних дельцов и пролаз я буду — один!— в непролазном долгу. Долг наш — реветь медногорлой сиреной в тумане мещанья, у бурь в кипеньи. Поэт всегда должник вселенной, платящий на горе проценты и пени. Я в долгу перед Бродвейской лампионией, перед вами, багдадские небеса, перед Красной Армией, перед вишнями Японии — перед всем, про что не успел написать. А зачем вообще эта шапка Сене? Чтобы — целься рифмой и ритмом ярись? Слово поэта — ваше воскресение, ваше бессмертие, гражданин канцелярист. Через столетья в бумажной раме возьми строку и время верни! И встанет день этот с фининспекторами, с блеском чудес и с вонью чернил. Сегодняшних дней убежденный житель, выправьте в энкапеэс на бессмертье билет и, высчитав действие стихов, разложите заработок мой на триста лет! Но сила поэта не только в этом, что, вас вспоминая, в грядущем икнут. Нет! И сегодня рифма поэта — ласка, и лозунг, и штык, и кнут. Гражданин фининспектор, я выплачу пять, все нули у цифры скрестя! Я по праву требую пядь в ряду беднейших рабочих и крестьян. А если вам кажется, что всего делов — это пользоваться чужими словесами, то вот вам, товарищи, мое стило, и можете писать сами! 1926 России Вот иду я, заморский страус, в перьях строф, размеров и рифм. Спрятать голову, глупый, стараюсь, в оперенье звенящее врыв. Я не твой, снеговая уродина. Глубже в перья, душа, уложись! И иная окажется родина, вижу - выжжена южная жизнь. Остров зноя. В пальмы овазился. "Эй, дорогу!" Выдумку мнут. И опять до другого оазиса вью следы песками минут. Иные жмутся - уйти б, не кусается ль?- Иные изогнуты в низкую лесть. "Мама, а мама, несет он яйца?"- " Не знаю, душечка, Должен бы несть". Ржут этажия. Улицы пялятся. Обдают водой холода. Весь истыканный в дымы и в пальцы, переваливаю года. Что ж, бери меня хваткой мёрзкой! Бритвой ветра перья обрей. Пусть исчезну, чужой и заморский, под неистовства всех декабрей. 1916 С товарищеским приветом, Маяковский Дралось некогда греков триста сразу с войском персидским всем. Так и мы. Но нас, футуристов, нас всего - быть может - семь. Тех нашли у истории в пылях. Подсчитали всех, кто сражен. И поют про смерть в Фермопилах. Восхваляют, что лез на рожон. Если петь про залезших в щели, меч подъявших и павших от, - как не петь нас, у мыслей в ущелье, не сдаваясь, дерущихся год? Слава вам! Для посмертной лести да не словит вас смерти лов. Неуязвимые, лезьте по скользящим скалам слов. Пусть хотя б по капле, по две ваши души в мир вольются и растят рабочий подвиг, именуемый "Революция". Поздравители не хлопают дверью? Им от страха небо в овчину? И не надо. Сотую - верю! - встретим годовщину. Сволочи Гвоздимые строками, стойте немы! Слушайте этот волчий вой, еле прикидывающийся поэмой! Дайте сюда самого жирного, самого плешивого! За шиворот! Ткну в отчет Помгола. Смотри! Видишь - за цифрой голой... Ветер рванулся. Рванулся и тише... Снова снегами огрёб тысяче- миллионно-крыший волжских селений гроб. Трубы - гробовые свечи. Даже вороны исчезают, чуя, что, дымясь, тянется слащавый, тошнотворный дух зажариваемых мяс Сына? Отца? Матери? Дочери? Чья?! Чья в людоедчестве очередь?!. Помощи не будет! Отрезаны снегами. Помощи не будет! Воздух пуст. Помощи не будет! Под ногами даже глина сожрана, даже куст. Нет, не помогут! Надо сдаваться. В 10 губерний могилу вымеряйте! Двадцать миллионов! Двадцать! Ложитесь! Вымрите!.. Только одна, осипшим голосом, сумасшедшие проклятия метелями меля, рек, дорог снеговые волосы ветром рвя, рыдает земля. Хлеба! Хлебушка! Хлебца! Сам смотрящий смерть воочию, еле едящий, только б не сдох, - тянет город руку рабочую горстью сухих крох. "Хлеба! Хлебушка! Хлебца!" Радио ревет за все границы. И в ответ за нелепицей нелепица сыплется в газетные страницы. "Лондон. Банкет. Присутствие короля и королевы. Жрущих - не вместишь в раззолоченные хлевы". Будьте прокляты! Пусть за вашей головою венчанной из колоний дикари придут, питаемые человечиной! Пусть горят над королевством бунтов зарева! Пусть столицы ваши будут выжжены дотла! Пусть из наследников, из наследниц варево варится в коронах-котлах! "Париж. Собрались парламентарии. Доклад о голоде. Фритиоф Нансен. С улыбкой слушали. Будто соловьиные арии. Будто тенора слушали в модном романсе". Будьте прокляты! Пусть вовеки вам не слышать речи человечьей! Пролетарий французский! Эй, стягивай петлею вместо речи толщь непроходимых шей! "Вашингтон. Фермеры, доевшие, допившие до того, что лебедками подымают пузы, в океане пшеницу от излишества топившие, - топят паровозы грузом кукурузы". Будьте прокляты! Пусть ваши улицы бунтом будут запружены. Выбрав место, где более больно, пусть по Америке - по Северной, по Южной - гонят брюх ваших мячище футбольный! "Берлин. Оживает эмиграция. Банды радуются: с голодными драться им По Берлину, закручивая усики, ходят, хвастаются: - Патриот! Русский! -" Будьте прокляты! Вечное "вон!" им! Всех отвращая иудьим видом, французского золота преследуемые звоном, скитайтесь чужбинами Вечным жидом! Леса российские, соберитесь все! Выберите по самой большой осине, чтоб образ ихний вечно висел, под самым небом качался, синий. "Москва. Жалоба сборщицы: в "Ампирах" морщатся или дадут тридцатирублевку, вышедшую из употребления в 1918 году". Будьте прокляты! Пусть будет так, чтоб каждый проглоченный глоток желудок жёг! Чтоб ножницами оборачивался бифштекс сочный, вспарывая стенки кишок! Вымрет. Вымрет 20 миллионов человек! Именем всех упокоенных тут - проклятие отныне, проклятие вовек от Волги отвернувшим морд толстоту. Это слово не к жирному пузу, это слово не к царскому трону, - в сердце таком слова ничего не тронул трогают их революций штыком. Вам, несметной армии частицам малым, порох мира, силой чьей, силой, брошенной по всем подвалам, будет взорван мир несметных богачей! Вам! Вам! Вам! Эти слова вот! Цифрами верстовыми, вмещающимися едва, запишите Волгу буржуазии в счет! Будет день! Пожар всехсветный, чистящий и чадный. Выворачивая богачей палаты, будьте так же, так же беспощадны в этот час расплаты! Себе, любимому Четыре. Тяжелые, как удар. "Кесарево кесарю - богу богово". А такому, как я, ткнуться куда? Где мне уготовано логово? Если бы я был маленький, как океан,- на цыпочки волн встал, приливом ласкался к луне бы. Где любимую найти мне, Такую, как и я? Такая не уместилась бы в крохотное небо! О, если б я нищ был! Как миллиардер! Что деньги душе? Ненасытный вор в ней. Моих желаний разнузданной орде не хватит золота всех Калифорний. Если б быть мне косноязычным, как Дант или Петрарка! Душу к одной зажечь! Стихами велеть истлеть ей! И слова и любовь моя - триумфальная арка: пышно, бесследно пройдут сквозь нее любовницы всех столетий. О, если б был я тихий, как гром,- ныл бы, дрожью объял бы земли одряхлевший скит. Я если всей его мощью выреву голос огромный,- кометы заломят горящие руки, бросаясь вниз с тоски. Я бы глаз лучами грыз ночи - о, если б был я тусклый, как солце! Очень мне надо сияньем моим поить земли отощавшее лонце! Пройду, любовищу мою волоча. В какой ночи бредовой, недужной какими Голиафами я зачат - такой большой и такой ненужный? 1916 Сергею Есенину Вы ушли, как говорится, в мир иной. Пустота... Летите, в звезды врезываясь. Ни тебе аванса, ни пивной. Трезвость. Нет, Есенин, это не насмешка. В горле горе комом — не смешок. Вижу — взрезанной рукой помешкав, собственных костей качаете мешок. — Прекратите! Бросьте! Вы в своем уме ли? Дать, чтоб щеки заливал смертельный мел?! Вы ж такое загибать умели, что другой на свете не умел. Почему? Зачем? Недоуменье смяло. Критики бормочут: — Этому вина то... да се... а главное, что смычки мало, в результате много пива и вина.— Дескать, заменить бы вам богему классом, класс влиял на вас, и было б не до драк. Ну, а класс-то жажду заливает квасом? Класс — он тоже выпить не дурак. Дескать, к вам приставить бы кого из напостов — стали б содержанием премного одаренней. Вы бы в день писали строк по сто, утомительно и длинно, как Доронин. А по-моему, осуществись такая бредь, на себя бы раньше наложили руки. Лучше уж от водки умереть, чем от скуки! Не откроют нам причин потери ни петля, ни ножик перочинный. Может, окажись чернила в «Англетере», вены резать не было б причины. Подражатели обрадовались: бис! Над собою чуть не взвод расправу учинил. Почему же увеличивать число самоубийств? Лучше увеличь изготовление чернил! Навсегда теперь язык в зубах затворится. Тяжело и неуместно разводить мистерии. У народа, у языкотворца, умер звонкий забулдыга подмастерье. И несут стихов заупокойный лом, с прошлых с похорон не переделавши почти. В холм тупые рифмы загонять колом — разве так поэта надо бы почтить? Вам и памятник еще не слит,— где он, бронзы звон или гранита грань?— а к решеткам памяти уже понанесли посвящений и воспоминаний дрянь. Ваше имя в платочки рассоплено, ваше слово слюнявит Собинов и выводит под березкой дохлой — «Ни слова, о дру-уг мой, ни вздо-о-о-о-ха». Эх, поговорить бы иначе с этим самым с Леонидом Лоэнгринычем! Встать бы здесь гремящим скандалистом: — Не позволю мямлить стих и мять!— Оглушить бы их трехпалым свистом в бабушку и в бога душу мать! Чтобы разнеслась бездарнейшая погань, раздувая темь пиджачных парусов, чтобы врассыпную разбежался Коган, встреченных увеча пиками усов. Дрянь пока что мало поредела. Дела много — только поспевать. Надо жизнь сначала переделать, переделав — можно воспевать. Это время — трудновато для пера, но скажите, вы, калеки и калекши, где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легше? Слово — полководец человечьей силы. Марш! Чтоб время сзади ядрами рвалось. К старым дням чтоб ветром относило только путаницу волос. Для веселия планета наша мало оборудована. Надо вырвать радость у грядущих дней. В этой жизни помереть не трудно. Сделать жизнь значительно трудней. 1926 Сердечная просьба "Ку-ль-т-у-р-р-рная р-р-р-еволюция!" И пустились! Каждый вечер блещут мысли, фразы льются, пухнут диспуты и речи. Потрясая истин кладом (и не глядя на бумажку), выступал вчера с докладом сам товарищ Лукомашко. Начал с комплиментов ярых: распластав язык пластом, пел о наших юбилярах, о Шекспире, о Толстом. Он трубил в тонах победных, напрягая тихий рот, что курить ужасно вредно, а читать - наоборот. Все, что надо, увязал он, превосходен говор гладкий... Но... мелькали, вон из зала, несознательные пятки. Чтоб рассеять эту мрачность, лектор с грацией слоновьей перешел легко и смачно - на Малашкина с луною. Заливался голосист. Мысли шли, как книги в ранец. Кто же я теперь - марксист или вегетарианец?! Час, как частникова такса, час разросся, как года... На стене росла у Маркса под Толстого борода. Если ты - не дуб, не ясень, то тебе и вывод ясен: - Рыбу ножиком не есть, чай в гостях не пейте с блюдца... - Это вот оно и есть куль-т-у-р-р-ная р-р-революция. - И пока гремело эхо и ладоши били в лад, Лукомашко рысью ехал на шестнадцатый доклад. С диспута, вздыхая бурно, я вернулся к поздней ночи... Революция культурная, а докладчики... не очень. Трибуна у нас не клирос. Уважаемые товарищи няни, комсомолец изрядно вырос и просит взрослых знаний. Сказка о Красной Шапочке Жил был на свете кадет. В красную шапочку кадет был одет. Кроме этой шапочки, доставшейся кадету, ни черта в нем красного не было и нету. Услышит кадет - революция где-то, шапочка сейчас же на голове кадета. Жили припеваючи за кадетом кадет, и отец кадета, и кадетов дед. Поднялся однажды пребольшущий ветер, в клочья шапчонку изорвал на кадете. И остался он черный. А видевшие это волки революции сцапали кадета. Известно, какая у волков диета. Вместе с манжетами сожрали кадета. Когда будете делать политику, дети, не забудьте сказочку об этом кадете. 1917 Скрипка и немножко нервно Скрипка издергалась, упрашивая, и вдруг разревелась так по-детски, что барабан не выдержал: "Хорошо, хорошо, хорошо!" А сам устал, не дослушал скрипкиной речи, шмыгнул на горящий Кузнецкий и ушел. Оркестр чужо смотрел, как выплакивалась скрипка без слов, без такта, и только где-то глупая тарелка вылязгивала: "Что это?" "Как это?" А когда геликон - меднорожий, потный, крикнул: "Дура, плакса, вытри!" - я встал, шатаясь, полез через ноты, сгибающиеся под ужасом пюпитры, зачем-то крикнул: "Боже!", бросился на деревянную шею: "Знаете что, скрипка? Мы ужасно похожи: я вот тоже ору - а доказать ничего не умею!" Музыканты смеются: "Влип как! Пришел к деревянной невесте! Голова!" А мне - наплевать! Я - хороший. "Знаете что, скрипка? Давайте - будем жить вместе! А?" 1914 Смыкай ряды! Чтоб крепла трудовая Русь, одна должна быть почва: неразрываемый союз крестьянства и рабочего. Не раз мы вместе были, чать: лихая шла година. Рабочих и крестьянства рать шагала воедино. Когда пришли расправы дни, мы вместе шли на тронище, и вместе, кулаком одним, покрыли по коронище. Восстав на богатейский мир, союзом тоже, вместе, пузатых с фабрик гнали мы, пузатых - из поместий. Войной вражище лез не раз. Единокровной дружбой война навек спаяла нас красноармейской службой. Деньки становятся ясней. Мы занялися стройкой. Крестьянин! Эй! Еще тесней в ряду с рабочим стой-ка! Бельмо для многих красный герб. Такой ввинтите болт им - чтобы вовек крестьянский серп не разлучился с молотом. И это нынче не слова - прошла к словам привычка! Чай, всем в глаза бросалось вам в газетах слово "смычка"? - Сомкнись с селом! - сказал Ильич, и город первый шествует. Десятки городов на клич над деревнями шефствуют. А ты в ответ хлеба рожай, делись им с городами! Учись - и хлеба урожай учетверишь с годами. Сплетник Петр Иванович Сорокин в страсти - холоден, как лед. Все ему чужды пороки: и не курит и не пьет. Лишь одна любовь рекой залила и в бездну клонит - любит этакой серьгой повисеть на телефоне. Фарширован сплетен кормом, он вприпрыжку, как коза, к первым вспомненным знакомым мчится новость рассказать. Задыхаясь и сипя, добредя до вашей дали, он прибавит от себя пуд пикантнейших деталей. "Ну...- начнет, пожавши руки,- обхохочете живот, Александр Петрович Брюкин - с секретаршею живет. А Иван Иваныч Тестов - первый в тресте инженер - из годичного отъезда возвращается к жене. А у той, простите, скоро - прибавленье! Быть возне! Кстати, вот что - целый город говорит, что раз во сне..." Скрыл губу ладоней ком, стал от страха остролицым. "Новость: предъявил... губком... ультиматум австралийцам". Прослюнявив новость вкупе с новостишкой странной с этой, быстро всем доложит - в супе что варилось у соседа, кто и что отправил в рот, нет ли, есть ли хахаль новый, и из чьих таких щедрот новый сак у Ивановой. Когда у такого спросим мы желание самое важное - он скажет: "Желаю, чтоб был мир огромной замочной скважиной. Чтоб, в скважину в эту влезши на треть, слюну подбирая еле, смотреть без конца, без края смотреть - в чужие дела и постели". 1928 Стихи о разнице вкусов Лошадь сказала, взглянув на верблюда: "Какая гигантская лошадь-ублюдок". Верблюд же вскричал: "Да лошадь разве ты?! Ты просто-напросто - верблюд недоразвитый". И знал лишь бог седобородый, что это - животные разной породы. 1928 Стихи о советском паспорте Я волком бы выгрыз бюрократизм. К мандатам почтения нету. К любым чертям с матерями катись любая бумажка. Но эту... По длинному фронту купе и кают чиновник учтивый движется. Сдают паспорта, и я сдаю мою пурпурную книжицу. К одним паспортам - улыбка у рта. К другим - отношение плевое. С почтеньем берут, например, паспорта с двухспальным английским левою. Глазами доброго дядю выев, не переставая кланяться, берут, как будто берут чаевые, паспорт американца. На польский - глядят, как в афишу коза. На польский - выпяливают глаза в тугой полицейской слоновости - откуда, мол, и что это за географические новости? И не повернув головы кочан и чувств никаких не изведав, берут, не моргнув, паспорта датчан и разных прочих шведов. И вдруг, как будто ожогом, рот скривило господину. Это господин чиновник берет мою краснокожую паспортину. Берет - как бомбу, берет - как ежа, как бритву обоюдоострую, берет, как гремучую в 20 жал змею двухметроворостую. Моргнул многозначаще глаз носильщика, хоть вещи снесет задаром вам. Жандарм вопросительно смотрит на сыщика, сыщик на жандарма. С каким наслажденьем жандармской кастой я был бы исхлестан и распят за то, что в руках у меня молоткастый, серпастый советский паспорт. Я волком бы выгрыз бюрократизм. К мандатам почтения нету. К любым чертям с матерями катись любая бумажка. Но эту... Я достаю из широких штанин дубликатом бесценного груза. Читайте, завидуйте, я - гражданин Советского Союза. 1929 Стихотворение о Мясницкой, о бабе... Сапоги почистить - 1 000 000. Состояние! Раньше 6 дом купил - и даже неплохой. Привыкли к миллионам. Даже до луны расстояние советскому жителю кажется чепухой. Дернул меня черт писать один отчет. "Что это такое?" - спрашивает с тоскою машинистка. Ну, что отвечу ей?! Черт его знает, что это такое, если сзади у него тридцать семь нулей. Недавно уверяла одна дура, что у нее тридцать девять тысяч семь сотых температура. Так привыкли к этаким числам, что меньше сажени число и не мыслим. И нам, если мы на митинге ревем, рамки арифметики, разумеется, узки - все разрешаем в масштабе мировом. В крайнем случае - масштаб общерусский. "Электрификация?!" - масштаб всероссийский. "Чистка!" - во всероссийском масштабе. Кто-то даже, чтоб избежать переписки, предлагал - сквозь землю до Вашингтона кабель. Иду. Мясницкая. Ночь глуха. Скачу трясогузкой с ухаба на ухаб. Сзади с тележкой баба. С вещами на Ярославский хлюпает по ухабам. Сбивают ставшие в хвост на галоши; то грузовик обдаст, то лошадь. Балансируя - четырехлетний навык!- тащусь меж канавищ, канав, канавок. И то - на лету вспоминая маму - с размаху у почтамта плюхаюсь в яму. На меня тележка. На тележку баба. В грязи ворочаемся с боку на бок. Что бабе масштаб грандиозный наш?! Бабе грязью обдало рыло, и баба, взбираясь с этажа на этаж, сверху и меня и власти крыла. Правдив и свободен мой вещий язык и с волей советскою дружен, но, натолкнувшись на эти низы, даже я запнулся, сконфужен. Я на сложных агитвопросах рос, а вот не могу объяснить бабе, почему это о грязи на Мясницкой вопрос никто не решает в общемясницом масштабе?! 1921 Столп Товарищ Попов чуть-чуть не от плуга. Чуть не от станка и сохи. Он - даже партиец, но он перепуган, брюзжит баритоном сухим: "Раскроешь газетину - в критике вся, любая колеблется глыба. Кроют. Кого? Аж волосья встают от фамилий дыбом. Ведь это - подрыв, подкоп ведь это... Критику осторожненько должно вести. А эти критикуют, не щадя авторитета, ни чина, ни стажа, ни должности. Критика снизу - это яд. Сверху - вот это лекарство! Ну, можно ль позволить низам, подряд, всем!- заниматься критиканством?! О мерзостях наших трубим и поем. Иди и в газетах срамись я! Ну, я ошибся... Так в тресте ж, в моем, имеется ревизионная комиссия. Ведь можно ж, не задевая столпов, в кругу своих, братишек,- вызвать, сказать: - Товарищ Попов, орудуй... тово... потише... - Пристали до тошноты, до рвот... Обмазывают кистью густою. Товарищи, ведь это же ж подорвет государственные устои! Кого критикуют?- вопит, возомня, аж голос визжит тенорком. - Вчера - Иванова, сегодня - меня, а завтра - Совнарком!" Товарищ Попов, оставьте скулеж. Болтовня о подрывах - ложь! Мы всех зовем, чтоб в лоб, а не пятясь, критика дрянь косила. И это лучшее из доказательств нашей чистоты и силы. 1928 Схема смеха Выл ветер и не знал о ком, вселяя в сердце дрожь нам. Путем шла баба с молоком, шла железнодорожным. А ровно в семь, по форме, несясь во весь карьер с Оки, сверкнув за семафорами, - взлетает курьерский. Была бы баба ранена, зря выло сто свистков ревмя, - но шел мужик с бараниной и дал понять ей вовремя. Ушла направо баба, ушел налево поезд. Каб не мужик, тогда бы разрезало по пояс. Уже исчез за звезды дым, мужик и баба скрылись. Мы дань герою воздадим, над буднями воскрылясь. Хоть из народной гущи, а спас средь бела дня. Да здравствует торгующий бараниной средняк! Да светит солнце в темноте! Горите, звезды, ночью! Да здравствуют и те, и те - и все иные прочие! Театры Рассказ о взлезших на подмосток аршинной буквою графишь, и зазывают в вечер с досок зрачки малеванных афиш. Автомобиль подкрасил губы у блеклой женщины Карьера, а с прилетавших рвали шубы два огневые фокстерьера. И лишь светящаяся груша о тень сломала копья драки, на ветке лож с цветами плюша повисли тягостные фраки. Товарищ Иванов Товарищ Иванов - мужчина крепкий, в штаты врос покрепше репки. Сидит бессменно у стула в оправе, придерживаясь на службе следующих правил. Подходит к телефону - достоинство складкой. - Кто спрашивает? - Товарищ тот - И сразу рот в улыбке сладкой - как будто у него не рот, а торт. Когда начальство рассказывает анекдот, такой, от которого покраснел бы и дуб,- Иванов смеется, смеется, как никто, хотя от флюса ноет зуб. Спросишь мнение - придет в смятеньице, деликатно отложит до дня до следующего, а к следующему узнаете мненьице - уважаемого товарища заведующего. Начальство одно смахнут, как пыльцу... Какое ему, Иванову, дело? Он служит так же другому лицу, его печенке, улыбке, телу. Напялит на себя начальственную маску, начальственные привычки, начальственный вид. Начальство ласковое - и он ласков. Начальство грубое - и он грубит. Увидя безобразие, не протестует впустую. Протест замирает в зубах тугих. - Пускай, мол, первыми другие протестуют. Что я, в самом деле, лучше других?- Тот - уволен. Этот - сокращен. Бессменно одно Ивановье рыльце. Везде и всюду пролезет он, подмыленный скользким подхалимским мыльцем. Впрочем, написанное ни для кого не ново разве нет у вас такого Иванова? Кричу благим (а не просто) матом, глядя на подобные истории: - Где я? В лонах красных наркоматов или в дооктябрьской консистории?! 1927 Товарищу Нетте, пароходу и человеку Я недаром вздрогнул. Не загробный вздор. В порт, горящий, как расплавленное лето, разворачивался и входил товарищ "Теодор Нетте". Это - он. Я узнаю его. В блюдечках-очках спасательных кругов. -Здравствуй, Нетте! Как я рад, что ты живой дымной жизнью труб, канатов и крюков. Подойди сюда! Тебе не мелко? От Батума, чай, котлами покипел... Помнишь, Нетте,- в бытность человеком ты пивал чаи со мною в дип-купе? Медлил ты. Захрапывали сони. Глаз кося в печати сургуча, напролет болтал о Ромке Якобсоне и смешно потел, стихи уча. Засыпал к утру. Курок аж палец свел... Суньтеся - кому охота! Думал ли, что через год всего встречусь я с тобою - с пароходом. За кормой лунища. Ну и здорово! Залегла, просторы надвое порвав. Будто навек за собой из битвы коридоровой тянешь след героя, светел и кровав. В коммунизм из книжки верят средне. "Мало ли, что можно в книжке намолоть!" А такое - оживит внезапно "бредни" и покажет коммунизма естество и плоть. Мы живем, зажатые железной клятвой. За нее - на крест, и пулею чешите: это - чтобы в мире без Россий, без Латвий*, жить единым человечьим общежитьем. В наших жилах - кровь, а не водица. Мы идем сквозь револьверный лай, чтобы, умирая, воплотиться в пароходы, в строчки и в другие долгие дела. * Мне бы жить и жить, сквозь годы мчась. Но в конце хочу - других желаний нету - встретить я хочу мой смертный час так, как встретил смерть товарищ Нетте. * Нетте был убит на территории буржуазной в то время Латвии. 15 июля 1926, Ялта Тропики (Дорога Вера-Круц — Мехико-сиtи) Смотрю: вот это — тропики. Всю жизнь вдыхаю наново я. А поезд прет торопкий сквозь пальмы, сквозь банановые. Их силуэты-веники встают рисунком тошненьким: не то они — священники, не то они — художники. Аж сам не веришь факту: из всей бузы и вара встает растенье — кактус трубой от самовара. А птички в этой печке красивей всякой меры. По смыслу — воробейчики, а видом — шантеклеры. Но прежде чем осмыслил лес и бред, и жар, и день я — и день, и лес исчез без вечера и без предупрежденья. Где горизонта борозда?! Все линии потеряны. Скажи, которая звезда и где глаза пантерины? Не счел бы лучший казначей звезды тропических ночей, настолько ночи августа звездой набиты нагусто. Смотрю: ни зги, ни тропки. Всю жизнь вдыхаю наново я. А поезд прет сквозь тропики, сквозь запахи банановые. 1926 Тучкины штучки Плыли по небу тучки. Тучек - четыре штучки: от первой до третьей - люди; четвертая была верблюдик. К ним, любопытством объятая, по дороге пристала пятая, от нее в небосинем лоне разбежались за слоником слоник. И, не знаю, спугнула шестая ли, тучки взяли все - и растаяли. И следом за ними, гонясь и сжирав, солнце погналось - желтый жираф. Ты Пришла - деловито, за рыком, за ростом, взглянув, разглядела просто мальчика. Взяла, отобрала сердце и просто пошла играть - как девочка мячиком. И каждая - чудо будто видится - где дама вкопалась, а где девица. "Такого любить? Да этакий ринется! Должно, укротительница. Должно, из зверинца!" А я ликую. Нет его - ига! От радости себя не помня, скакал, индейцем свадебным прыгал, так было весело, было легко мне. Ужасающая фамильярность Куда бы ты ни направил разбег, и как ни ерзай, и где ногой ни ступи,- есть Марксов проспект, и улица Розы, и Луначарского - переулок или тупик. Где я? В Ялте или в Туле? Я в Москве или в Казани? Разберешься?- Черта в стуле! не езда, а - наказанье. Каждый дюйм бытия земного профамилиен и разыменован. В голове от имен такая каша! Как общий котел пехотного полка. Даже пса дворняжку вместо "Полкаша" зовут: "Собака имени Полкан". "Крем Коллонтай. Молодит и холит". "Гребенки Мейерхольд". "Мочала а-ля Качалов". "Гигиенические подтяжки имени Семашки". После этого гуди во все моторы, наизобретай идей мешок, все равно - про Мейерхольда будут спрашивать:- "Который? Это тот, который гребешок?" Я к великим не суюсь в почтейнейшие лики Я солдат в шеренге миллиардной. Но и я взываю к вам от всех великих: - Милые, не обращайтесь с ними фамильярно! 1926 Универсальный ответ Мне надоели ноты - много больно пишут что-то. Предлагаю без лишних фраз универсальный ответ - всем зараз. Если нас вояка тот или иной захочет спровоцировать войной,- наш ответ: нет! А если даже в мордобойном вопросе руку протянут - на конференцию, мол, просим, всегда ответ: да! Если держава та или другая ультиматумами пугает,- наш ответ: нет! А если, не пугая ультимативным видом, просят: - Заплатим друг другу по обидам,- всегда ответ: да! Если концессией или чем прочим хотят на шею насесть рабочим,- наш ответ: нет! А если взаимно, вскрыв мошну тугую, предлагают: - Давайте честно поторгуем!- всегда ответ: да! Если хочется сунуть рыло им в то, кого судим, кого милуем,- наш ответ: нет! Если просто попросят одолжения ради - простите такого-то - дурак-дядя,- всегда ответ: да! Керзон, Пуанкаре, и еще кто там?! Каждый из вас пусть не поленится и, прежде чем испускать зряшние ноты, прочтет мое стихотвореньице. 1923 Утро Угрюмый дождь скосил глаза. А за решеткой четкой железной мысли проводов - перина. И на нее встающих звезд легко оперлись ноги. Но ги- бель фонарей, царей в короне газа, для глаза сделала больней враждующий букет бульварных проституток. И жуток шуток. клюющий смех - из желтых ядовитых роз возрос зигзагом. За гам и жуть взглянуть отрадно глазу: раба крестов страдающе-спокойно-безразличных, гроба домов публичных восток бросал в одну пылающую вазу. Февраль Стекались в рассвете раненько-раненько, толпились по десять, сходились по сто. Зрачками глаз и зрачками браунингоз глядели из-за разведенных мостов, И вот берем кто нож, кто камень, дыша, крича, бежа. Пугаем дома, ощетинясь штыками, железным обличьем ежа. И каждое слово и каждую фразу, таимую молча и шепотом, выпаливаем сразу, в упор, наотмашь, оптом. - Куда нашу кровь и пот наш деваете? Теперь усмирите! Чёрта! За войны, за голод, за грязь издевательств - мы требуем отчета! - И бросили царскому городу плевки и удары в морду. И с неба будто окурок на пол - ободранный орел подбитый пал, и по его когтям, по перьям и по лапам идет единого сменившая толпа. Толпа плывет и вновь садится на мель, и вновь плывет, русло меж камня вырыв. "Вихри враждебные веют над нами..." "Отречемся от старого мира..." Знамена несут, несут и несут. В руках, в сердцах и в петлицах - ало. Но город - вперед, но город - не сыт, но городу и этого мало. Потом постепенно пришла степенность... Порозовел постепенно февраль, и ветер стихнул резкий. И влез на трон соглашатель и враль под титулом: "Мы - Керенский". Но мы ответили, гневом дыша: - Обратно земной не завертится шар. Слова переделаем в дело! - И мы дошли, в Октябре заверша то, что февраль не доделал. Флейта-позвоночник Поэма За всех вас, которые нравились или нравятся, хранимых иконами у души в пещере, как чашу вина в застольной здравице, подъемлю стихами наполненный череп. Все чаще думаю - не поставить ли лучше точку пули в своем конце. Сегодня я на всякий случай даю прощальный концерт. Память! Собери у мозга в зале любимых неисчерпаемые очереди. Смех из глаз в глаза лей. Былыми свадьбами ночь ряди. Из тела в тело веселье лейте. Пусть не забудется ночь никем. Я сегодня буду играть на флейте. На собственном позвоночнике. 1 Версты улиц взмахами шагов мну. Куда уйду я, этот ад тая! Какому небесному Гофману выдумалась ты, проклятая?! Буре веселья улицы узки. Праздник нарядных черпал и черпал. Думаю. Мысли, крови сгустки, больные и запекшиеся, лезут из черепа. Мне, чудотворцу всего, что празднично, самому на праздник выйти не с кем. Возьму сейчас и грохнусь навзничь и голову вымозжу каменным Невским! Вот я богохулил. Орал, что бога нет, а бог такую из пекловых глубин, что перед ней гора заволнуется и дрогнет, вывел и велел: люби! Бог доволен. Под небом в круче измученный человек одичал и вымер. Бог потирает ладони ручек. Думает бог: погоди, Владимир! Это ему, ему же, чтоб не догадался, кто ты, выдумалось дать тебе настоящего мужа и на рояль положить человечьи ноты. Если вдруг подкрасться к двери спаленной, перекрестить над вами стёганье одеялово, знаю - запахнет шерстью паленной, и серой издымится мясо дьявола. А я вместо этого до утра раннего в ужасе, что тебя любить увели, метался и крики в строчки выгранивал, уже наполовину сумасшедший ювелир. В карты бы играть! В вино выполоскать горло сердцу изоханному. Не надо тебя! Не хочу! Все равно я знаю, я скоро сдохну. Если правда, что есть ты, боже, боже мой, если звезд ковер тобою выткан, если этой боли, ежедневно множимой, тобой ниспослана, господи, пытка, судейскую цепь надень. Жди моего визита. Я аккуратный, не замедлю ни на день. Слушай, всевышний инквизитор! Рот зажму. Крик ни один им не выпущу из искусанных губ я. Привяжи меня к кометам, как к хвостам лошадиным, и вымчи, рвя о звездные зубья. Или вот что: когда душа моя выселится, выйдет на суд твой, выхмурясь тупенько, ты, Млечный Путь перекинув виселицей, возьми и вздерни меня, преступника. Делай что хочешь. Хочешь, четвертуй. Я сам тебе, праведный, руки вымою. Только - слышишь! - убери проклятую ту, которую сделал моей любимою! Версты улиц взмахами шагов мну. Куда я денусь, этот ад тая! Какому небесному Гофману выдумалась ты, проклятая?! 2 И небо, в дымах забывшее, что голубо, и тучи, ободранные беженцы точно, вызарю в мою последнюю любовь, яркую, как румянец у чахоточного. Радостью покрою рев скопа забывших о доме и уюте. Люди, слушайте! Вылезьте из окопов. После довоюете. Даже если, от крови качающийся, как Бахус, пьяный бой идет - слова любви и тогда не ветхи. Милые немцы! Я знаю, на губах у вас гётевская Гретхен. Француз, улыбаясь, на штыке мрет, с улыбкой разбивается подстреленный авиатор, если вспомнят в поцелуе рот твой, Травиата. Но мне не до розовой мякоти, которую столетия выжуют. Сегодня к новым ногам лягте! Тебя пою, накрашенную, рыжую. Может быть, от дней этих, жутких, как штыков острия, когда столетия выбелят бороду, останемся только ты и я, бросающийся за тобой от города к городу. Будешь за море отдана, спрячешься у ночи в норе - я в тебя вцелую сквозь туманы Лондона огненные губы фонарей. В зное пустыни вытянешь караваны, где львы начеку,- тебе под пылью, ветром рваной, положу Сахарой горящую щеку. Улыбку в губы вложишь, смотришь - тореадор хорош как! И вдруг я ревность метну в ложи мрущим глазом быка. Вынесешь на мост шаг рассеянный - думать, хорошо внизу бы. Это я под мостом разлился Сеной, зову, скалю гнилые зубы. С другим зажгешь в огне рысаков Стрелку или Сокольники. Это я, взобравшись туда высоко, луной томлю, ждущий и голенький. Сильный, понадоблюсь им я - велят: себя на войне убей! Последним будет твое имя, запекшееся на выдранной ядром губе. Короной кончу? Святой Еленой? Буре жизни оседлав валы, я - равный кандидат и на царя вселенной, и на кандалы. Быть царем назначено мне - твое личико на солнечном золоте моих монет велю народу: вычекань! А там, где тундрой мир вылинял, где с северным ветром ведет река торги,- на цепь нацарапаю имя Лилино и цепь исцелую во мраке каторги. Слушайте ж, забывшие, что небо голубо, выщетинившиеся, звери точно! Это, может быть, последняя в мире любовь вызарилась румянцем чахоточного. 3 Забуду год, день, число. Запрусь одинокий с листом бумаги я. Творись, просветленных страданием слов нечеловечья магия! Сегодня, только вошел к вам, почувствовал - в доме неладно. Ты что-то таила в шелковом платье, и ширился в воздухе запах ладана. Рада? Холодное "очень". Смятеньем разбита разума ограда. Я отчаянье громозжу, горящ и лихорадочен. Послушай, все равно не спрячешь трупа. Страшное слово на голову лавь! Все равно твой каждый мускул как в рупор трубит: умерла, умерла, умерла! Нет, ответь. Не лги! (Как я такой уйду назад?) Ямами двух могил вырылись в лице твоем глаза. Могилы глубятся. Нету дна там. Кажется, рухну с помоста дней. Я душу над пропастью натянул канатом, жонглируя словами, закачался над ней. Знаю, любовь его износила уже. Скуку угадываю по стольким признакам. Вымолоди себя в моей душе. Празднику тела сердце вызнакомь. Знаю, каждый за женщину платит. Ничего, если пока тебя вместо шика парижских платьев одену в дым табака. Любовь мою, как апостол во время оно, по тысяче тысяч разнесу дорог. Тебе в веках уготована корона, а в короне слова мои - радугой судорог. Как слоны стопудовыми играми завершали победу Пиррову, Я поступью гения мозг твой выгромил. Напрасно. Тебя не вырву. Радуйся, радуйся, ты доконала! Теперь такая тоска, что только б добежать до канала и голову сунуть воде в оскал. Губы дала. Как ты груба ими. Прикоснулся и остыл. Будто целую покаянными губами в холодных скалах высеченный монастырь. Захлопали двери. Вошел он, весельем улиц орошен. Я как надвое раскололся в вопле, Крикнул ему: "Хорошо! Уйду! Хорошо! Твоя останется. Тряпок нашей ей, робкие крылья в шелках зажирели б. Смотри, не уплыла б. Камнем на шее навесь жене жемчуга ожерелий!" Ох, эта ночь! Отчаянье стягивал туже и туже сам. От плача моего и хохота морда комнаты выкосилась ужасом. И видением вставал унесенный от тебя лик, глазами вызарила ты на ковре его, будто вымечтал какой-то новый Бялик ослепительную царицу Сиона евреева. В муке перед той, которую отдал, коленопреклоненный выник. Король Альберт, все города отдавший, рядом со мной задаренный именинник. Вызолачивайтесь в солнце, цветы и травы! Весеньтесь жизни всех стихий! Я хочу одной отравы - пить и пить стихи. Сердце обокравшая, всего его лишив, вымучившая душу в бреду мою, прими мой дар, дорогая, больше я, может быть, ничего не придумаю. В праздник красьте сегодняшнее число. Творись, распятью равная магия. Видите - гвоздями слов прибит к бумаге я. 1915 Ханжа Петр Иванович Васюткин бога беспокоит много - тыщу раз, должно быть, в сутки упомянет имя бога. У святоши - хитрый нрав, - черт в делах сломает ногу. Пару коробов наврав, перекрестится: "Ей-богу". Цапнет взятку - лапа в сале. Вас считая за осла, на вопрос: "Откуда взяли?" отвечает: "Бог послал". Он заткнул от нищих уши, - сколько ни проси, горласт, как от мухи отмахнувшись, важно скажет: "Бог подаст". Вам всуча дрянцо с пыльцой, обворовывая трест, крестит пузо и лицо, чист, как голубь: "Вот те крест". Грабят, режут - очень мило! Имя божеское помнящ, он пройдет, сказав громилам: "Мир вам, братья, бог на помощь!" Вор крадет с ворами вкупе. Поглядев и скрывшись вбок, прошептал, глаза потупив: "Я не вижу... Видит бог". Обворовывая массу, разжиревши понемногу, подытожил сладким басом: "День прожил - и слава богу". Возвратясь домой с питей - пил с попом пунцоворожим, - он сечет своих детей, чтоб держать их в страхе божьем. Жене измочалит волосья и тело и, женин гнев остудя, бубнит елейно: "Семейное дело. Бог нам судья". На душе и мир и ясь. Помянувши бога на ночь, скромно ляжет, помолясь, христианин Петр Иваныч. Ублажаясь куличом да пасхой, божьим словом нагоняя жир, все еще живут, как у Христа за пазухой, всероссийские ханжи. Хорошее отношение к лошадям Били копыта, Пели будто: - Гриб. Грабь. Гроб. Груб.- Ветром опита, льдом обута улица скользила. Лошадь на круп грохнулась, и сразу за зевакой зевака, штаны пришедшие Кузнецким клёшить, сгрудились, смех зазвенел и зазвякал: - Лошадь упала! - Упала лошадь! - Смеялся Кузнецкий. Лишь один я голос свой не вмешивал в вой ему. Подошел и вижу глаза лошадиные... Улица опрокинулась, течет по-своему... Подошел и вижу - За каплищей каплища по морде катится, прячется в шерсти... И какая-то общая звериная тоска плеща вылилась из меня и расплылась в шелесте. "Лошадь, не надо. Лошадь, слушайте - чего вы думаете, что вы сих плоше? Деточка, все мы немножко лошади, каждый из нас по-своему лошадь". Может быть, - старая - и не нуждалась в няньке, может быть, и мысль ей моя казалась пошла, только лошадь рванулась, встала на ноги, ржанула и пошла. Хвостом помахивала. Рыжий ребенок. Пришла веселая, стала в стойло. И всё ей казалось - она жеребенок, и стоило жить, и работать стоило. 1918 Христофор Коломб Христофор Колумб был Христофор Коломб — испанский еврей. Из журналов. 1 Вижу, как сейчас, объедки да бутылки... В портишке, известном лишь кабачком, Коломб Христофор и другие забулдыги сидят, нахлобучив шляпы бочком. Христофора злят, пристают к Христофору: «Что вы за нация? Один Сион! Любой португалишка даст тебе фору!» Вконец извели Христофора — и он покрыл дисканточком щелканье пробок (задели в еврее больную струну): «Что вы лезете: Европа да Европа! Возьму и открою другую страну». Дивятся приятели: «Что с Коломбом? Вина не пьет, не ходит гулять. Надо смотреть — не вывихнул ум бы. Всю ночь сидит, раздвигает циркуля». 2 Мертвая хватка в молодом еврее; думает, не ест, недосыпает ночей. Лакеев оттягивает за фалды ливреи, лезет аж в спальни королей и богачей. «Кораллами торгуете?! Дешевле редиски. Сам наловит каждый мальчуган. То ли дело материк индийский: не барахло — бирюза, жемчуга! Дело верное: вот вам карта. Это океан, а это — мы. Пунктиром путь — и бриллиантов караты на каждый полтинник, данный взаймы». Тесно торгашам. Томятся непоседы. Посуху и в год не обернется караван. И закапали флорины и пезеты Христофору в продырявленный карман. 3 Идут, посвистывая, отчаянные из отчаянных. Сзади тюрьма. Впереди — ни рубля. Арабы, французы, испанцы и датчане лезли по трапам Коломбова корабля. «Кто здесь Коломб? До Индии? В ночку! (Чего не откроешь, если в пузе орган!) Выкатывай на палубу белого бочку, а там вези хоть к черту на рога!» Прощанье — что надо. Не отъезд — а помпа: день не просыхали капли на усах. Время меряли, вперяясь в компас. Спьяна путали штаны и паруса. Чуть не сшибли маяк зажженный. Палубные не держатся на полу, и вот, быть может, отсюда, с Жижона, на всех парусах рванулся Коломб. 4 Единая мысль мне сегодня люба, что эти вот волны Коломба лапили, что в эту же воду с Коломбова лба стекали пота усталые капли. Что это небо землей обмеля, на это вот облако, вставшее с юга,— «На мачты, братва! глядите — земля!» — орал рассудок теряющий юнга. И вновь океан с простора раскосого вбивал в небеса громыхающий клин, а после братался с волной сарагоссовой, и вместе пучки травы волокли. Он этой же бури слушал лады. Когда ж затихает бури задор, мерещатся в водах Коломба следы, ведущие на Сан-Сальвадор. Вырастают дни в бородатые месяцы. Луны мрут у мачты на колу. Надоело океану, Атлантический бесится. Взбешен Христофор, извелся Коломб. С тысячной волны трехпарусник съехал. На тысячу первую взбираться надо. Видели Атлантический? Тут не до смеха! Команда ярится — устала команда. Шепчутся: «Черту ввязались в попутчики. Дома плохо? И стол и кровать. Знаем мы эти жидовские штучки — разные Америки закрывать и открывать!» За капитаном ходят по пятам. «Вернись!— говорят, играют мушкой.— Какой ты ни есть капитан-раскапитан, а мы тебе тоже не фунт с осьмушкой». Лазит Коломб на брамсель с фока, глаза аж навыкате, исхудал лицом; пустился вовсю: придумал фокус со знаменитым Колумбовым яйцом. Что яйцо?— игрушка на день. И день не оттянешь у жизни-воровки. Галдит команда, на Коломба глядя: «Крепка петля из генуэзской веревки. Кончай, Христофор, собачий век!..» И кортики воздух во тьме секут. «Земля!» — Горизонт в туманной кайме. Как я вот в растущую Мексику и в розовый этот песок на заре, вглазелись. Не смеют надеяться: с кольцом экватора в медной ноздре вставал материк индейцев. 6 Года прошли. В старика шипуна смельчал Атлантический, гордый смолоду. С бортов «Мажестиков» любая шпана плюет в твою седоусую морду. Коломб! твое пропало наследство! В вонючих трюмах твои потомки с машинным адом в горящем соседстве лежат, под щеку подложивши котомки. А сверху, в цветах первоклассных розеток, катаясь пузом от танцев до пьянки, в уюте читален, кино и клозетов катаются донны, сеньоры и янки. Ты балда, Коломб,— скажу по чести. Что касается меня, то я бы лично — я 6 Америку закрыл, слегка почистил, а потом опять открыл — вторично. 1925 Что ни страница, — то слон, то львица Льва показываю я, посмотрите нате — он теперь не царь зверья, просто председатель. Этот зверь зовется лама. Лама дочь и лама мама. Маленький пеликан и пеликан-великан. Как живые в нашей книжке слон, слониха и слонишки. Двух- и трехэтажный рост, с блюдо уха оба, впереди на морде хвост под названьем "хобот". Сколько им еды, питья, сколько платья снашивать! Даже ихнее дитя ростом с папу с нашего. Всех прошу посторониться, разевай пошире рот,— для таких мала страница, дали целый разворот. Крокодил. Гроза детей. Лучше не гневите. Только он сидит в воде и пока не виден. Вот верблюд, а на верблюде возят кладь и ездят люди. Он живет среди пустынь, ест невкусные кусты, он в работе круглый год — он, верблюд, рабочий скот. Кенгуру. Смешная очень. Руки вдвое короче. Но за это у ней ноги вдвое длинней. Жираф-длинношейка — ему никак для шеи не выбрать воротника. Жирафке лучше: жирафу-мать есть жирафенку за что обнимать. Обезьян. Смешнее нет. Что сидеть как статуя?! Человеческий портрет, даром что хвостатая. Зверю холодно зимой. Зверик из Америки. Видел всех. Пора домой. До свиданья, зверики! 1926 Что такое хорошо и что такое плохо Крошка сын к отцу пришел, и спросила кроха: - Что такое хорошо и что такое плохо?- У меня секретов нет,- слушайте, детишки,- папы этого ответ помещаю в книжке. - Если ветер крыши рвет, если град загрохал,- каждый знает - это вот для прогулок плохо. Дождь покапал и прошел. Солнце в целом свете. Это - очень хорошо и большим и детям. Если сын чернее ночи, грязь лежит на рожице,- ясно, это плохо очень для ребячьей кожицы. Если мальчик любит мыло и зубной порошок, этот мальчик очень милый, поступает хорошо. Если бьет дрянной драчун слабого мальчишку, я такого не хочу даже вставить в книжку. Этот вот кричит: - Не трожь тех, кто меньше ростом!- Этот мальчик так хорош, загляденье просто! Если ты порвал подряд книжицу и мячик, октябрята говорят: плоховатый мальчик. Если мальчик любит труд, тычет в книжку пальчик, про такого пишут тут: он хороший мальчик. От вороны карапуз убежал, заохав. Мальчик этот просто трус. Это очень плохо. Этот, хоть и сам с вершок, спорит с грозной птицей. Храбрый мальчик, хорошо, в жизни пригодится. Этот в грязь полез и рад. что грязна рубаха. Про такого говорят: он плохой, неряха. Этот чистит валенки, моет сам галоши. Он хотя и маленький, но вполне хороший. Помни это каждый сын. Знай любой ребенок: вырастет из сына cвин, если сын - свиненок, Мальчик радостный пошел, и решила кроха: "Буду делать хорошо, и не буду - плохо". Эй! Мокрая, будто ее облизали, толпа. Прокисший воздух плесенью веет. Эй! Россия, нельзя ли чего поновее? Блажен, кто хоть раз смог, хотя бы закрыв глаза, забыть вас, ненужных, как насморк, и трезвых, как нарзан. Вы все такие скучные, точно во всей вселенной нету Капри. А Капри есть. От сияний цветочных весь остров, как женщина в розовом капоре. Помчим поезда к берегам, а берег забудем, качая тела в пароходах. Наоткрываем десятки Америк. В неведомых полюсах вынежим отдых. Смотри, какой ты ловкий, а я - вон у меня рука груба как. Быть может, в турнирах, быть может, в боях я был бы самый искусный рубака. Как весело, сделав удачный удар, смотреть, растопырил ноги как. И вот врага, где предки, туда отправила шпаги логика. А после в огне раззолоченных зал, забыв привычку спанья, всю ночь напролет провести, глаза уткнув в желтоглазый коньяк. И, наконец, ощетинясь, как еж, с похмелья придя поутру, неверной любимой грозить, что убьешь и в море выбросишь труп. Сорвем ерунду пиджаков и манжет, крахмальные груди раскрасим под панцирь, загнем рукоять на столовом ноже, и будем все хоть на день, да испанцы. Чтоб все, забыв свой северный ум, любились, дрались, волновались. Эй! Человек, землю саму зови на вальс! Возьми и небо заново вышей, новые звезды придумай и выставь, чтоб, исступленно царапая крыши, в небо карабкались души артистов. 1916 Юбилейное Александр Сергеевич, разрешите представиться. Маяковский. Дайте руку! Вот грудная клетка. Слушайте, уже не стук, а стон; тревожусь я о нем, в щенка смирённом львенке. Я никогда не знал, что столько тысяч тонн в моей позорно легкомыслой головенке. Я тащу вас. Удивляетесь, конечно? Стиснул? Больно? Извините, дорогой. У меня, да и у вас, в запасе вечность. Что нам потерять часок-другой?! Будто бы вода - давайте мчать болтая, будто бы весна - свободно и раскованно? В небе вон луна такая молодая, что ее без спутников и выпускать рискованно. Я теперь свободен от любви и от плакатов. Шкурой ревности медведь лежит когтист. Можно убедиться, что земля поката, - сядь на собственные ягодицы и катись! Нет, не навяжусь в меланхолишке черной, да и разговаривать не хочется ни с кем. Только жабры рифм топырит учащённо у таких, как мы, на поэтическом песке. Вред - мечта, и бесполезно грезить, надо весть служебную нуду. Но бывает - жизнь встает в другом разрезе, и большое понимаешь через ерунду. Нами лирика в штыки неоднократно атакована, ищем речи точной и нагой. Но поэзия - пресволочнейшая штуковина: существует - и ни в зуб ногой. Например вот это - говорится или блеется? Синемордое, в оранжевых усах, Навуходоносором библейцем - "Коопсах". Дайте нам стаканы! знаю способ старый в горе дуть винище, но смотрите - из выплывают Red и White Star'ы!* с ворохом разнообразных виз. Мне приятно с вами, - рад, что вы у столика. Муза это ловко за язык вас тянет. Как это у вас говаривала Ольга?.. Да не Ольга! из письма Онегина к Татьяне. - Дескать, муж у вас дурак и старый мерин, я люблю вас, будьте обязательно моя, я сейчас же утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я. - Было всякое: и под окном стояние, письма, тряски нервное желе. Вот когда и горевать не в состоянии - это, Александр Сергеич, много тяжелей, Айда, Маяковский! Маячь на юг! Сердце рифмами вымучь - вот и любви пришел каюк, дорогой Владим Владимыч. Нет, не старость этому имя! Тушу вперед стремя, я с удовольствием справлюсь с двоими, а разозлить - и с тремя. Говорят - я темой и-н-д-и-в-и-д-у-а-л-е-н! Entre nous...** чтоб цензор не нацикал. Передам вам - говорят - видали даже двух влюбленных членов ВЦИКа. Вот - пустили сплетню, тешат душу ею. Александр Сергеич, да не слушайте ж вы их! Может я один действительно жалею, что сегодня нету вас в живых. Мне при жизни с вами сговориться б надо. Скоро вот и я умру и буду нем. После смерти нам стоять почти что рядом: вы на Пе, а я на эМ. Кто меж нами? с кем велите знаться?! Чересчур страна моя поэтами нища. Между нами - вот беда - позатесался Надсон. Мы попросим, чтоб его куда-нибудь на Ща! А Некрасов Коля, сын покойного Алеши, - он и в карты, он и в стих, и так неплох на вид. Знаете его? вот он мужик хороший. Этот нам компания - пускай стоит. Что ж о современниках?! Не просчитались бы, за вас полсотни отдав. От зевоты скулы разворачивает аж! Дорогойченко, Герасимов, Кириллов, Родов - какой однаробразный пейзаж! Ну Есенин, мужиковствующих свора. Смех! Коровою в перчатках лаечных. Раз послушаешь... но это ведь из хера! Балалаечник! Надо, чтоб поэт и в жизни был мастак. Мы крепки, как спирт в полтавском штофе. Ну, а что вот Безыменский?! Так... ничего... морковный кофе. Правда, есть у нас Асеев Колька. Этот может. Хватка у него моя. Но ведь надо заработать сколько! Маленькая, но семья. Были б живы - стали бы по Лефу соредактор. Я бы и агитки вам доверить мог. Раз бы показал: - вот так-то, мол, и так-то... Вы б смогли - у вас хороший слог. Я дал бы вам жиркость и сукна, в рекламу б выдал гумских дам. (Я даже ямбом подсюсюкнул, чтоб только быть приятней вам.) Вам теперь пришлось бы бросить ямб картавый. Нынче наши перья - штык да зубья вил, - битвы революций посерьезнее "Полтавы", и любовь пограндиознее онегинской любви. Бойтесь пушкинистов. Старомозгий Плюшкин, перышко держа, полезет с перержавленным. - Тоже, мол, у лефов появился Пушкин. Вот арап! а состязается - с Державиным... Я люблю вас, но живого, а не мумию. Навели хрестоматийный глянец. Вы по-моему при жизни - думаю - тоже бушевали. Африканец! Сукин сын Дантес! Великосветский шкода. Мы б его спросили: - А ваши кто родители? Чем вы занимались до 17-го года? - Только этого Дантеса бы и видели. Впрочем, что ж болтанье! Спиритизма вроде. Так сказать, невольник чести... пулею сражен... Их и по сегодня много ходит - всяческих охотников до наших жен. Хорошо у нас в Стране советов. Можно жить, работать можно дружно. Только вот поэтов, к сожаленью, нету - впрочем, может, это и не нужно. Ну, пора: рассвет лучища выкалил. Как бы милиционер разыскивать не стал. На Тверском бульваре очень к вам привыкли. Ну, давайте, подсажу на пьедестал. Мне бы памятник при жизни полагается по чину. Заложил бы динамиту - ну-ка, дрызнь! Ненавижу всяческую мертвечину! Обожаю всяческую жизнь! * Красные и белые звезды (англ.). ** Между нами (франц.). Я (По мостовой...) По мостовой моей души изъезженной шаги помешанных вьют жестких фраз пяты. Где города повешены и в петле облака застыли башен кривые выи - иду один рыдать, что перекрестком распяты городовые. 1913 * * * Я знаю силу слов, я знаю слов набат. Они не те, которым рукоплещут ложи. От слов таких срываются гроба шагать четверкою своих дубовых ножек. Бывает, выбросят, не напечатав, не издав, но слово мчится, подтянув подпруги, звенит века, и подползают поезда лизать поэзии мозолистые руки. Я знаю силу слов. Глядится пустяком, опавшим лепестком под каблуками танца, но человек душой губами костяком . . . . . . . (неоконченное) Я и Наполеон Я живу на Большой Пресне, 36, 24. Место спокойненькое. Тихонькое. Ну? Кажется - какое мне дело, что где-то в буре-мире взяли и выдумали войну? Ночь пришла. Хорошая. Вкрадчивая. И чего это барышни некоторые дрожат, пугливо поворачивая глаза громадные, как прожекторы? Уличные толпы к небесной влаге припали горящими устами, а город, вытрепав ручонки-флаги, молится и молится красными крестами. Простоволосая церковка бульварному изголовью припала,- набитый слезами куль,- а У бульвара цветники истекают кровью, как сердце, изодранное пальцами пуль. Тревога жиреет и жиреет, жрет зачерствевший разум. Уже у Ноева оранжереи покрылись смертельно-бледным газом! Скажите Москве - пускай удержится! Не надо! Пусть не трясется! Через секунду встречу я неб самодержца,- возьму и убью солнце! Видите! Флаги по небу полощет. Вот он! Жирен и рыж. Красным копытом грохнув о площадь, въезжает по трупам крыш! Тебе, орущему: "Разрушу, разрушу!", вырезавшему ночь из окровавленных карнизов, я, сохранивший бесстрашную душу, бросаю вызов! Идите, изъеденные бессонницей, сложите в костер лица! Все равно! Это нам последнее солнце - солнце Аустерлица! Идите, сумасшедшие, из России, Польши. Сегодня я - Наполеон! Я полководец и больше. Сравните: я и - он! Он раз чуме приблизился троном, смелостью смерть поправ,- я каждый день иду к зачумленным по тысячам русских Яфф! Он раз, не дрогнув, стал под пули и славится столетий сто,- а я прошел в одном лишь июле тысячу Аркольских мостов! Мой крик в граните времени выбит, и будет греметь и гремит, оттого, что в сердце, выжженном, как Египет, есть тысяча тысяч пирамид! За мной, изъеденные бессонницей! Выше! В костер лица! Здравствуй, мое предсмертное солнце, солнце Аустерлица! Люди! Будет! На солнце! Прямо! Солнце съежится аж! Громче из сжатого горла храма хрипи, похоронный марш! Люди! Когда канонизируете имена погибших, меня известней,- помните: еще одного убила война - поэта с Большой Пресни! 1915 Я счастлив! Граждане, у меня огромная радость. Разулыбьте сочувственные лица. Мне обязательно поделиться надо, стихами хотя бы поделиться. Я сегодня дышу как слон, походка моя легка, и ночь пронеслась, как чудесный сон, без единого кашля и плевка. Неизмеримо выросли удовольствий дозы. Дни осени - баней воняют, а мне цветут, извините,- розы, и я их, представьте, обоняю. И мысли и рифмы покрасивели и особенные, аж вытаращит глаза редактор. Стал вынослив и работоспособен, как лошадь или даже - трактор. Бюджет и желудок абсолютно превосходен, укреплен и приведен в равновесие. Стопроцентная экономия на основном расходе - и поздоровел и прибавил в весе я. Как будто на язык за кусом кус кладут воздушнейшие торта - такой установился феерический вкус в благоуханных апартаментах рта. Голова снаружи всегда чиста, а теперь чиста и изнутри. В день придумывает не меньше листа, хоть Толстому ноздрю утри. Женщины окружили, платья испестря, все спрашивают имя и отчество, я стал определенный весельчак и остряк - ну просто - душа общества. Я порозовел и пополнел в лице, забыл и гриппы и кровать. Граждане, вас интересует рецепт? Открыть? или... не открывать? Граждане, вы утомились от жданья, готовы корить и крыть. Не волнуйтесь, сообщаю: граждане - я сегодня - бросил курить. 1929 Явление Христа Готовьте возы тюльпанов и роз, детишкам - фиалки в локон. Европе является новый Христос в виде министра Келлога. Христос не пешком пришел по воде, подметки мочить неохота. Христос новоявленный, смокинг надев, приехал в Париж пароходом. С венком рисуют бога-сынка. На Келлоге нет никакого венка. Зато над цилиндром тянется - долларное сияньице. Поздравит державы мистер Христос и будет от чистого сердца вздымать на банкетах шампанский тост за мир во человецех. Подпишут мир на глади листа, просохнут фамилии насухо, - а мы посмотрим, что у Христа припрятано за пазухой. За пазухой, полюбуйтесь вот, ему наложили янки - сильнейший морской и воздушный флот, и газы в баллонах, и танки, Готов у Христа на всех арсенал; но главный за пазухой камень - злоба, которая припасена для всех, кто с большевиками. Пока Христос отверзает уста на фоне пальмовых веток - рабочий, крестьянин, плотнее стань на страже свободы Советов. Всего стихотворений: 180 Количество обращений к поэту: 22298 |
||
russian-poetry.ru@yandex.ru | ||
Русская поэзия |